Я попробовал притронуться к фигурке, но нащупал лишь взметнувшийся прах. Статуэтка всякий раз словно ускользала от моих пальцев. Ее сжатое в боках тело имело форму латинской буквы S, живот сильно выдавался вперед. Я понял, на что смотрю: на готическую статую Девы Марии, находящейся в тягости. Художник старательно подчеркнул вертикали, изображая черты лица, руки, сложенные под животом, складки богатого одеяния, окутывающего худенькое тело. Готическая Мадонна. Сходство с Люцией было невероятным, и я не находил этому никакого объяснения. Искусно выполненное лицо Марии с закрытыми глазами и небесно-кротким выражением отчетливо выступало из темноты и – благодаря слабому свету в куполе – испускало еле заметное сияние, тело же было видно хуже, его линии только угадывались.
Мадонна была не одна. В кирпичную кладку по левую руку от меня был вделан постамент, из которого росло каменное дерево. Его ветви, голые и искривленные, напоминающие подагрические руки старика, были усыпаны плодами. Однако ветви они обременяли не слишком, яблочки были сморщенные, и из них высовывались во всех подробностях вырезанные червяки. Я с любопытством склонился над одним из них, чтобы рассмотреть повнимательнее – и тут же в испуге отпрянул: у него была человеческая голова, подняв ее, он ухмылялся во весь свой отвратительный рот и обнажал мелкие зубки.
Краешком глаза я заметил еще одно существо, вырезанное в бледном камне – причем в натуральную величину. Плешивый обжора с острыми ушами и большими челюстями блаженно жмурился и что-то жевал; роту него был открыт, и я прямо-таки слышал его чавканье. Я заглянул внутрь. Там была только чернота… нет, не только. В глотке что-то белело. Что-то продолговатое, знакомой формы, с неким злым умыслом помещенное внутрь этой глупой пасти. Я понял, что это: крохотная человеческая рука, в мольбе протянутая к отверстию, которое неумолимо закрывается. В темноте за ней чуть виднелось лицо человечка, который уже смирился с тем, что умрет, но потрясен способом умерщвления.
На голове людоеда косо сидел треугольник, который я сначала принял то ли за шутовскую шляпу, то ли за стилизованное Всевидящее Око; в конце концов я узнал в нем простое, всем известное геометрическое наглядное пособие. В него был вплетен какой-то малюсенький бедолага. Катеты составляли прямой угол, и его раскинутые руки были привязаны к сторонам этого угла. Ноги же его взяла в плен гипотенуза, напоминавшая плаху на эшафоте. Человечек был нагой. В костлявой груди зияла дыра: кто-то вырвал у него сердце.
В отдалении восседал на треножнике каменный монах в наброшенном на голову капюшоне. Сгорбившись над листом бумаги или пергамента, он одним глазом искоса наблюдал за плешивым обжорой, а другим – за распятым человечком и что-то рисовал. Из-под капюшона виднелось лицо… нет, не лицо, а морда хищного зверя. Морда льва. Он слегка улыбался, морща кожу над пастью.
За спиной льва в сутане висел отвес, который я поначалу принял за хвост хищника. Он тоже был вырезан из камня, а вместо веревочки мастер воспользовался проволокой. Отвес немного выдавался вперед. На нем сидела фигурка; судя по рожкам, это был черт. Он отвратительно ухмылялся. Его косматые бока были изображены в движении, так что у зрителя не оставалось сомнений в том, что черт на этом отвесе раскачивается.
Отвес указывал на душераздирающее зрелище: женское лицо, искаженное болью, искривленное предсмертными судорогами. Оно принадлежало Розете. Из приоткрытого рта на подбородок стекали каменные струйки крови, рыхлое тело, обнаженное и согнутое, извивалось под копытами животного с широкой мощной шеей. Я решил, что это жеребец – рослый, дикий и необузданный, но потом заметил веретенообразный рог. Он торчал у зверя из головы прямо над выпиравшим, словно яйцо, готовым вот-вот лопнуть бешеным глазом. Рог пригвоздил Розету к земле, он располосовал ей живот и потрошил ее с безжалостностью мясницкого ножа.
Я мгновенно перевел взгляд на фигурку Мадонны, чтобы набраться мужества и почерпнуть силы из ее спокойной улыбки. Однако улыбка исчезла. Ее заменила ухмылка, мерзкая, невероятная смесь наслаждения и боли. Полуоткрытые глаза затопила грязь каменных слез. Тело, которое прежде было так плохо видно, теперь само выставляло себя напоказ. Оно изменилось. Туловище стало полым, руки статуэтки открывали его, точно створки у алтаря, приглашая заглянуть внутрь. Внутри же на нарядном троне сидел Младенец Иисус. Ручки его были раскинуты в стороны, но в торжественности этого жеста явственно читалась гордыня. «Поглядите, на что я способен!» Из головки росли два длинных прямых рожка, сведенных вместе, как ножки циркуля, которые непременно должны встретиться в некоей воображаемой точке. Они наверняка и встретились, только этого было не видно, потому что рожки воткнулись в стилизованное пухленькое материнское сердце, и по ним тяжелыми каплями стекала кровь. Детское личико, удивительно знакомое, хохотало во весь беззубый рот, а широко распахнутые глаза излучали безумие. Я уже видел это лицо, когда-то давно, задолго до моего переезда в Прагу. Оно принадлежало печальному, потерянному для мира и жизни ребенку, которого я тогда хорошо знал. Оно принадлежало мне.
С меня было довольно. Я набросился на этот театр с кулаками, я молотил по нему и даже в исступлении пинал ногами. Но повсюду я натыкался лишь на гладкие внутренние стены церковного купола, милосердные в своей неприступности. Я ринулся на них, наклонив голову, и тут воронка закружилась вместе со мной против часовой стрелки, сначала медленно, потом все быстрее, и наконец завертелась с бешеной скоростью. Центробежная сила своей тяжелой невидимой рукой вжала меня в стену, ноги же мои, точно штопор в пробку, все глубже вкручивались в устье. Воронка, внутри которой стояли гул, вой и грохот, вертелась с такой скоростью, что нарисовала в нечистом воздухе сияющий белый круг, и я, с трудом оторвав голову от стены, глянул в центр этого круга. Последнее, что я заметил, были устрашающие зубчатые колеса каких-то башенных часов, а также молот, ходивший из стороны в сторону; молот этот был языком гигантского раскачивавшегося колокола. К сожалению, осознал я это как раз в тот момент, когда он нацелился прямо на меня. Но я обрадовался этому удару, он означал для меня избавление от всех мук.
XXIII
Сделайте ясным воздух!
Очистите небо!
Умойте ветер!
Вымойте камни – один за другим!
[Т.С.ЭЛИОТ]
Я никогда не видел роз такого оттенка. Это был цвет свежей крови, густого, медленно точащегося жизненного сока, отливающего черным перламутром. Цветы были юные – свежераспустившиеся бутоны, заключенные в объятия хрустальных ваз, одна из которых стояла на столике, вторая на секретере, а третья – на подоконнике; и за этим окном было темно. Комната, полная цветов – причем наверняка ради меня. Пурпур астр и киноварь георгинов перемешались в сосудах граненого стекла, на полу у двери – цветочный горшок из обожженной глины, в нем – высокий африканский гибискус. Бесчисленное множество пурпурных гвоздик, кое-где среди них краснеют тюльпаны. Я машинально поглядел в нишу, где когда-то явился мне фантом китайской вазы с драконом и каллами. Теперь там на маленьком стеклянном столике лежал антуриум, сорванный и брошенный с небрежным изяществом: желтый клювик в красном сердце уже увядал.
Пурпурная комната, украшенная, чтобы меня порадовать. Да разве можно столь беззастенчиво добиваться моего расположения? А это еще что такое?…
Рядом с цветком валялся грубый некрасивый кусок металла – изощренно переплетенный, матово блестящий. Раззявленный охотничий капкан.
Кто-то проследил за моим взглядом и понял мое удивление.
– Пояс верности, – объяснили мне.
Да, это действительно был пояс верности, и видел я его не впервые. В прошлый раз он был надет на голое тело; сейчас, пустой и бессмысленный, он выставлял на всеобщее обозрение свой примитивный и вместе с тем извращенный механизм. Я невольно вздрогнул и крепко зажмурился, чтобы его не видеть; мне казалось – вот открою опять глаза и наконец проснусь.
– Ну и наломали же вы дров, – произнес тот же голос. – Вас интересовала Розета? Вы хотели узнать, что она там делает, хотели знать истину, которую она скрывала от вас? Но вы не поняли, что настоящий отец истины – Время, и потому Время наказало вас.
Этот хамский голос – он знаком мне. Не стану отвечать. Голос зазвучал снова:
– Время – отец истины.
Больше не имело смысла изображать спящего.
– Не понимаю.
Слова застряли у меня в горле, я еле сумел прохрипеть их, однако ответ убедил меня в том, что я был услышан.
– Это обращаюсь к вам я, Раймонд, и мои слова вы должны были бы написать на стене чердака карловского храма – только поаккуратнее там, а то вас застукают.
Я испугался – неужели меня оставили с этим психом один на один? – и осторожно огляделся по сторонам. Я лежал на диване, покрытом карминно-красным персидским ковром, и надо мной кто-то склонялся. Я не ошибся, Прунслик, это его противный голос. Я медленно сел, обхватив руками голову, гудевшую, как пустой котел. Я боялся отпустить ее, боялся, что она рассыплется на тысячу осколков. И тут раздался знакомый звук: в стакане с водой растворялась таблетка. Надо же, кто-то, значит, понимает, каково мне.
Я осторожно повернулся. Менее чем в метре от меня стоял рыцарь из Любека, и на его мясистом лице была улыбка.
– Эти слова принадлежат не Прунслику, годному философу. И сказал он их очень давно, во времена более молодые, чем наши.
– Скорее, более древние, – прохрипел я.
– Молодые, Кветослав. Время, как и человек, стареет. Только глупец мог выдумать понятия «современная эпоха», «новые времена», «новейшая история» и подобные в том же духе, только умалишенный мог прийти к выводу, что каменный век старше века бронзового. Логика языка противоречит всеобщему порядку вещей, и это совершенно бесспорно. Язык создали умные, но очень непослушные и на удивление высокомерные дети, зовущиеся людьми, а они привыкли мерить Вселенную на свой крохотный аршин. Время в 1382 году было старше или моложе, чем нынче? С точки зрения историков старше – вы же тоже историк, каково ваше мнение? Своих предков мы именуем отцами и прадедами и говорим, что они жили в Средние века. Но разве Время за прошедшие с тех райских пор шесть столетий не состарилось? Неужели Время молодеет? Нет, нет и нет! Время – это старик на краю могилы, которая постоянно отодвигается от него. Началось третье тысячелетие – во всяком случае, по человеческому летосчислению, – и мне кажется, я не единственный, кто на этом рубеже чувствует приближение заката. Заката людей. Люди поставили себя выше богов, превратились в богов-самозванцев, и потому их ожидает кара. Это справедливо, так и должно быть. Но найдутся те, кто все исправит: посланцы Времени. Они остановят падение, у них хватит на это сил.
– Я вас не понимаю. – Мой голос был подобен стону, в голове пересыпались осколки.
– Не понимаете, однако же знаете. Будьте уверены – мудрец познает все, даже не трогаясь с места, и сумеет отыскать нужное, не ища его. Лао-цзы наверняка произнес это именно потому, что знал кого-то, подобного вам. Мы благодарны вам, Кветослав. Я, Раймонд и… другие члены нашего общества.
– Я не знаю никакого общества.
– Ошибаетесь, Просто эти сведения хранятся на самом дне вашего подсознания, в темных глубинах вашей феноменальной интуиции. Любопытно, правда? Вы много чему научились, но никакие науки не расскажут вам об этом, не извлекут на свет это сокровенное знание. Вам понадобился бы некий камень, но он до поры до времени недоступен. До поры до времени.
– Камень – да. Он всегда рассказывал мне больше, чем учебники. Я рад, что вы тоже заметили это.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Мадонна была не одна. В кирпичную кладку по левую руку от меня был вделан постамент, из которого росло каменное дерево. Его ветви, голые и искривленные, напоминающие подагрические руки старика, были усыпаны плодами. Однако ветви они обременяли не слишком, яблочки были сморщенные, и из них высовывались во всех подробностях вырезанные червяки. Я с любопытством склонился над одним из них, чтобы рассмотреть повнимательнее – и тут же в испуге отпрянул: у него была человеческая голова, подняв ее, он ухмылялся во весь свой отвратительный рот и обнажал мелкие зубки.
Краешком глаза я заметил еще одно существо, вырезанное в бледном камне – причем в натуральную величину. Плешивый обжора с острыми ушами и большими челюстями блаженно жмурился и что-то жевал; роту него был открыт, и я прямо-таки слышал его чавканье. Я заглянул внутрь. Там была только чернота… нет, не только. В глотке что-то белело. Что-то продолговатое, знакомой формы, с неким злым умыслом помещенное внутрь этой глупой пасти. Я понял, что это: крохотная человеческая рука, в мольбе протянутая к отверстию, которое неумолимо закрывается. В темноте за ней чуть виднелось лицо человечка, который уже смирился с тем, что умрет, но потрясен способом умерщвления.
На голове людоеда косо сидел треугольник, который я сначала принял то ли за шутовскую шляпу, то ли за стилизованное Всевидящее Око; в конце концов я узнал в нем простое, всем известное геометрическое наглядное пособие. В него был вплетен какой-то малюсенький бедолага. Катеты составляли прямой угол, и его раскинутые руки были привязаны к сторонам этого угла. Ноги же его взяла в плен гипотенуза, напоминавшая плаху на эшафоте. Человечек был нагой. В костлявой груди зияла дыра: кто-то вырвал у него сердце.
В отдалении восседал на треножнике каменный монах в наброшенном на голову капюшоне. Сгорбившись над листом бумаги или пергамента, он одним глазом искоса наблюдал за плешивым обжорой, а другим – за распятым человечком и что-то рисовал. Из-под капюшона виднелось лицо… нет, не лицо, а морда хищного зверя. Морда льва. Он слегка улыбался, морща кожу над пастью.
За спиной льва в сутане висел отвес, который я поначалу принял за хвост хищника. Он тоже был вырезан из камня, а вместо веревочки мастер воспользовался проволокой. Отвес немного выдавался вперед. На нем сидела фигурка; судя по рожкам, это был черт. Он отвратительно ухмылялся. Его косматые бока были изображены в движении, так что у зрителя не оставалось сомнений в том, что черт на этом отвесе раскачивается.
Отвес указывал на душераздирающее зрелище: женское лицо, искаженное болью, искривленное предсмертными судорогами. Оно принадлежало Розете. Из приоткрытого рта на подбородок стекали каменные струйки крови, рыхлое тело, обнаженное и согнутое, извивалось под копытами животного с широкой мощной шеей. Я решил, что это жеребец – рослый, дикий и необузданный, но потом заметил веретенообразный рог. Он торчал у зверя из головы прямо над выпиравшим, словно яйцо, готовым вот-вот лопнуть бешеным глазом. Рог пригвоздил Розету к земле, он располосовал ей живот и потрошил ее с безжалостностью мясницкого ножа.
Я мгновенно перевел взгляд на фигурку Мадонны, чтобы набраться мужества и почерпнуть силы из ее спокойной улыбки. Однако улыбка исчезла. Ее заменила ухмылка, мерзкая, невероятная смесь наслаждения и боли. Полуоткрытые глаза затопила грязь каменных слез. Тело, которое прежде было так плохо видно, теперь само выставляло себя напоказ. Оно изменилось. Туловище стало полым, руки статуэтки открывали его, точно створки у алтаря, приглашая заглянуть внутрь. Внутри же на нарядном троне сидел Младенец Иисус. Ручки его были раскинуты в стороны, но в торжественности этого жеста явственно читалась гордыня. «Поглядите, на что я способен!» Из головки росли два длинных прямых рожка, сведенных вместе, как ножки циркуля, которые непременно должны встретиться в некоей воображаемой точке. Они наверняка и встретились, только этого было не видно, потому что рожки воткнулись в стилизованное пухленькое материнское сердце, и по ним тяжелыми каплями стекала кровь. Детское личико, удивительно знакомое, хохотало во весь беззубый рот, а широко распахнутые глаза излучали безумие. Я уже видел это лицо, когда-то давно, задолго до моего переезда в Прагу. Оно принадлежало печальному, потерянному для мира и жизни ребенку, которого я тогда хорошо знал. Оно принадлежало мне.
С меня было довольно. Я набросился на этот театр с кулаками, я молотил по нему и даже в исступлении пинал ногами. Но повсюду я натыкался лишь на гладкие внутренние стены церковного купола, милосердные в своей неприступности. Я ринулся на них, наклонив голову, и тут воронка закружилась вместе со мной против часовой стрелки, сначала медленно, потом все быстрее, и наконец завертелась с бешеной скоростью. Центробежная сила своей тяжелой невидимой рукой вжала меня в стену, ноги же мои, точно штопор в пробку, все глубже вкручивались в устье. Воронка, внутри которой стояли гул, вой и грохот, вертелась с такой скоростью, что нарисовала в нечистом воздухе сияющий белый круг, и я, с трудом оторвав голову от стены, глянул в центр этого круга. Последнее, что я заметил, были устрашающие зубчатые колеса каких-то башенных часов, а также молот, ходивший из стороны в сторону; молот этот был языком гигантского раскачивавшегося колокола. К сожалению, осознал я это как раз в тот момент, когда он нацелился прямо на меня. Но я обрадовался этому удару, он означал для меня избавление от всех мук.
XXIII
Сделайте ясным воздух!
Очистите небо!
Умойте ветер!
Вымойте камни – один за другим!
[Т.С.ЭЛИОТ]
Я никогда не видел роз такого оттенка. Это был цвет свежей крови, густого, медленно точащегося жизненного сока, отливающего черным перламутром. Цветы были юные – свежераспустившиеся бутоны, заключенные в объятия хрустальных ваз, одна из которых стояла на столике, вторая на секретере, а третья – на подоконнике; и за этим окном было темно. Комната, полная цветов – причем наверняка ради меня. Пурпур астр и киноварь георгинов перемешались в сосудах граненого стекла, на полу у двери – цветочный горшок из обожженной глины, в нем – высокий африканский гибискус. Бесчисленное множество пурпурных гвоздик, кое-где среди них краснеют тюльпаны. Я машинально поглядел в нишу, где когда-то явился мне фантом китайской вазы с драконом и каллами. Теперь там на маленьком стеклянном столике лежал антуриум, сорванный и брошенный с небрежным изяществом: желтый клювик в красном сердце уже увядал.
Пурпурная комната, украшенная, чтобы меня порадовать. Да разве можно столь беззастенчиво добиваться моего расположения? А это еще что такое?…
Рядом с цветком валялся грубый некрасивый кусок металла – изощренно переплетенный, матово блестящий. Раззявленный охотничий капкан.
Кто-то проследил за моим взглядом и понял мое удивление.
– Пояс верности, – объяснили мне.
Да, это действительно был пояс верности, и видел я его не впервые. В прошлый раз он был надет на голое тело; сейчас, пустой и бессмысленный, он выставлял на всеобщее обозрение свой примитивный и вместе с тем извращенный механизм. Я невольно вздрогнул и крепко зажмурился, чтобы его не видеть; мне казалось – вот открою опять глаза и наконец проснусь.
– Ну и наломали же вы дров, – произнес тот же голос. – Вас интересовала Розета? Вы хотели узнать, что она там делает, хотели знать истину, которую она скрывала от вас? Но вы не поняли, что настоящий отец истины – Время, и потому Время наказало вас.
Этот хамский голос – он знаком мне. Не стану отвечать. Голос зазвучал снова:
– Время – отец истины.
Больше не имело смысла изображать спящего.
– Не понимаю.
Слова застряли у меня в горле, я еле сумел прохрипеть их, однако ответ убедил меня в том, что я был услышан.
– Это обращаюсь к вам я, Раймонд, и мои слова вы должны были бы написать на стене чердака карловского храма – только поаккуратнее там, а то вас застукают.
Я испугался – неужели меня оставили с этим психом один на один? – и осторожно огляделся по сторонам. Я лежал на диване, покрытом карминно-красным персидским ковром, и надо мной кто-то склонялся. Я не ошибся, Прунслик, это его противный голос. Я медленно сел, обхватив руками голову, гудевшую, как пустой котел. Я боялся отпустить ее, боялся, что она рассыплется на тысячу осколков. И тут раздался знакомый звук: в стакане с водой растворялась таблетка. Надо же, кто-то, значит, понимает, каково мне.
Я осторожно повернулся. Менее чем в метре от меня стоял рыцарь из Любека, и на его мясистом лице была улыбка.
– Эти слова принадлежат не Прунслику, годному философу. И сказал он их очень давно, во времена более молодые, чем наши.
– Скорее, более древние, – прохрипел я.
– Молодые, Кветослав. Время, как и человек, стареет. Только глупец мог выдумать понятия «современная эпоха», «новые времена», «новейшая история» и подобные в том же духе, только умалишенный мог прийти к выводу, что каменный век старше века бронзового. Логика языка противоречит всеобщему порядку вещей, и это совершенно бесспорно. Язык создали умные, но очень непослушные и на удивление высокомерные дети, зовущиеся людьми, а они привыкли мерить Вселенную на свой крохотный аршин. Время в 1382 году было старше или моложе, чем нынче? С точки зрения историков старше – вы же тоже историк, каково ваше мнение? Своих предков мы именуем отцами и прадедами и говорим, что они жили в Средние века. Но разве Время за прошедшие с тех райских пор шесть столетий не состарилось? Неужели Время молодеет? Нет, нет и нет! Время – это старик на краю могилы, которая постоянно отодвигается от него. Началось третье тысячелетие – во всяком случае, по человеческому летосчислению, – и мне кажется, я не единственный, кто на этом рубеже чувствует приближение заката. Заката людей. Люди поставили себя выше богов, превратились в богов-самозванцев, и потому их ожидает кара. Это справедливо, так и должно быть. Но найдутся те, кто все исправит: посланцы Времени. Они остановят падение, у них хватит на это сил.
– Я вас не понимаю. – Мой голос был подобен стону, в голове пересыпались осколки.
– Не понимаете, однако же знаете. Будьте уверены – мудрец познает все, даже не трогаясь с места, и сумеет отыскать нужное, не ища его. Лао-цзы наверняка произнес это именно потому, что знал кого-то, подобного вам. Мы благодарны вам, Кветослав. Я, Раймонд и… другие члены нашего общества.
– Я не знаю никакого общества.
– Ошибаетесь, Просто эти сведения хранятся на самом дне вашего подсознания, в темных глубинах вашей феноменальной интуиции. Любопытно, правда? Вы много чему научились, но никакие науки не расскажут вам об этом, не извлекут на свет это сокровенное знание. Вам понадобился бы некий камень, но он до поры до времени недоступен. До поры до времени.
– Камень – да. Он всегда рассказывал мне больше, чем учебники. Я рад, что вы тоже заметили это.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48