– Я этого не сказал.
– Что ж вы позицию свою не отстаиваете? Коли замахнулись – рубите. И речь идет опять-таки не о том, чтобы н а п а д а т ь на то время – после драки кулаками не машут, просто надо п о м н и т ь. Я все помню, Глеб Гаврилович, оттого нынешнее время – при всех его издержках – ценю высоко. Оно – доброе, и если сейчас это не все понимают, придет время – поймут. А в том, чтобы алкашей и расхитителей гнать взашей, я с вами согласен, не думайте. Только по закону, а не по вашей воле или чьему доносу. Вот так-то. Ну давайте вернемся к Заике.
– Что он натворил?
– Он – враг.
– Доказательства есть?
– Это хорошо, что вы доказательств потребовали. Раньше-то, в те времена, которые вам по душе, мы себя этим не очень обременяли, – не удержавшись, заметил Костенко. – Прямых улик нет, одни косвенные.
– Он что, изменник Родины? Каратель?
Костенко вдруг расслабился, полез за сигаретой:
– Почему так подумали?
– Потому, что я учился с ним в одном классе пять лет, духовную его структуру знаю достаточно хорошо.
– Он заикался сильно? – неожиданно спросил Костенко.
– Как вам сказать… Иногда – сильно, а так – в меру; очень чавкал некрасиво перед тем, как начать заикаться…
– Про карателя – вы попали в десятку. Мы искали его по поводу двух убийств, зверских, фашистских прямо-таки, а вышли на его власовское прошлое…
– Взяли?
– Что? – Костенко сыграл непонимание. – О чем вы?
– Будет вам, – устало сказал Юмашев. – Прекрасно вы понимаете, что я имею в виду арест…
– Нет. Мы собираем о нем все сведения – по крупицам, самые, на первый взгляд, незначительные.
Юмашев начал расхаживать по кабинету, остановился около большого – чуть не во всю стену – окна, долго смотрел на заводской двор, потом вдруг побежал к селектору, яростно нажал кнопку:
– Водитель МАЗ 32–75! Как тебе не стыдно?! Ты левым колесом на асбестоцементные трубы наехал! Это ж хулиганство!
Голос Юмашева грохотал на весь заводской двор; он снова бросился к окну; Костенко и Сандумян, переглянувшись, поднялись, подошли к нему; шофер выскочил из машины, недоумевающе, со страхом смотрел на громадину административного корпуса.
– А оштрафуй я его – уйдет к соседу, – зло сказал Юмашев, – всюду стены заклеены: «Приглашаем на работу!» Благо социализма обращается в его противоположность! Допечатали б хоть: «Требуются характеристики с предыдущего места работы, пьяниц и лодырей не берем!»
– Опять-таки согласен, – сказал Костенко. – Стопроцентно…
Юмашев дождался, когда шофер отъехал, осторожно маневрируя между трубами, разбросанными в беспорядке, вернулся за стол.
– При всем при том одного, главного, все-таки мы достигли: коллективизм, чувство локтя, верно ведь? – как-то ищуще, с затаенной горечью спросил он.
– Не везде, не всегда и не во всем, но даже то, чего добились, – серьезное дело, – согласился Костенко. – А чего стоит один наш черный рынок на книги? Это ведь и есть революция культуры.
– Кстати, Кротов не читал книг. Вообще не читал, можете себе представить?! Гундел постоянно: «Неинтересно, так не бывает, неправда!» Я с ним подрался однажды из-за того, что он на Гулливера попер: «Нет таких гномов, ерунда это все!» Я ему и так доказывал и эдак, а он свое: «Людей дурачат, а сами за дурацкие сказки деньги лопатой гребут!» – «Так он же умер, Свифт!» – «Значит, кто другой за него гребет!» Это в нем от отца. Тот говаривал: «Линия – единственная правда в жизни, все остальное бессмыслица. Только чертеж позволяет понять сущность правды». Он ему и привил эдакий практицизм, «что нельзя пощупать и увидеть – то не существует, обман и химера».
– А как это сопрячь с «Немо»?
– Любил слушать. Если ему рассказывать – он слушал охотно, но только чтобы была сила и исключительность; честолюбив был болезненно; когда его прокатили, не приняли в комсомол, – за то как раз, что читать не любил, – он избил нашего секретаря, Гошку, жестоко избил, штаны на нем порвал, а знаете, каково было – по тем временам – штаны купить? Целая проблема. Когда мы его вывели на общее собрание, он спросил: «А где у вас д-д-д-доказательства? Кто видел? Гошка меня н-н-ненавидит, поэтому и наговорил. Д-докажите!» Мы его тогда спросили: «Дай честное слово, что ты его не бил». А он ответил: «Честное, благородное». Гошка даже заплакал тогда. Они, кстати, в одном эшелоне на фронт уезжали. Гошку-то поначалу не брали, очкарик, но он по линии райкома добился…
– Жив?
– Погиб.
– Где?
– Под Киевом.
– Фамилия?
– Козел. Он, бедняга, смущался своей фамилии, постоянно просил ударение на первом слоге ставить…
– Кто-нибудь из его родных остался в городе?
– Отца недавно похоронили, он у нас на заводе пятьдесят лет отработал, мать умерла в конце войны. Гошка у них был единственный.
– Как звали отца?
– Георгий Исаевич…
– Значит, Георгий Георгиевич Козел?
– Да.
– В военкомате какие-нибудь данные на него могут храниться?
– Обязательно. В школе есть его уголок, следопыты раскопали его письма домой, заметки в дивизионку, он стихи у нас писал…
Костенко обернулся к Сандумяну:
– Месроп, пожалуйста, если товарищ Юмашев позволит, позвоните в горотдел, пусть отправят телеграмму Тадаве по поводу установочных данных на Георгия Георгиевича Козел.
– Вы верно произнесли его фамилию, – заметил Юмашев, – не обидно, так редко кто говорил, все – как попривычней…
– И еще, – продолжил Костенко. – Пусть посмотрят по линии Министерства обороны список той части, где служил и погиб Козел, – до какого дня они были вместе с Кротовым. Обстоятельства гибели, свидетели, где живут…
– «Где живут», – горько повторил Юмашев. – Да живы ли? Никого уж не осталось почти, мы доживаем, те, кому в сорок первом было семнадцать…
– А вот и неверно, Глеб Гаврилович, – возразил Сандумян, набирая номер. – Я нашел вашу учительницу, Александру Егоровну, ей семьдесят девять, а она еще бодрая и вас хорошо помнит и Кротова…
9
Александра Егоровна Хивчук жила в большой комнате, на первом этаже; подоконник был заставлен цветами; вообще же был здесь особый старушечий беспорядок, множество лишних вещей: этажерки, с подставленными под отломанные ножки кирпичами, старая софа, на которой лежали кипы газет и старые, незаштопанные чулки; на табуретках возле батареи стояли кастрюльки, много кастрюлек; Костенко оглянулся – холодильника в комнате не было…
– Александра Егоровна, этот товарищ приехал по поводу вашего ученика Кротова, – сказал Сандумян.
– А, Коля… Присаживайтесь… Я отлично помню этого мальчика, сын покойного Ивана Ильича… Незаурядный был мальчик… Если бы еще не заикание…
– Отчего он начал заикаться? – спросил Костенко.
– Это романтическая история, – ответила Александра Егоровна и поправила седые, очень жесткие, вьющиеся волосы. – Поскольку все участники драмы ушли из жизни, я могу рассказать вам правду. Только, пожалуйста, не курите, и не потому, что табак угрожает окружающим более, чем курящим, а оттого, что я считаю табак проявлением моральной распущенности…
– Я буду жевать сигарету, – улыбнулся Костенко. – Если позволите.
Александра Егоровна пожала плечами:
– Неужели такая гадость может доставлять удовольствие? Ну да ладно, жуйте свою отвратительную соску. Видите ли, покойница…
– Кто, кто? – подался вперед Сандумян, не заметив остерегающего взгляда Костенко. – Какая покойница?
– Жена Ивана Ильича… Она была очень хороша в молодости, кавалеры преследовали… До тех пор, пока Иван Ильич жил дома, она была образцом добродетели… А потом у него случилось несчастье…
Сандумян хотел было уточнить какое, но Костенко положил ему руку на колено; тот понял.
– Иван Ильич был очень резким человеком; никто не знает, что произошло тогда у них на вечеринке, но он ударил завуча Завьялова, удар пришелся по виску. Завьялова увезли в больницу с сотрясением мозга. Потом над Иваном Ильичом был суд, дали два года тюрьмы… Через семь месяцев он вернулся… А у него дома – он приехал без предупреждения, за хорошую работу освободили значительно раньше срока – сидел завуч Завьялов… Иван Ильич прошел в свой закуток – у них был свой дом, с массой маленьких закутков, покойник не любил больших помещений; дождался, пока завуч ушел – тот даже пытался с ним заговорить, но покойник свою дверь не открыл; вышел в столовую. А там сидела покойница и Коля. Дело в том, что завуч, чувствуя, видимо, свою вину, приходил подтягивать Колю – у того очень плохо шли гуманитарные дисциплины, совершенно не давались литература, история, география. Никто не знает, что творилось в доме у Кротовых, только соседи слышали, как пронзительно кричал Коля, очень кричал. А после исчез, и нашли его в море через четыре дня: он сбежал из дома, угнал рыбацкий баркас. Но разыгрался шторм, холодно, волны, ужас – представляете состояние ребенка? После этого он и стал заикой. Покойница две недели не выходила из дома, но с той поры совершенно исчезла ее былая самостоятельность и красота – она как-то съежилась и постоянно смотрела на покойника рабскими глазами побитой собаки…
– Иван Ильич был очень жестоким человеком? – спросил Костенко.
– Я бы сказала иначе. Я бы сказала, что он был справедливым человеком. За измену на Руси бабу испокон века драли вожжами…
– Но ведь вы считали, что измены не было? – заметил Костенко.
– Была, видимо, моральная измена, а она подчас страшнее физической.
– И в чем же выразилась измена Аполлинарии Евдокимовны?
– Кого? – удивилась старушка. – Кого?
– Так звали покойницу, – пояснил Сандумян. – Жену Кротова.
– Да? Незадача, а я как-то и не знала ее имени, помню только, что поповское, – и она засмеялась мелким, быстрым, захлебывающимся смехом.
– Иван Ильич был красивым мужчиной? – поинтересовался Костенко.
– О, невероятно! Сильный! Высокий! Уверенный в себе! Очень красивый, мы все были от него без ума.
– До этого Коля не заикался? – уточнил Сандумян.
– Нет. Никогда… Он стал очень тяжело заикаться, бедный мальчик… В нем произошел какой-то внутренний слом…
– Какой? Затаился? Стал тихим?
– Наоборот! Из бутылки выпустили джинна! Он, мне кажется, понял значение силы. Только ее ведь и боятся люди. И он стал главным драчуном – как что не по его норову – сразу в драку! Но я его все равно любила. В нем не было этого отвратительного, как у некоторых учащихся, чувства стадности.
– То есть? – не понял Костенко.
– Вы же помните школу, – ответила Александра Егоровна. – Кто-то набедокурил, зло нужно наказать, – непременно и безусловно, – но ведь не говорят, паршивцы, про зачинщика. Однако его необходимо выявить и наказать, тогда другим будет неповадно… И только один мальчик в классе помогал мне – Коля.
– Ябедничал? – спросил Сандумян.
– Вы плохой педагог, – Александра Егоровна даже передернула острыми плечиками. – Что значит – ябедничал? Он говорил правду. А другие – из ложного понимания духа товарищества – покрывали виновника, молчали.
Костенко снова положил руку на колено Сандумяна и спросил:
– Гоше Козел часто доставалось от него?
– Козел был маленьким тираном. Он горел своими лозунгами и требовал, чтобы все были, как он. По-моему, он был карьеристом…
– А чего ж на фронт добровольно ушел? – снова не удержался Сандумян.
– Вы думаете, бескорыстно?! Он наверняка полагал, что его определят в газету – стишки писать! А пришлось воевать! Взялся за гуж, не говори, что не дюж! Вы думаете, Козел (она снова произнесла фамилию именно так, как и ждал Костенко, с ударением на втором слоге) не донимал учителей?! Комсомол, ему все можно, а мы – мещане, обыватели, да еще не у всех чисто пролетарское происхождение! Нет, нет, их даже сравнивать нельзя, двух этих детей…
– Александра Егоровна, а когда Коля Кротов увлекся авиацией?
– Знаете он будто чувствовал приближение войны… За полгода, ранней весной, начал посещать Осоавиахим и, к нашему вящему удивлению, пролетел над школой с Игорем Андреевичем!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44