Все эти подробности мне сообщил Загир, который как раз в то время вместе с геодезистами измерял глубину провала. Его голос в телефонной трубке звучал печально; несчастье, полагал он, сыграло на руку группе Барнабаша: теперь ей будет куда легче протащить «бетонный» вариант.
На другой день пожарники краном извлекли такси из ямы. Оно провалилось не так глубоко, как микробус, его задержал готический свод одного из подземелий. В машине было полно воды, но водителя там не оказалось. Либо он выпал из кабины, либо успел выскочить, однако погиб в более глубокой затопленной части ямы. Теперь уже улицу огородили с обеих сторон и пропускали в опасную зону только машины дорожной службы, техпомощи и полиции.
Я встретился с архитектором возле ямы и поразился тому, как он изменился. Вид он имел еще более подавленный, чем можно было предполагать, судя по его телефонному звонку. Загир рассказал, что ночью мэр собрал совещание, на котором было практически одобрено «быстрое решение». Он хромал на костылях вокруг огороженного провала – ни дать ни взять инвалид, ветеран войны на Ближнем Востоке. Черные усы, некогда топорщившиеся, подобно обувной щетке, теперь уныло висели под носом и, казалось, намеревались вот-вот стечь на пальто своего владельца.
– Это наказание, – бормотал вполголоса Загир и косился на меня покрасневшими от недосыпа глазами, – наказание за тот микрорайон. Я знал, что творится неладное, я ощущал это с самого лета. И изуродовали меня в наказание. И то, что Розета бросила трубку, – это тоже наказание. Никогда прежде ни одна женщина так со мной не поступала. Но я все-таки попробую позвонить ей еще раз – последний.
Я не мог взять в толк, о чем он говорит, и успокаивал его, уверяя, что нога полностью заживет. Меня удивило, насколько сильно подействовала на архитектора неудача на профессиональном и личном фронтах, он перенес это куда тяжелее, чем покушение на свою жизнь. Я заметил, что ему надо выговориться, и мы не торопясь дошли до Вацлавского пассажа и уселись в безлюдном застекленном баре, залитом нелепым светом ярких ламп. Каждый посетитель пассажа, проходивший мимо, непременно натыкался на нас взглядом. Загира, однако, это не волновало. Он немедля приступил к рассказу.
Начал он с Розеты. Хватило одного невинного телефонного звонка, чтобы девушка повела себя с ним враждебно, и он никак не мог понять, что произошло. Они были знакомы только шапочно, и потому знаток женских сердец заговорил о своей работе, надеясь произвести на нее впечатление. Несколько раз Загир подчеркнул, что он архитектор. Розета сухо поинтересовалась, что именно он построил. Мужчина настолько растерялся, что принялся перечислять проекты, в которых участвовал. Договорить девушка ему не дала, перебив взрывом истеричного смеха. А потом просто повесила трубку. Я сказал, что мне тоже нелегко общаться с Розетой и что эта красавица представляется мне столь же загадочной, сколь и ему… а потом добавил, что единственный, кто находит с ней общий язык, – это Матиаш Гмюнд, рыцарь из Любека. После этих слов архитектор еще больше загрустил. Он здорово напился и завел речь о своем прошлом.
Он объяснил, что с Барнабашем они соперничают уже довольно долго. Прежде дело обстояло иначе, пятнадцать лет назад они работали в одной мастерской и участвовали в совместных проектах. В основном это были спальные районы. Потом кто-то предложил проект, который имел серьезные изъяны. После окончания строительства несколько человек умерло. Все, кто был в этом замешан, до сих пор опасаются и молчат, хотя срок давности по делу уже истек.
Я смотрел на этого симпатичного человека и не узнавал его. Никогда бы не подумал, что его прошлое скрывает кровавую тайну. Каждая очередная рюмка ликера – а он выпил их уже четыре – добавляла ему тревоги. Я попросил, чтобы он рассказал мне все об этих неудачных проектах, и он без колебаний согласился.
Речь шла о нескольких панельных домах пражского спального района Опатов. Мастерская предложила новую противопожарную систему, в которой использовались материалы, изготовленные фирмой, где директором был добрый знакомый Барнабаша. Система работала безупречно, но в квартале, где ее установили, начали умирать люди. От рака. Среди них были маленькие дети. «Этот квартал так и не снесли», – еле слышно произнес Загир, глядя на пластмассовую барную стойку. Смерти прекратились, потому что активный противопожарный материал, предложенный их группой, со временем изменил свои свойства. В восьмидесятые годы за этот эксперимент поплатились жизнями девятнадцать человек, одиннадцать из них были несовершеннолетними. Специалисты знали об этой истории, но говорить о ней было запрещено. Молчали и те, кто все это натворил, и те, кто утверждал проект. С некоторыми из них я, возможно, тоже был знаком. Эти люди начали сторониться друг друга и, чтобы облегчить свою совесть, принялись тайком сваливать вину на остальных. Барнабаш и Загир – не единственные в группе, проникшиеся взаимной неприязнью. Сначала они не захотели сотрудничать, и каждый подыскал себе новое место работы. А потом перешли к соперничеству. Младший, Загир, выигрывал в количестве реализованных проектов, Барнабаш, занявший высокое положение, сосредоточил в своих руках власть. О той истории и ее последствиях они, как и остальные виновные, старались не вспоминать. А один несчастный из их группы так и не смог усмирить свою совесть. Однажды осенним вечером восемьдесят восьмого года он, прихватив полосатый матрас, отправился к повороту за смиховским вокзалом, расстелил его на рельсах и улегся спать. Электровоз, торопившийся в депо и проехавший по нему, усыпил его навеки.
– Это письмо, – подошел Загир к концу своего скорбного монолога, – эта анонимка, которую я получил, доказывает, что кому-то все известно. Кому-то, кто хочет, чтобы мы не забывали.
Я вспомнил детские рисунки в анонимном письме, вспомнил домики без крыш. И понял, почему эти домики именно такие. Это только кажется, что у них нет крыш. На самом деле крыши есть, только нарисовать их нельзя. Дома с плоскими крышами. Панельные дома.
Еще трижды я сопровождал рыцаря из Любека, составляя ему компанию, но то, что прежде объединяло нас, исчезло. Доверительность и дружба уступили место печали и дурному настроению. Источником меланхолии было нынче не то или иное здание и его обветшалость, а, как я понял, мое нежелание вещать в состоянии отрешенности. Я изо всех сил старался держаться подальше от древних храмовых стен и прикасался только к тому, что было безусловно новым.
Эммаусский храм, посвященный Деве Марии, святому Иерониму, Войтеху, Прокопу и Кириллу с Мефодием, когда-то готический, о трех нефах и трех хорах, освященный в 1372 году в присутствии императора Карла, давно лишился строгой красоты вертикалей, пересекавшихся с горизонталями, и за свою длинную историю пережил несколько болезненных реконструкций. Самый страшный удар нанесло ему в семнадцатом веке барокко: правда, он обзавелся тогда двумя мощными башнями, отсутствовавшими в первоначальных планах, но зато на него нахлобучили купола – этакие кочанчики капусты кольраби, – напрочь стерев тем самым мужские черты, так подходившие святыне Ордена бенедиктинцев, и придав иной облик – облик толстухи-торговки, крикливо предсказывающей монахам гибель. В конце прошлого века храму был возвращен его готический вид, но эта верхненемецкая готика оказалась чужда Чехии, и здание, хотя и с заостренными, однако слишком уж нарядными башнями и чересчур высоким треугольным фронтоном стало напоминать укрепленные городские ворота или даже крытый рынок. В феврале 1945 года храм разбомбила авиация союзников (право, не можем же мы требовать от американцев, чтобы они отличали средневековый дом Божий от оружейного завода), так что его нынешний незаконченный вид с бетонно-стеклянным фронтоном и двумя скрещенными, позолоченными сверху шпилями является результатом последней реконструкции, осуществленной в шестидесятые годы двадцатого столетия.
Гмюнд заказал профессиональному фотографу снимки интерьеров и сосредоточился в основном на окнах пресбитерия с желобчатыми, а не просто наклонными откосами: как и окна нескольких других храмов Нового Города – Штепана, Аполлинария и Девы Марии на Слупи, – они являют собой образец тончайшего мастерства каменщиков высокой готики. Никогда больше в истории целесообразность так хорошо не сочеталась с орнаментальностью. Эта архитектура так и осталась непревзойденной.
Я сопровождал рыцаря в свое свободное время, после службы. Повинуясь приказу начальника полиции, двенадцать часов в сутки охранял Барнабаша – под руководством капитана Юнека, который, не доверяя мне, вообще не отдыхал и следил за архитектором вместе со мной. Он дежурил по ночам, смертельно уставал и стал походить на привидение – привидение с пальцем на спусковом крючке пистолета. Я старался не показываться ему на глаза и лишь издали наблюдал за идиотскими действиями этого упрямого полицейского, который считал себя асом из асов. Дважды я заставал его спящим в служебной автомашине на стоянке на Рессловой улице. Если бы об этом пронюхал Олеярж, Юнека бы уволили. Думаю, полковник догадывался, что честолюбивый офицер метит на его место, так что подобное пренебрежение служебными обязанностями было бы подходящим поводом избавиться от слишком амбициозного подчиненного. Однако он об этом не узнал, и события пошли по иному пути.
В среду утром, спустя неделю после декабрьской оттепели, в синей комнате зазвонил телефон. Настойчивый мужской голос, который был мне незнаком, передал приказ полковника Олеяржа: я должен немедленно явиться на Ресслову улицу. Барнабаш ожидает меня возле ямы в одиночестве, потому что капитан Юнек ввязался ночью в какую-то драку и лежит в больнице с разбитой головой. Скоро Олеярж направит к Барнабашу кого-нибудь еще, но я, учитывая близость моей гостиницы, должен оказаться на месте первым. Я вспомнил то утро, когда меня разбудил звонок в дверь пенделмановской квартиры. Я знал уже, что нет ничего хуже суматошного утра – одного из тех, которыми так богат спятивший двадцатый век.
На Рессловой я оказался через десять минут. Было очень холодно, чуть выше нуля. Кругом царили тишина и покой, и ветер, столько дней кряду ломившийся в окна гостиницы, теперь точно осекся на полуслове. Улица была по-прежнему перегорожена с обоих концов, подъемный кран, бетономешалка, асфальтоукладчик и каток безмолвно отдыхали у подножия лестницы Святовацлавского храма. В центре забетонированной и свежезаасфальтированной ямы был небрежно, как-то криво установлен переносной красно-белый дорожный указатель в виде конуса. В глубинах под ним в течение последней недели сгинули все ценные археологические находки, включая могилы и мумии монахов; доступ к ним перекрыли металлическими щитами и широкими рельсами, которые образовали прочный подземный каркас, залитый бетоном. Примерно в двадцати метрах от указателя была припаркована белая «шкода» без надписей на дверцах. Взглянув на ее номер, я решил, что это полицейская машина. За рулем никого не было.
Я ждал, что из-за угла вот-вот вынырнет Барнабаш, коротавший тут время в одиночестве. Минута текла за минутой, но нигде не было ни малейшего движения, даже окурки и бумажки у дорожных бордюров, даже несколько последних листочков акации, занесенных сюда ветром с площади, – и те не шевелились. Я ходил по тротуару, то и дело поглядывая на часы.
И вдруг мое внимание привлек некий звук… поначалу тихий, он с каждой секундой делался громче. Постукивание, плеск воды и эхо того и другого. Я обернулся в страхе, что с Ечной сюда устремляется очередной поток. Но нигде ничего не текло, нигде не работал механизм, приводимый в движение водой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48