У него врагов больше, чем…
Гольцман едва не ляпнул «чем у меня», но опять успел вовремя остановиться.
– …Чем ты можешь себе представить, – натужно закончил он скользкую фразу.
– Ну так как же все-таки? – спросил Куманский. – Можешь помочь?
Гольцман подумал, побарабанил пальцами по столу, еще раз взглянул на Куманского и уставился в окно.
– Нет, – вдруг сказал он. – Пусть сидит. Ему это только на пользу пойдет. Два года – не десять. Ничего с ним не будет. Не растает. Как говорится, не сахарный… Все, больше не хочу говорить на эту тему…
– Ну, знаешь…
Куманский вдруг почувствовал неожиданное раздражение. Не то чтобы ему было очень жалко Гурьева – не из жалости к пианисту он занимался этим делом. Жалости Яша уже давно не испытывал ни к кому, кроме, пожалуй, себя, и то нечасто – в основном, когда его «кидали» на деньги или просто обманывали. Тогда Яша жалел себя, думая, что такого талантливого, работящего, честного и вообще приличного человека, как он, обижать просто не за что и обидчик заслуживает самого страшного наказания, какое в состоянии вообразить человеческий мозг. А другие – другие для Яши уже много лет были всего лишь статистами, объектами для работы, и он расценивал окружающих его людей только по количеству информации, которую можно было из них выжать и выгодно продать. Ну и по качеству этой информации, разумеется.
История Гурьева давала ему не слишком много, но она была весьма «рабочей», то есть когда Куманскому нечего было давать редактору для еженедельного обзора музыкальной жизни города или для колонки культурных новостей, он всегда мог сунуть пару новостей из «дела Гурьева». Яша любил так строить свою работу, чтобы в его компьютере всегда имелась пара-тройка запасных статей или хотя бы набросков, которые можно сунуть в неожиданно образовавшуюся «дыру», когда сроки подходят, а материала для газеты нет, хоть ты тресни.
Отчасти поэтому и ценился Яша Куманский в каждом из изданий, с которыми он сотрудничал, – начальство любило его безотказность и обязательность. Куманский никогда никого не подводил, и ни разу по его вине не образовывались в газете пустоты, которые нужно было заполнять спешно высасываемым из редакторского пальца материалом.
Называя себя «ньюсмейкером», Куманский прочитывал это слово буквально. Он не считал, что успеть написать первым о каком-то интересном событии – такая уж большая заслуга журналиста. Это, как он полагал, его прямая обязанность. А вот сделать новость, то есть организовать событие самому и заставить его развиваться так, как будто оно произошло спонтанно, писать о нем со стороны – это было для Куманского признаком настоящего мастерства.
Перестроечные телеинсценировки Невзорова с профессиональной точки зрения не вызывали у него большого восторга. Это были всего лишь спектакли. Куманский же делал саму жизнь, он не строил декораций и не выбирал ракурс, при котором были бы не видны фигуры зрителей, он моделировал реальные ситуации, и в них не было места актерской игре. Для всего этого, конечно, больше подходило название «провокация», но Яша не задумывался о терминах, ему был важен результат.
Вот и историю спасения Гурьева из тюрьмы раздул именно он. Подписные листы, громкие имена адвокатов, даже небольшая демонстрация творческой интеллигенции, закончившаяся двухдневным пикетом у здания мэрии, – все это было умело спровоцировано одним человеком, о чем никто, конечно, даже не подозревал. А Куманский, кроме неплохих гонораров и двух месяцев спокойной жизни, сделал себе на этом еще и весомый моральный капитал – теперь он считался бескорыстным и принципиальным борцом за свободу творчества и человеком, готовым пожертвовать хорошими отношениями с властями ради искусства, персонифицированного в томящемся под следствием Гурьеве.
Только вот на Боре Гольцмане схема Куманского дала сбой. В планы журналиста не входило портить отношения с одним из ведущих продюсеров Петербурга, как не хотел он прикладывать руку и к росту его самомнения. С Гольцманом и так было непросто общаться, а уж если он возомнит себя вершителем судеб человеческих – тогда только держись…
– Пусть посидит, – снова сказал Гольцман.
– А…
Куманский судорожно думал, как продолжить разговор. Ему очень хотелось так или иначе привлечь именитого продюсера к «Гурьевскому делу».
– А…
– Что? У тебя еще что-то?
– Может быть, как-то финансово поучаствовать?
– В каком смысле? Чтобы я ему денег дал, ты это хочешь сказать?
– Ну… вообще-то, конечно, нужно… На адвоката там, да и вообще. Сам понимаешь, в тюрьме сидеть – удовольствие не из дешевых.
– Понимаю.
– Он квартиру собирался продавать, – вдруг вспомнил Куманский. – Он мне об этом говорил. Точно.
– Как же он ее продаст, в тюряге сидючи?
– А ты можешь помочь с этим? Он боится, что его кинут.
– Квартиру… На Марата, да? Старая его хата?
– Да. Он-то к жене перебрался. И вообще, Вовка ведь в России теперь редко бывает. А деньги не помешают.
– Редко бывает… – Гольцман усмехнулся. – Редко, да метко. Ладно. Я так понимаю, что доверенность у кого-то есть?
– Есть. У жены.
– Ну, положим, эту квартиру я могу у него купить. Только, конечно, по разумной цене. Под офис.
– Под офис маловата будет… – начал Куманский, но осекся под тяжелым взглядом Гольцмана. – Впрочем, тебе видней.
– Это уж точно, – тихо ответил Борис Дмитриевич. – Это точно, что мне видней.
Куманский быстро прикинул, что из этой истории можно выжать маленький скандальчик – мол, зажравшийся капиталист от искусства наживается на горе художника, – но тут же отбросил эту мысль. Для того чтобы понять, что вред от ссоры с Гольцманом намного перевесит дивиденды, полученные от публикации этого материала, не нужно было обладать сократовским умом.
На том дело и затихло. Конечно, каким-то образом общественность узнала, что Гольцман отказался помочь осужденному-таки на два года пианисту, но народ, как водится, безмолвствовал, а Гурьев сидел.
Борис Дмитриевич, ко всеобщему удивлению, действительно перенес свой офис в квартиру Гурьева – тесноватую, но вполне достаточную, чтобы вместить ужавшуюся бюрократическую машинку, посредством которой Гольцман заправлял концертной деятельностью эстрадных звезд на всей территории СНГ и даже кое-где за рубежом.
Митя не знал всех подробностей истории с Гурьевым, но она была не единичной, и молодой продюсер держал за правило всегда соглашаться с шефом, о чем бы ни шла речь. Во всем, что касалось профессиональной стороны работы, на опыт Гольцмана вполне можно было положиться, да и связи Бориса Дмитриевича, тянувшиеся в самые разные, самые дальние уголки государственной административной системы, давали некую гарантию выполнения его решений. Что до личных отношений с артистами, администраторами, продюсерами «на местах» – все они знали характер Бориса Дмитриевича, и любые острые углы, любые неприятные моменты, возникающие при заключении договоров, можно было смело валить на него. Обиженные только покачивали головами, соглашаясь, что, мол, да, Гольцман – это не подарок.
– Хорошо, – сказал Гольцман. – Про этого урода, про Василька долбаного, больше слышать не хочу. Есть там кто-нибудь? – Он кивнул в сторону запертой двери в коридор.
Митя улыбнулся:
– Корнеев дожидается. Минут сорок уже сидит.
– Что?! Почему же ты сразу не сказал? Он же мне… Ладно, давай, зови.
Митя распахнул дверь, и на пороге возник Гена Корнеев – пятидесятилетний полный мужчина с лоснящимися залысинами, с маленькими глазками, прячущимися за густыми, необычно богатыми для лысеющего человека бровями, в вечно мятом дешевом костюме. Он источал привычный тошнотворный аромат – смесь запахов давно не мытого тела и дорогого одеколона.
– Здорово, Гена, – весело, мгновенно переключившись с раздражения на панибратскую приветливость, крикнул Борис Дмитриевич. – Как сам-то? Цел?
– А что мне сделается? – пробурчал Гена, отдуваясь и вытирая пот со лба.
– Да, нам, старым волкам, конечно, все нипочем, – согласно кивнул Борис Дмитриевич. – Долго вчера веселились?
– Да так… Средне.
– А-а… Я-то думал – по полной программе. Вы так весело уезжали – просто как в старые времена.
– Ребята гуляли, – сказал Корнеев. – Я так, влегкую… Литр принял и в койку.
– А девушки? Что, игнорировал, что ли?
– Да ну их в жопу, – пропыхтел Корнеев. – Что я, пацан? Мне бы полежать, отдохнуть… Ребята вроде сняли каких-то… Я даже не смотрел.
– Да ладно тебе, «не смотрел». Знаю я, как ты не смотришь. Как полицай прямо, пасешь своих малых, говорят, даже в сортир с ними ходишь.
– Ага. И над горшком держу. Давай к делу, что ли, Боря?
– Ну, к делу так к делу.
Гольцман сел за стол, придвинул к себе дешевенький калькулятор, потыкал пальцем в клавиши, что-то написал на подвернувшейся бумажке.
– Смотри, Гена. Мы договаривались на пятерку, так?
– Ну. – Корнеев насупился, предвидя неожиданный торг…
Вчерашний концерт во дворце спорта «Юбилейный» должен был, по расчетам Корнеева, принести ему не меньше семи тысяч долларов. Времена нынче тяжелые. Августовский кризис хоть и случился аж два года тому как, а до сих пор аукается. Раньше за такое мероприятие меньше двенадцати тысяч и просить было смешно. Тем более что группа, менеджером, продюсером и директором которой уже пять лет был Гена Корнеев, шла ровно, звезд с неба не хватала, но и в аутсайдерах никогда не числилась. С самого начала, как только группа приковыляла, приползла, притащилась на перекладных в Москву, когда у всех четверых музыкантов было две плохоньких «самопальных» гитары да сотня рублей на все про все (если по сегодняшнему курсу), с тех пор и пашут ребятки – уже и джипы себе купили, и инструменты приличные, по заграницам покатались, и не голодают, слава богу… Корнеев, в общем, не жалуется…
Только вот кризис, будь он неладен! Едва Корнеев собрался купить себе приличную дачу под Москвой, как тут и шарахнуло. Ладно еще предприятие осталось в целости и сохранности. Корнеев в очередной раз убедился, что выбрал правильную стезю. В людей надо вкладываться. Люди, так сказать, погибают последними!
Убежденность в том, что люди – самое главное богатство, укрепилась у Геннадия Павловича Корнеева, в прошлом инженера-экономиста, а нынче – продюсера не последнего ранга, после того как двадцать девятого августа девяносто восьмого года покончил с собой его институтский приятель, однокурсник Димка Зыков.
Димка был отличным студентом, после института трудился в каком-то НИИ, а лишь началось в стране шевеление в экономике, тут же смекнул, откуда, а точнее – куда ветер дует, и затеял свое дело.
С Корнеевым они дружили много лет, с первого курса. Гена никогда не проявлял ни малейшего интереса к современной музыке. Димка же, напротив, с ума сходил по рок-н-роллу, собирал диски, сыпал диковинными, неведомыми Корнееву названиями и без конца заставлял слушать все новинки, которые немедленно занимали свои места на бесчисленных полках и стеллажах, в тумбочках и шкафчиках, переполнявших квартиру Зыкова.
Пока Корнеев трудился на вещевом рынке, таскал шмотки из Турции и трахал маргинальных продавщиц, Димка сидел в ларьке, витрины которого были до потолка уставлены стопками «самописных» магнитофонных кассет: зыковская домашняя коллекция пластинок, которую друг Корнеев всегда считал деньгами, выброшенными на ветер, и деньгами, по тем временам и по материальному положению ее обладателя, немалыми, – эта коллекция неожиданно стала приносить плоды.
Сначала этих плодов хватало только на пропитание Зыкова, что тоже, по перестроечным временам, было немало, а потом Димка приобрел несколько хороших магнитофонов и погнал свою звукозапись таким галопом, что на стук копыт прискакали комиссары перестройки – поскрипывая черными кожанками и поигрывая, правда, не маузерами, а ножичками-выкидухами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Гольцман едва не ляпнул «чем у меня», но опять успел вовремя остановиться.
– …Чем ты можешь себе представить, – натужно закончил он скользкую фразу.
– Ну так как же все-таки? – спросил Куманский. – Можешь помочь?
Гольцман подумал, побарабанил пальцами по столу, еще раз взглянул на Куманского и уставился в окно.
– Нет, – вдруг сказал он. – Пусть сидит. Ему это только на пользу пойдет. Два года – не десять. Ничего с ним не будет. Не растает. Как говорится, не сахарный… Все, больше не хочу говорить на эту тему…
– Ну, знаешь…
Куманский вдруг почувствовал неожиданное раздражение. Не то чтобы ему было очень жалко Гурьева – не из жалости к пианисту он занимался этим делом. Жалости Яша уже давно не испытывал ни к кому, кроме, пожалуй, себя, и то нечасто – в основном, когда его «кидали» на деньги или просто обманывали. Тогда Яша жалел себя, думая, что такого талантливого, работящего, честного и вообще приличного человека, как он, обижать просто не за что и обидчик заслуживает самого страшного наказания, какое в состоянии вообразить человеческий мозг. А другие – другие для Яши уже много лет были всего лишь статистами, объектами для работы, и он расценивал окружающих его людей только по количеству информации, которую можно было из них выжать и выгодно продать. Ну и по качеству этой информации, разумеется.
История Гурьева давала ему не слишком много, но она была весьма «рабочей», то есть когда Куманскому нечего было давать редактору для еженедельного обзора музыкальной жизни города или для колонки культурных новостей, он всегда мог сунуть пару новостей из «дела Гурьева». Яша любил так строить свою работу, чтобы в его компьютере всегда имелась пара-тройка запасных статей или хотя бы набросков, которые можно сунуть в неожиданно образовавшуюся «дыру», когда сроки подходят, а материала для газеты нет, хоть ты тресни.
Отчасти поэтому и ценился Яша Куманский в каждом из изданий, с которыми он сотрудничал, – начальство любило его безотказность и обязательность. Куманский никогда никого не подводил, и ни разу по его вине не образовывались в газете пустоты, которые нужно было заполнять спешно высасываемым из редакторского пальца материалом.
Называя себя «ньюсмейкером», Куманский прочитывал это слово буквально. Он не считал, что успеть написать первым о каком-то интересном событии – такая уж большая заслуга журналиста. Это, как он полагал, его прямая обязанность. А вот сделать новость, то есть организовать событие самому и заставить его развиваться так, как будто оно произошло спонтанно, писать о нем со стороны – это было для Куманского признаком настоящего мастерства.
Перестроечные телеинсценировки Невзорова с профессиональной точки зрения не вызывали у него большого восторга. Это были всего лишь спектакли. Куманский же делал саму жизнь, он не строил декораций и не выбирал ракурс, при котором были бы не видны фигуры зрителей, он моделировал реальные ситуации, и в них не было места актерской игре. Для всего этого, конечно, больше подходило название «провокация», но Яша не задумывался о терминах, ему был важен результат.
Вот и историю спасения Гурьева из тюрьмы раздул именно он. Подписные листы, громкие имена адвокатов, даже небольшая демонстрация творческой интеллигенции, закончившаяся двухдневным пикетом у здания мэрии, – все это было умело спровоцировано одним человеком, о чем никто, конечно, даже не подозревал. А Куманский, кроме неплохих гонораров и двух месяцев спокойной жизни, сделал себе на этом еще и весомый моральный капитал – теперь он считался бескорыстным и принципиальным борцом за свободу творчества и человеком, готовым пожертвовать хорошими отношениями с властями ради искусства, персонифицированного в томящемся под следствием Гурьеве.
Только вот на Боре Гольцмане схема Куманского дала сбой. В планы журналиста не входило портить отношения с одним из ведущих продюсеров Петербурга, как не хотел он прикладывать руку и к росту его самомнения. С Гольцманом и так было непросто общаться, а уж если он возомнит себя вершителем судеб человеческих – тогда только держись…
– Пусть посидит, – снова сказал Гольцман.
– А…
Куманский судорожно думал, как продолжить разговор. Ему очень хотелось так или иначе привлечь именитого продюсера к «Гурьевскому делу».
– А…
– Что? У тебя еще что-то?
– Может быть, как-то финансово поучаствовать?
– В каком смысле? Чтобы я ему денег дал, ты это хочешь сказать?
– Ну… вообще-то, конечно, нужно… На адвоката там, да и вообще. Сам понимаешь, в тюрьме сидеть – удовольствие не из дешевых.
– Понимаю.
– Он квартиру собирался продавать, – вдруг вспомнил Куманский. – Он мне об этом говорил. Точно.
– Как же он ее продаст, в тюряге сидючи?
– А ты можешь помочь с этим? Он боится, что его кинут.
– Квартиру… На Марата, да? Старая его хата?
– Да. Он-то к жене перебрался. И вообще, Вовка ведь в России теперь редко бывает. А деньги не помешают.
– Редко бывает… – Гольцман усмехнулся. – Редко, да метко. Ладно. Я так понимаю, что доверенность у кого-то есть?
– Есть. У жены.
– Ну, положим, эту квартиру я могу у него купить. Только, конечно, по разумной цене. Под офис.
– Под офис маловата будет… – начал Куманский, но осекся под тяжелым взглядом Гольцмана. – Впрочем, тебе видней.
– Это уж точно, – тихо ответил Борис Дмитриевич. – Это точно, что мне видней.
Куманский быстро прикинул, что из этой истории можно выжать маленький скандальчик – мол, зажравшийся капиталист от искусства наживается на горе художника, – но тут же отбросил эту мысль. Для того чтобы понять, что вред от ссоры с Гольцманом намного перевесит дивиденды, полученные от публикации этого материала, не нужно было обладать сократовским умом.
На том дело и затихло. Конечно, каким-то образом общественность узнала, что Гольцман отказался помочь осужденному-таки на два года пианисту, но народ, как водится, безмолвствовал, а Гурьев сидел.
Борис Дмитриевич, ко всеобщему удивлению, действительно перенес свой офис в квартиру Гурьева – тесноватую, но вполне достаточную, чтобы вместить ужавшуюся бюрократическую машинку, посредством которой Гольцман заправлял концертной деятельностью эстрадных звезд на всей территории СНГ и даже кое-где за рубежом.
Митя не знал всех подробностей истории с Гурьевым, но она была не единичной, и молодой продюсер держал за правило всегда соглашаться с шефом, о чем бы ни шла речь. Во всем, что касалось профессиональной стороны работы, на опыт Гольцмана вполне можно было положиться, да и связи Бориса Дмитриевича, тянувшиеся в самые разные, самые дальние уголки государственной административной системы, давали некую гарантию выполнения его решений. Что до личных отношений с артистами, администраторами, продюсерами «на местах» – все они знали характер Бориса Дмитриевича, и любые острые углы, любые неприятные моменты, возникающие при заключении договоров, можно было смело валить на него. Обиженные только покачивали головами, соглашаясь, что, мол, да, Гольцман – это не подарок.
– Хорошо, – сказал Гольцман. – Про этого урода, про Василька долбаного, больше слышать не хочу. Есть там кто-нибудь? – Он кивнул в сторону запертой двери в коридор.
Митя улыбнулся:
– Корнеев дожидается. Минут сорок уже сидит.
– Что?! Почему же ты сразу не сказал? Он же мне… Ладно, давай, зови.
Митя распахнул дверь, и на пороге возник Гена Корнеев – пятидесятилетний полный мужчина с лоснящимися залысинами, с маленькими глазками, прячущимися за густыми, необычно богатыми для лысеющего человека бровями, в вечно мятом дешевом костюме. Он источал привычный тошнотворный аромат – смесь запахов давно не мытого тела и дорогого одеколона.
– Здорово, Гена, – весело, мгновенно переключившись с раздражения на панибратскую приветливость, крикнул Борис Дмитриевич. – Как сам-то? Цел?
– А что мне сделается? – пробурчал Гена, отдуваясь и вытирая пот со лба.
– Да, нам, старым волкам, конечно, все нипочем, – согласно кивнул Борис Дмитриевич. – Долго вчера веселились?
– Да так… Средне.
– А-а… Я-то думал – по полной программе. Вы так весело уезжали – просто как в старые времена.
– Ребята гуляли, – сказал Корнеев. – Я так, влегкую… Литр принял и в койку.
– А девушки? Что, игнорировал, что ли?
– Да ну их в жопу, – пропыхтел Корнеев. – Что я, пацан? Мне бы полежать, отдохнуть… Ребята вроде сняли каких-то… Я даже не смотрел.
– Да ладно тебе, «не смотрел». Знаю я, как ты не смотришь. Как полицай прямо, пасешь своих малых, говорят, даже в сортир с ними ходишь.
– Ага. И над горшком держу. Давай к делу, что ли, Боря?
– Ну, к делу так к делу.
Гольцман сел за стол, придвинул к себе дешевенький калькулятор, потыкал пальцем в клавиши, что-то написал на подвернувшейся бумажке.
– Смотри, Гена. Мы договаривались на пятерку, так?
– Ну. – Корнеев насупился, предвидя неожиданный торг…
Вчерашний концерт во дворце спорта «Юбилейный» должен был, по расчетам Корнеева, принести ему не меньше семи тысяч долларов. Времена нынче тяжелые. Августовский кризис хоть и случился аж два года тому как, а до сих пор аукается. Раньше за такое мероприятие меньше двенадцати тысяч и просить было смешно. Тем более что группа, менеджером, продюсером и директором которой уже пять лет был Гена Корнеев, шла ровно, звезд с неба не хватала, но и в аутсайдерах никогда не числилась. С самого начала, как только группа приковыляла, приползла, притащилась на перекладных в Москву, когда у всех четверых музыкантов было две плохоньких «самопальных» гитары да сотня рублей на все про все (если по сегодняшнему курсу), с тех пор и пашут ребятки – уже и джипы себе купили, и инструменты приличные, по заграницам покатались, и не голодают, слава богу… Корнеев, в общем, не жалуется…
Только вот кризис, будь он неладен! Едва Корнеев собрался купить себе приличную дачу под Москвой, как тут и шарахнуло. Ладно еще предприятие осталось в целости и сохранности. Корнеев в очередной раз убедился, что выбрал правильную стезю. В людей надо вкладываться. Люди, так сказать, погибают последними!
Убежденность в том, что люди – самое главное богатство, укрепилась у Геннадия Павловича Корнеева, в прошлом инженера-экономиста, а нынче – продюсера не последнего ранга, после того как двадцать девятого августа девяносто восьмого года покончил с собой его институтский приятель, однокурсник Димка Зыков.
Димка был отличным студентом, после института трудился в каком-то НИИ, а лишь началось в стране шевеление в экономике, тут же смекнул, откуда, а точнее – куда ветер дует, и затеял свое дело.
С Корнеевым они дружили много лет, с первого курса. Гена никогда не проявлял ни малейшего интереса к современной музыке. Димка же, напротив, с ума сходил по рок-н-роллу, собирал диски, сыпал диковинными, неведомыми Корнееву названиями и без конца заставлял слушать все новинки, которые немедленно занимали свои места на бесчисленных полках и стеллажах, в тумбочках и шкафчиках, переполнявших квартиру Зыкова.
Пока Корнеев трудился на вещевом рынке, таскал шмотки из Турции и трахал маргинальных продавщиц, Димка сидел в ларьке, витрины которого были до потолка уставлены стопками «самописных» магнитофонных кассет: зыковская домашняя коллекция пластинок, которую друг Корнеев всегда считал деньгами, выброшенными на ветер, и деньгами, по тем временам и по материальному положению ее обладателя, немалыми, – эта коллекция неожиданно стала приносить плоды.
Сначала этих плодов хватало только на пропитание Зыкова, что тоже, по перестроечным временам, было немало, а потом Димка приобрел несколько хороших магнитофонов и погнал свою звукозапись таким галопом, что на стук копыт прискакали комиссары перестройки – поскрипывая черными кожанками и поигрывая, правда, не маузерами, а ножичками-выкидухами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64