– Надо рассказать?
– Надо.
Львов долго молчал, потом вздохнул горестно:
– Я отношусь к тому типу двуногих, которых можно ударить – они простят. Особенно если пьяный ударил – тем я прощаю все; алкоголизм – социальная болезнь, здесь нам надо все как-то иначе анализировать, с другими мерками подходить… Ну да ладно, это я отвлекся… Понимаете, меня более всего обижает слово… Наверное, потому, что я из старых русских, самых настоящих русских – дед крестьянин, отец священник, для них, как и для меня, слово – начало всего и всему конец… Так вот однажды Аннушка мне сказала… Очень как-то безжалостно… Она была на характер весьма крутой, бескомпромиссной… И она мне сказала: «Ты – не мужик!» Понимаете? Я и у врача был, советовался, и с друзьями, краснея, этот вопрос обсуждал, расспрашивал женатиков, а потом ей сказал: «Ты не права, у меня все в порядке». Она даже не поняла сначала, а потом, когда я объяснил, долго смеялась. Обняла меня, поцеловала и говорит: «Я не то имела в виду. Не только то. Какой-то ты матрац, а не мужик. Другие зубами умеют вырвать свое, а ты молчишь, ждешь, потеешь». А я действительно потею… постоянно потею. Дефект с рождения… Понимаете? Обидно?
– Очень.
– Вы бы могли хотеть близости с женщиной, которая вам это сказала?
– Я бы стал импотентом после таких слов.
– Значит, вы меня понимаете… Мужчина всегда должен себя чувствовать защитником женщины, ощущать свою силу подле нее, а когда ему говорят… Словом, я написал ей записку и уехал… Мне рассказывали, что она хотела покончить с собою, приняла снотворное, еле откачали, а потом, когда вернулась к нашей хозяйке – мы снимали угол на Васильевском, – она якобы сказала: «Слава богу, что это кончилось, не начавшись. Мужчина должен быть добытчиком, его бояться надо – тогда только женщина будет счастлива. Будь проклято равенство, пусть здравствует рабство!» Понимаете? Ну? Что мне было делать?
– Где вы встретили Аню в Сочи?
Львов странно усмехнулся:
– Около магазина кулинарии… Она выходила, а мы с женой собирались войти в него…
«МВД СССР, УГРО. Судя по показаниям Львова, на Рице убита Петрова. Костенко».
«Костенко. По месту нахождения. В семидесяти метрах от той ямы, где обнаружен труп неизвестной женщины, миноискатель определил топорик, закопанный на глубину тридцати сантиметров. Топорик остро отточен, производство, по первому заключению экспертов, не русское. Сухишвили».
«МВД ГССР, полковнику Сухишвили. Прошу срочно отправить топор в Магаранское управление майору Жукову для предъявления на опознание шоферу таксомоторного парка Цыпкину, предупредив об ответственности за дачу ложных показаний. Костенко».
6
В доме бегали, падали, кричали, смеялись, плакали, веселились трое малышей-погодков, две девчушки и мальчик, только, видно, научившийся ходить. В доме счастливо, подумал Костенко и сразу почему-то вспомнил тот вечер, когда Маша ушла в больницу делать первый аборт, а было им тогда по двадцать три года, она училась, он начал работать в МУРе, зарплата – сто десять (тогда, правда, звучало лучше – тысяча сто), комнаты не было, снимали угол в Кунцево, испугались. Простить себе этого Костенко не мог, но он к этому пришел не сразу, такое сразу и не понимаешь вовсе, только с годами, о т д а л я я с ь от самих себя (ибо молодость и есть единственно истинный т ы), начинаешь понимать всю невозвратимость, преступную невозвратимость случившегося. Господи, ну ютились бы втроем, ну отказали бы себе еще в двух порциях мяса, черт с ним, разве ж хлебом единым живы?! Зато сейчас человеку было бы уже двадцать пять лет…
– Вы проходите, проходите, пожалуйста, – как-то открыто, радостно пригласила Галина Ивановна, приемная сестра в р а г а, за которым шел Костенко. – Я их скоро спать уложу, они у меня спят при открытых окнах, сразу угомонятся. Садитесь, располагайтесь, чай сейчас будет готов…
«Будь я проклят, – подумал Костенко. – Если бы она была одна, я бы спокойно выполнял свой долг, а мой долг сейчас состоит в том, чтобы быть змеею, хамелеоном, а здесь бегают эти люди, прекрасные, лобастые люди. У всех младенцев лбы Сократов – как интересно, а?! Мужчина начинает понимать красоту младенца только в моем возрасте, дожить бы до дедовства – вот счастье, а?! Как бы по дереву незаметно постучать?»
Галина Ивановна унесла детей, уместив их всех – каким-то невообразимым, стремительным движением – в одной руке. Они обвили ее шею, грудь, голову толстыми ручонками, начав кричать Костенко: «Даданьи, даданьи!»
– До свиданья, люди, – сказал Костенко, прокашлявшись, – спите на здоровье.
Женщина вернулась быстро, в комнате, где стояли кровати, была уже тишина, засыпали дети действительно мгновенно, а может, и не заснули еще, но мать сумела приучить их к тишине в спальной комнате.
– Сейчас, – сказала она, – теперь я пущу других детей, они чумятся, я боюсь, мои архаровцы их затискают.
Она открыла дверь на веранду, и оттуда влетели четыре щенка, южнокрымские бело-желтые овчарки, ринулись кругами по комнате, скулили, целовали ноги хозяйки, прыгали, сшибая друг друга, только б первому тронуть носом руку б о ж е с т в а.
– Сейчас, – сказала Галина Ивановна, – они тоже быстро устанут, только-только оправляются, уколы-то я им вкатила свои, от души…
Щенки действительно устроились около ее ног, когда она села напротив Костенко.
– А теперь давайте говорить, – открыто и добро улыбнулась женщина. – Мне сказали, что вы из газеты…
– Меня просили написать о самом интересном в крае… А самое интересное – судьбы людские, вот почему я начал с визита к вам.
– Как доктор говорите: «Начал с визита». Так старые доктора выражались…
– Расскажите о себе, Галина Ивановна, о своей жизни…
– А что рассказывать-то? Счастлива я – и все тут. Дети, муж, собаки, живность… Соседи хорошие…
– Сначала сказали об живности, а потом уж соседи?
– Конечно, – удивилась женщина, – а как же иначе? Животные хоть и лишены слова, но они ж наши «меньшие братья»… В чем-то нас лучше, я в это верю… У них чрезвычайно развито чувство благодарности; посмотрите в коровьи глаза – вам страшно станет, если вы еще до конца не заурбанизировались…
– «Дай, Джим, на счастье лапу мне, такую лапу не видал я сроду», – прочитал Костенко.
– Именно… Вы замечали, как собаки и кошки кладут свои р у к и вам на колени? – спросила женщина, ненавязчиво поправив Есенина. – Возьмите собаку за р у к у, поговорите с ней, вы почувствуете, как живет ее л а д о н ь; пожалуй, их руки более жизненны, более чувствительны, чем наши…
– Когда вы ощутили в себе такую любовь к животным?
– Когда впервые столкнулась с людской несправедливостью.
– Когда это случилось?
– Когда отец ударил маму…
– Простите… Это вы о родном отце?
– Родного я не видела. Я считала, что Кротов и есть мой отец…
– А отчего он ударил маму?
– Она гладила ему пиджак, черный у него был, английский, он его за всю жизнь только раз пять и надевал, а я котенка принесла, а он мяукал, и мама стала его кормить кефиром с пальца, тот сосал палец, успокоился, не плакал, а потом запахло дымом – про утюг мама забыла… Прибежал он… Ну и ударил… С тех пор я перестала его воспринимать – какое-то черное пятно перед глазами.
– Но мама умерла, не пережив смерти Кротова – разве нет?
– Привычка это… Не инстинкты, как у животных, не внутренний, врожденный разум, а именно привычка…
– После этого случая вы и уехали от них?
– Не сразу. Я ведь еще училась, да и маму было жаль…
– Они очень страдали по Коле?
– Свыклись. Сначала надеялись, что вернется, очень ждали в пятьдесят шестом, думали, сидит, не пишет, не хочет отца подводить, знаете, как тогда на родственников репрессированных смотрели… А он еще давал уроки на дому, а за это сразу б погнали из школы!
– «Он» – это… Кротов?
– Да. Мне невозможно называть его «отцом»…
– Культа сына в доме не было? Борца за Родину? Погибшего солдата?
– Он не любил громких слов… Держал фото у себя над кроватью, и все.
– А сам воевал?
– Нет.
– Значит, считаете, зло, свершенное ближними, неминуемо порождает какое-то особое чувство противостояния, обнаженную доброту, что ли?
– Ну это вам, пишущим, лучше определять, – ответила Галина Ивановна и вдруг вскочила со стула: – Бог мой, чайник!
С кухни она весело прокричала:
– Ничего, на заварку хватит. Вам покрепче?
– Если можно.
– Можно. Мне дядя присылает из Адлера, он там на фабрике работает, развешивает чай…
– Чей дядя? – спросил Костенко, чувствуя постоянное неудобство из-за того, что не может говорить женщине правду. Но он понимал, что делать этого нельзя – а вдруг Милинко… Какой там, к черту, Милинко?! При чем здесь несчастный Григорий Милинко?! Пусть вечная память будет солдату морской пехоты Милинко, мы ему воздадим память, вот только найдем Кротова, мы его найдем обязательно, а сейчас надо молчать, потому как может статься, что Николай Кротов решит навестить «сестру», спросит про родителей – не полная же он беспамятная скотина? Злодей подчас сентиментальнее нормальных людей. Вдруг ему папину фотографию захочется получить, того папы, который мог маму из-за черного английского пиджака хлобыстнуть по лицу… Тут много чего-то такого, что может пролить свет на характер Кротова… Поэтому ненавидь себя, Костенко, но сиди, тяни резину, играй, змействуй, однако сумей набрать столько информации, сколько можно. Деталь решает успех книги или картины; так же и у тебя. Деталь – и операция готова, только деталь точная, бесспорная.
…На всякий случай поинтересовался:
– Из детского дома в последние месяцы вас никто не разыскивал?
– Ну как же, разыскал воспитатель…
– Любили воспитателей?
– Очень. На всю жизнь…
– А как звали того, кто вас разыскал?
– Ой… Я даже не запомнила, он так невнятно сказал, на поезд торопился, сказал – скоро нас всех соберет на встречу…
– Интересно своих питомцев найти, я его понимаю…
«Надо срочно дать ориентировку на Осташков, – понял Костенко, – впрочем, видимо, поздно. Он наверняка должен был поехать к матери Милинко. Или уже был там. Он должен там быть, он наверняка там был – когда только? Почему сейчас? Он должен был навестить „родные“ места сразу же после войны. Нет. Тогда побоялся бы – вдруг шальная проверка документов, а там одна старуха Милинко на весь район, однофамильцем не скажешься…»
– Вы что задумались? – спросила женщина.
– Да так, лезет в голову разное… Покажите ваш семейный альбом, а?
– А чего ж не показать, покажу.
Костенко долго перелистывал альбом, потом удивленно спросил:
– А где ж Коля?
– Как где? Там. И в осовиахимовской парашютной школе, и на аэродроме в Адлере…
Костенко подвинул женщине альбом, она начала медленно перелистывать страницы.
– Поглядите, это отец наших людей, – она кивнула на спящих щенков. – Красив, а?
– Очень.
– Только глаза желтые, это плохо; желтоглазые – дурни, очень доверчивы, но одновременно злые. Странный симбиоз, да?
– Да, – ответил Костенко, наблюдая за ее пальцами, переворачивавшими страницы, – очень странный.
– А это мой муж. Вы его дождетесь?
– Зависит от того, когда он возвращается…
– По-разному. Иногда за полночь, он делом живет.
– А это кто? – спросил Костенко, указав на пожилого бородатого человека.
– Дядя Авессалом, я ж говорила, который чайник, – она засмеялась своей шутке. – Из Адлера, брат мамы…
Женщина пролистала альбом до конца, удивилась, начала листать снова:
– Как же так, здесь были три фотографии: Коля в осоавиахиме, на аэродроме и перед уходом в армию…
– Он там бритый был?
– Коля? Нет, с чубом, красивый парень, косая сажень в плечах, копия отца, словно вылитый.
– Галина Ивановна, а отец… Кротов… был жадным человеком?
– А что такое жадность? – задумчиво спросила женщина и снова начала перелистывать альбом;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44