– Вы о чем? – бормочу я.
– Ну, о переживаниях.
– А у кого их нет?
– Я хочу сказать, какие-то тяжелые переживания.
– Сказал же: развелся я.
– В наше время это не тяжелое переживание.
– Вы арогантны, – бросаю я небрежно.
– Говорите по-болгарски, если хотите, чтобы я вас поняла.
Она меня отлично понимает, но в данный момент это ей невыгодно, а кроме всего прочего, она любит кокетничать своей простотой, не всегда видя разницу между простотой и глупостью.
– Вы нахальны, – перевожу я. – Без конца выспрашиваете меня, вместо того чтобы говорить о себе.
– О себе неинтересно. Я слишком хорошо себя знаю, – довольно убедительно отвечает она.
С такой логикой нельзя не считаться. Она между тем продолжает:
– И потом, я вам неинтересна. Это было заметно сразу, с первого же вечера… Господи, вы меня тогда просто убили!… Собралась раскрыть перед ним душу, а он: мне это ни к чему.
– Вы собрались лгать.
– Ну, это уж слишком! У вас нет абсолютно никаких оснований подозревать меня в подобных вещах.
Аккуратно расставив все фигуры до последней пешки, я небрежным движением смахиваю их с доски. После этого поднимаю взгляд на свою собеседницу.
– Вы это всерьез – что готовы первому встречному рассказать всю жизнь от начала и до конца?
– Вот еще. Можно и не от начала до конца, но говорить правду.
– Потому-то я и сказал: мне это ни к чему. Кому нужна половина правды?
Она, очевидно, возвращается к мысли, что до ее прошлого мне нет никакого дела, но я вдруг спрашиваю:
– Впрочем, почему вы сбежали от матери?
– Да это уже не первый случай, – непринужденно отвечает Лиза. – Если бы вы знали, сколько раз я убегала…
– Похоже, вы не любите свою мать?
– А за что ее любить? За то, что она отреклась от моего отца?
– А теперь отец от вас отрекается.
Эту фразу я обронил невольно, но, к счастью, Лиза не понимает, что именно я хочу сказать.
– Почему отрекается? Верно, встретил он меня не с распростертыми объятиями, но его можно понять. Ему нужно время, чтобы привыкнуть. А вот мать уж никак понять невозможно.
– А если ее заставили?
– Заставили, а то как же… И не кто-нибудь, а Костов.
– Кто это?
– Любовник. Подозреваю, что она с ним связалась еще до того, как отца посадили. Она вышла за отца исключительно по расчету. Привыкла до Девятого жить в свое удовольствие. Только тому, кто жил в свое удовольствие до Девятого, стало несладко после Девятого, и вот, чтобы поправить свои дела, она и приметила жертву среди новой знати.
– Вы слишком строго ее судите, – замечаю я. – Брак по расчету – явление обычное. Даже пьесы пишутся на эту тему.
– А то, что она от него отреклась, как только его арестовали? И не просто отреклась, а оплевала. Вместо того чтобы озлобиться на собственную судьбу, озлобилась на мужа. Дескать, видали, какой подлец, представился мне большим человеком, а сам, не успев жениться, извольте радоваться, в тюрьму угодил. До такой степени озлобилась на человека, что объявила его покойником. Всю жизнь врала мне, что он мертв.
– Для нее он умер…
– А для меня умерла она. И давно. Мещанка, какой свет не видал, эгоистка.
– Неужто она вас не любит?
– Почему же, любит. Как может любить эгоистка. Нужна мне ее любовь, если я зачата без любви и рождена без любви! Она носила меня в утробе и ненавидела моего отца. Меня рожала, проклиная отца.
– А вы скучали по нему? Даже не имея представления, какой он?
– Неужели нет! – Лиза бросает на меня вызывающий взгляд. – Я полюбила отца, потому что не любила мать. Он был ее противоположностью…
– Естественно. Если иметь в виду пол…
– Если иметь в виду все. Он был идеалист…
– Может, он и сейчас такой. Но это ровным счетом ничего не означает. Мой отец тоже был идеалист – ну и что из этого? Живой человек никогда не бывает идеальным. Особенно если вы живете при нем. Ваше счастье, что вы не жили с вашим отцом.
– Эту трагедию вы называете счастьем?
– Уж прямо – «трагедия». Такое бывает даже в самых благополучных семьях.
– Больше ничего не стану вам рассказывать, – насупилась Лиза, словно капризный ребенок. – Вы смеетесь надо мной.
Сегодня воскресенье, и, когда внизу раздаются два звонка, меня это озадачивает. Инкассатор в этот день не приходит, а кроме инкассатора, никто другой ко мне не придет.
Лиза, которая в этот момент ставит завтрак на новый столик, глядит на меня с недоумением.
– Кто бы это мог быть?
Хотя ее проживание здесь давно узаконено, мысль о том, что могут внезапно прийти и проверить документы, все еще беспокоит ее.
Спустившись в Темное царство, я открываю дверь и вижу у входа воспитательницу интерната с двумя детьми. Их возгласы «Дядя! Дядя!» заглушаются словами воспитательницы:
– Извините, что я их привела, но у них только и разговоров что о вас…
– Хорошо сделали, – успокаиваю я ее, беря детей за руки.
– К другим приходят родители, близкие, уводят их с собой, а об этих никто и не вспомнит, – продолжает воспитательница.
Я останавливаю ее излияния, чтобы уточнить, когда она придет за детьми. Наконец она уходит, и я веду малышей в свои покои.
– О! Чьи это детки? – восклицает Лиза при появлении гостей.
– Мои.
– Мы дядины, – подтверждает мальчонка.
– Ну скажите же, чьи они? – пристает ко мне Лиза.
– Ничьи.
– Иди-ка, я на тебя погляжу. Какой бутуз! – говорит она, привлекая к себе малыша. – Как тебя зовут?
– Меня зовут Гошко… Но я – Георгий.
– Придет время, станешь и Георгием, – уверяет его Лиза. – А пока будь Гошко.
– Только бы не стал каким-нибудь Жоржем, – бормочу я, усаживая за стол его сестренку.
– А тебя как зовут? – спрашивает у нее Лиза.
– Румяна.
– Очень красивое имя.
Имя, может, и красивое, но девочка все еще бледная, вялая. Веснушчатое лицо и серьезные, недетские глаза – наверное, такой она и останется, внутренний надлом не проходит бесследно. А вот братик ее, похоже, окрепнет, хотя и у него в душе навсегда сохранится смутный страх, от которого его сновидения будут полны тревоги.
После завтрака я иду с детьми на улицу, чтобы Лиза могла спокойно приготовить обед. День выдался солнечный, довольно прохладный – обычный октябрьский день, листва в сквере уже становится желто-зеленой, а то и вовсе ржавой, ночью прошел дождь, и в аллеях стоит запах листьев, осенний, кладбищенский запах.
В сквере тихо и почти безлюдно, лишь кое-где отдыхают пожилые люди, матери толкают перед собой коляски, а поблизости от нас сидят на разных скамейках два наших пенсионера, погруженные в чтение воскресных газет. Проходя мимо, я киваю Димову, так как Несторов не поднимает головы. Мы прогуливаемся вдоль аллеек, но это занятие скоро надоедает, и я в приливе изобретательности отсылаю детей к палатке у входа в сквер, чтобы они купили себе конфет. Взглянув на часы, я замечаю, что время почему-то течет очень медленно, и плетусь в обратном направлении.
Димов исчез, это меня расстраивает – я мог бы предложить на его рассмотрение парочку наболевших вопросов, ведь до обеда еще далеко. Но у Рыцаря свое расписание, и я издали вижу, как его высокая тощая фигура в темном широком пальто пересекает бульвар и направляется к клубу ветеранов революции, где можно выпить кофе, пухнущий бакалейной лавкой, и сыграть в шахматы.
Тогда я нерешительно подсаживаюсь к Несторову. Он по-прежнему поглощен газетой и на мое приветствие бормочет нечто нечленораздельное. Дети все еще возле палатки – отсюда они мне кажутся такими маленькими и жалкими в своих серых пальтишках.
– Чьи эти дети? – спрашивает Борец после продолжительного молчания.
Он, вероятно, наделен способностью видеть ухом, так как не отрывает глаз от газеты.
– Не мои, – отвечаю уклончиво.
– Елизаветины?
– Нет.
Чтобы он больше не приставал с вопросами, я в нескольких словах рассказываю ему, в чем дело. Несторов сидит все в том же положении, уставившись глазами в газету, затем откладывает ее в сторону и сердито бубнит:
– Это опять-таки безответственность!
– Что поделаешь? Серые люди, – говорю я небрежным тоном.
– А ученые чем лучше? – рычит Борец. – Всю жизнь не видел дочери, и вот она рядом, а ему на нее чихать!…
– Человек был репрессирован…
– Оставьте, я не люблю сплетен! – прерывает Несторов. – И не впутывайтесь в историю, которая вам не знакома.
Я молча разглядываю огромные деревья, заслоняющие улицу. Великолепная ширма, скрывающая городской быт. Зато со стороны бульвара деревца какие-то хилые, и сквозь них просматривается ряд одинаковых зданий со всей их однотипной неприветливостью.
– Разболтанность! – слышится рядом ворчание Борца. Однако это слово, вероятно, кажется ему недостаточно сильным, и он продолжает: – Безответственность!…
– На кого вы так сердитесь? – любопытствую я.
– Сердись, не сердись – это дела не меняет. Факты остаются фактами.
– Потому что если уж сердиться, то сердиться самим на себя, – говорю я. – Ведь мы же сами довели до такого положения…
– Кто «мы»? Я или вы? – уточняет Несторов.
Набычившись, он смотрит на меня прищуренными глазами, полными презрения. Мне начинает казаться, что сейчас он меня ударит.
– Боюсь, что скорее вы, – отвечаю я. Пусть хоть не даром бьет. И так как он продолжает сверлить меня взглядом, добавляю: – Я мелкая сошка – пишу по мелочам. А вы, насколько мне известно, занимались делами покрупней.
– Когда я занимался, я за все отвечал, – рычит Борец. – Потом пришли другие…
– И вас вышвырнули.
Фраза пришлась ему не по вкусу.
– Я стал неудобен.
– Вас уволили, – предлагаю я более приличную формулу.
– С какой стати меня увольнять? – Мой собеседник снова глядит на меня неприязненно. – За то, что я исправно выполнял указания? Я получил другой пост.
– Такой же высокий.
– Не высокий и не низкий. Назначили директором одного предприятия. И вот там я воочию увидел, что такое разболтанность. Но я человек военный, разболтанность не терплю. Как начал всех шерстить – и посыпались заявления об уходе.
Он замолкает и принимается расстегивать свое зеленоватое летнее пальто – видно, его в жар бросило от этих разговоров. Но со стороны кажется, что человек захотел проверить, на месте ли его живот. Живот на месте. Несторов машинально подтягивает широкий ремень и продолжает, все так же глядя вниз, как бы беседуя с собственным животом:
– Так что я никому спуску не давал.
– И дело пошло на лад…
– Я бы навел там порядок, если бы не начали вмешиваться: так, мол, нельзя, это же рабочие… Если рабочие, так пускай работают! Было бы у нас хотя бы процентов пять безработных, каждый бы небось дрожал за свое место…
– Значит, и там вы оказались неудобным?
– Удобный, неудобный – отправили меня на пенсию. – Он снова подтягивает ремень и заканчивает сердито. – Распустились мы, вконец распоясались… Забыли, кто мы и кто нас окружает.
– Сейчас мирное время. Нельзя же, чтобы везде и всегда было как в казарме.
– Мирное время, говорите? – хмыкает Борец. – Где оно, это мирное время?
– Все-таки разрядка…
– Разрядка? – Несторов двумя пальцами поднимает газету, словно какую-то не очень чистую тряпку. – Вот эти газеты – вы их пишете? Тогда о какой разрядке вы говорите? Люди воюют в разных концах света, а вы все толкуете о разрядке…
– Важно избежать мировой. Уцелеть.
– Для вас, может, и важно, – пренебрежительно цедит Несторов.
– Для всех важно.
– Ты, парень, говори от своего имени, не от моего! – грубо обрывает он меня, внезапно переходя на «ты». – Если бы это и для меня было так уж важно, я в свое время полеживал бы себе на лавке, вместо того чтобы скитаться по горам и соваться под пули.
И как бы давая понять, что разговор окончен, Борец резким движением закутывается в пальто. Но так как до обеда еще есть время, я позволяю себе еще одну реплику:
– Речь ведь не о вас и не обо мне – обо всем человечестве. Человечество-то должно уцелеть?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64