«Лазарь Симов, студент». Студент отсутствует. Две другие двери, вероятно, ведут в какие-то кладовки. Снизу слышится пальба: по телевидению передают фильм, как сказал бы со вздохом Илиев, опять про войну. Какая досада. Против тематики телепередач я ничего не имею, но если на лестнице послышатся шаги, то при этом грохоте едва ли я их услышу.
Притаившись в дальнем углу темного коридорчика, я замираю в ожидании. Отец как-то сказал: если ты не наделен железной волей, то по крайней мере упрямства тебе не занимать. Дай бог!
Стоило мне подумать, что ждать, верно, придется долго, как дверь со стороны лестницы распахивается, и на каменный пол коридорчика падает длинный светлый прямоугольник. К счастью, он не достигает моих ног. Затем в нем возникает длинная тонкая тень, тень передвигается по светлому полю прямоугольника, слышится звук отпираемого замка. – Войдем вместе, – предупреждаю я хозяина, очутившись позади него. – И без лишнего шума. Люди смотрят телевизор.
Лица белобрысого мне не видать, но я подозреваю, что оно сейчас не слишком приветливо.
– Включите свет и закройте дверь.
Он машинально выполняет мой приказ и, как видно, собирается что-то спросить, но я, крепко взяв его за горло, требую:
– Никаких вопросов! Вопросы буду задавать я.
У меня нет ни малейшего намерения его душить – только этого мне не хватало – душить людей! – но скромный мои опыт подсказывает, что, пока на такого паршивца не нагонишь страху, по-человечески разговаривать с ним невозможно. Так что, нагнав на него страху, я перехожу к допросу. Результат поистине жалкий. Лазарь ничего не знает: ни о нападении возле «Славии», ни того, кто в нем принимал участие.
– Кому вы пошли звонить?
– Мони. Мы договорились: как придет Лиза, я тут же ему позвоню.
– И что же сказал Мони?
– Если она с тем – испаряйся, об остальном я сам позабочусь.
– Куда вы звонили Мони?
– – К нему домой.
– Врешь.
После дополнительного воздействия на психику и на горло собеседника мне удается установить, что Мони ждал его на ближайшей улочке, неподалеку от «Славии», и что с недавнего времени он живет в каком-то гараже.
– Не подумай с ним связываться, – предупреждаю я. – И учти: отныне любое своеволие дорого тебе обойдется. Ясно?
Безвольный мальчишка. Его лоб и верхняя губа покрылись капельками пота, глаза смотрят уже не нагло – жалко, низкий хрипловатый голос дрожит. От всего его героического облика ничего не осталось, кроме кожаной куртки.
Гараж всего в двух кварталах отсюда – низкая пристройка во дворе какого-то неказистого домишки. В задней части пристройки светится оконце, занавешенное пергаментной бумагой. Я тихо барабаню пальцами по стеклу, словно было в бубен – точь-в-точь как советовал Лазарь, – и замираю у входа в гараж. В тот момент, когда дверь начинает приоткрываться, я хватаю хозяина за грудки.
– Прими-ка должок, – бросаю я вместо объяснения.
– Эй, сколько можно? – спрашивает не без основания Мони. – Ты уже расквасил мне нос когда-то!
Дальнейший разговор переносится в комнатенку в глубине гаража – чуть больше клозета, она все же пригодна для короткого делового диалога. По сравнению с Лазарем Мони кажется хилым, но гораздо более хладнокровным и умным.
– У меня достаточно данных о твоей милости. А сейчас, видимо, поступят и дополнительные. Смею заверить, пять лет тебе гарантированы, – заверяю я Мони. – Однако, учитывая, что я не служу в милиции, брать тебя я не буду. При одном условии: раз и навсегда оставьте в покое эту женщину.
– Ну, это проще простого!
– Это зависит не только от тебя.
– Ну, насколько зависит…
– Полдела меня не устраивает, – предупреждаю я. – Мне надо потолковать с остальными.
Вначале Мони пытается убедить меня, что слово «остальные» ничего ему не говорит – дескать, никаких «остальных» он не знает, но, когда до его сознания доходит, что подобные увертки не принесут ему ничего, кроме телесных повреждений, он вынужден признать:
– Все зависит от Киро.
– Как его найти, этого Киро?
Мрачное выражение сменяется у Мони каким-то подобием доброжелательной улыбки:
– Слушай, ты вроде бы культурный человек… Чего ты суешься под затрещины? Да будь у меня желание с тобой расквитаться, я сам бы толкнул тебя в нежные объятия Киро – пусть бы он снял с тебя мерку. Но ты приятель Жоржа, у нас общие знакомые… Послушай доброго совета: сиди-ка ты, милый, и не рыпайся, не накликай беду на свою голову!
– Весьма тронут, – киваю я. – И все-таки давай адрес. И по возможности настоящий.
Мони неохотно сообщает адрес.
– Кто из этих троих Киро? – спрашиваю я на всякий случай.
Доброжелательная ухмылка Мони становится насмешливой:
– Ты же культурный человек, Павлов… Неужели не усек, что те трое – статисты?
– А теперь садись и пиши! – требую я.
Он оторопело смотрит мне в лицо:
– Что писать?
– Расписку. О том, что гражданка Елизавета Димова возвратила тебе деньги за перстень.
– На кой она тебе, расписка? Я ей все прощаю.
– Прощаешь… Ишь, нашли дурочку… Сказано тебе – садись и пиши!
Спрятав в карман клочок бумаги с нацарапанной на нем распиской, я предупреждаю Мони, чтобы он не подумал связаться с Киро, и спешу по указанному адресу.
Лишь в самом начале этой небольшой и темной улочки горит фонарь, а дальше – полнейший мрак. Я двигаюсь медленно, не столько опасаясь засады, сколько боясь сломать ногу. По старой софийской традиции тротуар основательно разбит. Нужный мне номер висит на низком дощатом заборе. На дворе – одноэтажная, барачного типа постройка с двумя темными окнами. Дверь, должно быть, с другой стороны.
Бесшумно открыв деревянную калитку, я иду по неровной булыжной дорожке. Медленно обогнув фасад, пробираюсь вдоль стены. Еще два окна – тоже темные. Дверь действительно с другой стороны. Только ее обнаружить мне не удается. В тот момент, когда я достигаю угла дома, моя голова взрывается. Меня охватывает странное чувство невесомости, и перед взглядом моим открываются вдруг невероятные, необозримые сияния нашей родной галактики.
Глава девятая
Классический ад, насколько я помню его по гравюрам к поэме Данте, не лишен колорита и даже некоторой жизнерадостности. Играют языки пламени, и в их отблесках перед вами словно оживают стройные женщины, полные сил и кипучей страсти. Смотришь и думаешь: да разве это ад? Поистине это пир для наших глаз, полный любопытных детален.
Настоящий ад – сплошь белый, бактерицидный, стерильный, ограниченный четырьмя стенами, из которых ты, весь забинтованный, можешь созерцать лишь одну-единственную, с широким современным окном, за которым видно только небо, затянутое той самой высокой облачностью, – не небо, а какая-то беспредельная пустота.
Настоящий ад – этот вот ни с чем не сравнимый больничный запах, этот казарменный ритуал осмотров, перевязок, раздачи лекарств, это казарменное сосуществование с несколькими такими же беднягами, как ты, которых не видишь, зато постоянно слышишь, как они стонут на все лады.
От боли, конечно, никуда не денешься, однако вдвойне мучительно то обстоятельство, что терпеть ее приходится именно здесь, в этом стерильном аду, полном гнетущего запаха, в этой неуютной белой пустоте, создающей гнетущее ощущение, что пребываешь в подвешенном состоянии где-то между жизнью и смертью.
Именно в подвешенном состоянии. Это чувство не покидает меня, даже когда удается забыться, и сны мои тяжелы и невнятны, как большинство моих сновидений, но на сей раз это не чаща лесная, а неосвещенная улочка: я иду этой улочкой и проникаю во двор ветхого дома, ищу дверь, но главное – стараюсь обойти место, где уже ждут незваного гостя, ждут, чтобы огреть его дубиной по голове. Похоже, мне все-таки удалось миновать то роковое место и даже найти дверь, потому что я уже в комнате; вокруг стола расположились Мони, Лазарь и еще кто-то – у меня нет ни малейшего сомнения, что это Киро. Не пойму, как удалось мне проникнуть сюда и затаиться в темном углу, но я сознаю, что укрытие мое ненадежно, меня вот-вот обнаружат, и я напряженно думаю, где бы мне спрятаться получше, и вдруг мысленно хлопаю себя по лбу – вот голова садовая, как же я раньше не сообразил, ведь надо повиснуть над ними в воздухе, люди обычно глазеют по сторонам и редко когда задирают голову… Так что я повисаю над этой компанией, лишь изредка лениво шевеля то одной ногой, то другой, чтобы легче держаться, – так делают пловцы, когда плывут по течению, – напряженно прислушиваюсь к разговору. Но вот беда – говорят очень тихо, невнятно, и меня уже зло берет, что моя шпионская затея идет насмарку, но тут повышает голос Мони:
– Послушай-ка, Павлов! Хватит тебе висеть там под потолком и сучить ногами. Есть к нам дело – спускайся сюда, потолкуем, как нормальные люди.
Он цедит все это, даже не глядя в мою сторону, и я, пристыженный, спускаюсь на пол и подхожу к столу.
– Так, говоришь, – продолжает Мони, – что мы ведем такую жизнь, будто мы раковые больные? А скажи на милость, чем ты лучше нас? Твою-то жизнь вообще не назовешь жизнью. Ты ведь готовый покойник А еще хорохоришься!
Все это сказано довольно кротким тоном, почти дружески, но я со свойственной мне проницательностью чувствую за этой кротостью какую-то уловку. Я понимаю, что сейчас самый подходящий момент пролить свет на свое поведение, и с места в карьер начинаю говорить до того убедительно, что сам себе удивляюсь:
– Ты прав, как бог, Мони… Но лишь отчасти. – Моя невинная шутка вызывает благосклонное оживление в зале. – Ты прав в том смысле, что у меня, в общем, нет оснований хорохориться. И все-таки, надо полагать, ты, как честный человек… – новое оживление в зале, – …не можешь не согласиться, что жить, уподобившись мертвецу, вроде бы достойней. Мертвец ничего не делает, Мони. Значит, он не делает и мерзостей. Ты, должно быть, не раз замечал: в облике мертвеца – какое-то своеобразное выражение достоинства…
Я обвожу взглядом всех троих, как бы проверяя, какое действие оказывает на них моя аргументация, но вместо почтительности на их лицах недоумение, и только теперь до меня доходит, что я начисто потерял голос и самую главную часть моей защитительной речи они вообще не слышали. Я пытаюсь повторить ее, силюсь закричать, но из горла вырывается лишь какое-то глупое бульканье. Словно из перекрытого водопроводного крана.
– А ведь этот тип над нами потешается, – враждебно замечает Лазарь. Киро молчит, но я вижу: он что-то прячет за спиной, и, со свойственной мне проницательностью, догадываюсь, что в руке у него какой-то твердый и достаточно тяжелый предмет, а потом Киро делает шаг в мою сторону, и еще шаг, и именно в этот миг, уже зная, как это больно, я отчаянно пытаюсь проснуться.
Я уже не сплю. Мне и в самом деле больно. Не от того удара, которого я ждал во сне, а от прежнего. Мне все так же больно, и я все так же продолжаю висеть где-то между жизнью и смертью.
И дело тут не в том, что я склонен отдать предпочтение тому или другому, но, бог мой, как отвратительно висеть, словно паук, в белой пустоте. Я уже третий день домогаюсь, чтобы меня выписали, а они ни в какую – еще, мол, предстоят дополнительные обследования, чтобы исключить сотрясение мозга, им и невдомек, что опасность сотрясения существует, когда голова цела, в противном же случае никакой опасности быть не может – сместившись, ролики постепенно займут нормальное положение.
Напрасно я пытаюсь втолковать врачу, что, кроме черепной коробки – треснутой или целой, – у человека есть еще и психика и что одно присутствие друга – ореха, заглядывающего в окно моей комнаты, – будет способствовать выздоровлению. Врача не интересуют никакие орехи, он доказывает, что если меня держат в больнице, то вовсе не для того, чтобы со мной в бирюльки играть, но в конце концов, ускорив обследования, он уступает моим домогательствам – видать, осточертело ему препираться с психами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Притаившись в дальнем углу темного коридорчика, я замираю в ожидании. Отец как-то сказал: если ты не наделен железной волей, то по крайней мере упрямства тебе не занимать. Дай бог!
Стоило мне подумать, что ждать, верно, придется долго, как дверь со стороны лестницы распахивается, и на каменный пол коридорчика падает длинный светлый прямоугольник. К счастью, он не достигает моих ног. Затем в нем возникает длинная тонкая тень, тень передвигается по светлому полю прямоугольника, слышится звук отпираемого замка. – Войдем вместе, – предупреждаю я хозяина, очутившись позади него. – И без лишнего шума. Люди смотрят телевизор.
Лица белобрысого мне не видать, но я подозреваю, что оно сейчас не слишком приветливо.
– Включите свет и закройте дверь.
Он машинально выполняет мой приказ и, как видно, собирается что-то спросить, но я, крепко взяв его за горло, требую:
– Никаких вопросов! Вопросы буду задавать я.
У меня нет ни малейшего намерения его душить – только этого мне не хватало – душить людей! – но скромный мои опыт подсказывает, что, пока на такого паршивца не нагонишь страху, по-человечески разговаривать с ним невозможно. Так что, нагнав на него страху, я перехожу к допросу. Результат поистине жалкий. Лазарь ничего не знает: ни о нападении возле «Славии», ни того, кто в нем принимал участие.
– Кому вы пошли звонить?
– Мони. Мы договорились: как придет Лиза, я тут же ему позвоню.
– И что же сказал Мони?
– Если она с тем – испаряйся, об остальном я сам позабочусь.
– Куда вы звонили Мони?
– – К нему домой.
– Врешь.
После дополнительного воздействия на психику и на горло собеседника мне удается установить, что Мони ждал его на ближайшей улочке, неподалеку от «Славии», и что с недавнего времени он живет в каком-то гараже.
– Не подумай с ним связываться, – предупреждаю я. – И учти: отныне любое своеволие дорого тебе обойдется. Ясно?
Безвольный мальчишка. Его лоб и верхняя губа покрылись капельками пота, глаза смотрят уже не нагло – жалко, низкий хрипловатый голос дрожит. От всего его героического облика ничего не осталось, кроме кожаной куртки.
Гараж всего в двух кварталах отсюда – низкая пристройка во дворе какого-то неказистого домишки. В задней части пристройки светится оконце, занавешенное пергаментной бумагой. Я тихо барабаню пальцами по стеклу, словно было в бубен – точь-в-точь как советовал Лазарь, – и замираю у входа в гараж. В тот момент, когда дверь начинает приоткрываться, я хватаю хозяина за грудки.
– Прими-ка должок, – бросаю я вместо объяснения.
– Эй, сколько можно? – спрашивает не без основания Мони. – Ты уже расквасил мне нос когда-то!
Дальнейший разговор переносится в комнатенку в глубине гаража – чуть больше клозета, она все же пригодна для короткого делового диалога. По сравнению с Лазарем Мони кажется хилым, но гораздо более хладнокровным и умным.
– У меня достаточно данных о твоей милости. А сейчас, видимо, поступят и дополнительные. Смею заверить, пять лет тебе гарантированы, – заверяю я Мони. – Однако, учитывая, что я не служу в милиции, брать тебя я не буду. При одном условии: раз и навсегда оставьте в покое эту женщину.
– Ну, это проще простого!
– Это зависит не только от тебя.
– Ну, насколько зависит…
– Полдела меня не устраивает, – предупреждаю я. – Мне надо потолковать с остальными.
Вначале Мони пытается убедить меня, что слово «остальные» ничего ему не говорит – дескать, никаких «остальных» он не знает, но, когда до его сознания доходит, что подобные увертки не принесут ему ничего, кроме телесных повреждений, он вынужден признать:
– Все зависит от Киро.
– Как его найти, этого Киро?
Мрачное выражение сменяется у Мони каким-то подобием доброжелательной улыбки:
– Слушай, ты вроде бы культурный человек… Чего ты суешься под затрещины? Да будь у меня желание с тобой расквитаться, я сам бы толкнул тебя в нежные объятия Киро – пусть бы он снял с тебя мерку. Но ты приятель Жоржа, у нас общие знакомые… Послушай доброго совета: сиди-ка ты, милый, и не рыпайся, не накликай беду на свою голову!
– Весьма тронут, – киваю я. – И все-таки давай адрес. И по возможности настоящий.
Мони неохотно сообщает адрес.
– Кто из этих троих Киро? – спрашиваю я на всякий случай.
Доброжелательная ухмылка Мони становится насмешливой:
– Ты же культурный человек, Павлов… Неужели не усек, что те трое – статисты?
– А теперь садись и пиши! – требую я.
Он оторопело смотрит мне в лицо:
– Что писать?
– Расписку. О том, что гражданка Елизавета Димова возвратила тебе деньги за перстень.
– На кой она тебе, расписка? Я ей все прощаю.
– Прощаешь… Ишь, нашли дурочку… Сказано тебе – садись и пиши!
Спрятав в карман клочок бумаги с нацарапанной на нем распиской, я предупреждаю Мони, чтобы он не подумал связаться с Киро, и спешу по указанному адресу.
Лишь в самом начале этой небольшой и темной улочки горит фонарь, а дальше – полнейший мрак. Я двигаюсь медленно, не столько опасаясь засады, сколько боясь сломать ногу. По старой софийской традиции тротуар основательно разбит. Нужный мне номер висит на низком дощатом заборе. На дворе – одноэтажная, барачного типа постройка с двумя темными окнами. Дверь, должно быть, с другой стороны.
Бесшумно открыв деревянную калитку, я иду по неровной булыжной дорожке. Медленно обогнув фасад, пробираюсь вдоль стены. Еще два окна – тоже темные. Дверь действительно с другой стороны. Только ее обнаружить мне не удается. В тот момент, когда я достигаю угла дома, моя голова взрывается. Меня охватывает странное чувство невесомости, и перед взглядом моим открываются вдруг невероятные, необозримые сияния нашей родной галактики.
Глава девятая
Классический ад, насколько я помню его по гравюрам к поэме Данте, не лишен колорита и даже некоторой жизнерадостности. Играют языки пламени, и в их отблесках перед вами словно оживают стройные женщины, полные сил и кипучей страсти. Смотришь и думаешь: да разве это ад? Поистине это пир для наших глаз, полный любопытных детален.
Настоящий ад – сплошь белый, бактерицидный, стерильный, ограниченный четырьмя стенами, из которых ты, весь забинтованный, можешь созерцать лишь одну-единственную, с широким современным окном, за которым видно только небо, затянутое той самой высокой облачностью, – не небо, а какая-то беспредельная пустота.
Настоящий ад – этот вот ни с чем не сравнимый больничный запах, этот казарменный ритуал осмотров, перевязок, раздачи лекарств, это казарменное сосуществование с несколькими такими же беднягами, как ты, которых не видишь, зато постоянно слышишь, как они стонут на все лады.
От боли, конечно, никуда не денешься, однако вдвойне мучительно то обстоятельство, что терпеть ее приходится именно здесь, в этом стерильном аду, полном гнетущего запаха, в этой неуютной белой пустоте, создающей гнетущее ощущение, что пребываешь в подвешенном состоянии где-то между жизнью и смертью.
Именно в подвешенном состоянии. Это чувство не покидает меня, даже когда удается забыться, и сны мои тяжелы и невнятны, как большинство моих сновидений, но на сей раз это не чаща лесная, а неосвещенная улочка: я иду этой улочкой и проникаю во двор ветхого дома, ищу дверь, но главное – стараюсь обойти место, где уже ждут незваного гостя, ждут, чтобы огреть его дубиной по голове. Похоже, мне все-таки удалось миновать то роковое место и даже найти дверь, потому что я уже в комнате; вокруг стола расположились Мони, Лазарь и еще кто-то – у меня нет ни малейшего сомнения, что это Киро. Не пойму, как удалось мне проникнуть сюда и затаиться в темном углу, но я сознаю, что укрытие мое ненадежно, меня вот-вот обнаружат, и я напряженно думаю, где бы мне спрятаться получше, и вдруг мысленно хлопаю себя по лбу – вот голова садовая, как же я раньше не сообразил, ведь надо повиснуть над ними в воздухе, люди обычно глазеют по сторонам и редко когда задирают голову… Так что я повисаю над этой компанией, лишь изредка лениво шевеля то одной ногой, то другой, чтобы легче держаться, – так делают пловцы, когда плывут по течению, – напряженно прислушиваюсь к разговору. Но вот беда – говорят очень тихо, невнятно, и меня уже зло берет, что моя шпионская затея идет насмарку, но тут повышает голос Мони:
– Послушай-ка, Павлов! Хватит тебе висеть там под потолком и сучить ногами. Есть к нам дело – спускайся сюда, потолкуем, как нормальные люди.
Он цедит все это, даже не глядя в мою сторону, и я, пристыженный, спускаюсь на пол и подхожу к столу.
– Так, говоришь, – продолжает Мони, – что мы ведем такую жизнь, будто мы раковые больные? А скажи на милость, чем ты лучше нас? Твою-то жизнь вообще не назовешь жизнью. Ты ведь готовый покойник А еще хорохоришься!
Все это сказано довольно кротким тоном, почти дружески, но я со свойственной мне проницательностью чувствую за этой кротостью какую-то уловку. Я понимаю, что сейчас самый подходящий момент пролить свет на свое поведение, и с места в карьер начинаю говорить до того убедительно, что сам себе удивляюсь:
– Ты прав, как бог, Мони… Но лишь отчасти. – Моя невинная шутка вызывает благосклонное оживление в зале. – Ты прав в том смысле, что у меня, в общем, нет оснований хорохориться. И все-таки, надо полагать, ты, как честный человек… – новое оживление в зале, – …не можешь не согласиться, что жить, уподобившись мертвецу, вроде бы достойней. Мертвец ничего не делает, Мони. Значит, он не делает и мерзостей. Ты, должно быть, не раз замечал: в облике мертвеца – какое-то своеобразное выражение достоинства…
Я обвожу взглядом всех троих, как бы проверяя, какое действие оказывает на них моя аргументация, но вместо почтительности на их лицах недоумение, и только теперь до меня доходит, что я начисто потерял голос и самую главную часть моей защитительной речи они вообще не слышали. Я пытаюсь повторить ее, силюсь закричать, но из горла вырывается лишь какое-то глупое бульканье. Словно из перекрытого водопроводного крана.
– А ведь этот тип над нами потешается, – враждебно замечает Лазарь. Киро молчит, но я вижу: он что-то прячет за спиной, и, со свойственной мне проницательностью, догадываюсь, что в руке у него какой-то твердый и достаточно тяжелый предмет, а потом Киро делает шаг в мою сторону, и еще шаг, и именно в этот миг, уже зная, как это больно, я отчаянно пытаюсь проснуться.
Я уже не сплю. Мне и в самом деле больно. Не от того удара, которого я ждал во сне, а от прежнего. Мне все так же больно, и я все так же продолжаю висеть где-то между жизнью и смертью.
И дело тут не в том, что я склонен отдать предпочтение тому или другому, но, бог мой, как отвратительно висеть, словно паук, в белой пустоте. Я уже третий день домогаюсь, чтобы меня выписали, а они ни в какую – еще, мол, предстоят дополнительные обследования, чтобы исключить сотрясение мозга, им и невдомек, что опасность сотрясения существует, когда голова цела, в противном же случае никакой опасности быть не может – сместившись, ролики постепенно займут нормальное положение.
Напрасно я пытаюсь втолковать врачу, что, кроме черепной коробки – треснутой или целой, – у человека есть еще и психика и что одно присутствие друга – ореха, заглядывающего в окно моей комнаты, – будет способствовать выздоровлению. Врача не интересуют никакие орехи, он доказывает, что если меня держат в больнице, то вовсе не для того, чтобы со мной в бирюльки играть, но в конце концов, ускорив обследования, он уступает моим домогательствам – видать, осточертело ему препираться с психами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64