Во славу ныне гулять буду!
Светлые глаза его вспыхнули недобрыми огнями, тотчас же погасли, и лицо вдруг сделалось угрюмым и немолодым.
– А и намучились вы, видать, дядечка! – тихо сказал Митенька.
– Тебе-то откуда ведомо?
– Глядючи на вас...
– Глядючи... вот поглядишь, каков я к утру буду...
Опять хлопнула дверь – вошли корабельщики с «Золотого облака»: начальный боцман, плешивый, черный, худой; с ним два матроса, один абордажный – для морского бою – в панцыре и с ножом поперек живота, другой – палубный – весь просмоленный, в бабьем платке на одном ухе, с серьгой вдоль щеки. Митенька впился в них глазами, толкнул Рябова, прошептал:
– Ой, дядечка, кабы худа не приключилося...
– От них-то? – с усмешкой спросил Рябов. – Больно мы им нужны...
Корабельщики сели и спросили себе русского вина, а начальный боцман, приметив Рябова, любезно ему улыбнулся и помахал рукой. Кормщик ответил ему приличным поклоном. Все было хорошо: в кружале повстречались морского дела старатели, сейчас они будут пить и, быть может, выпьют за здоровье друг друга.
2. ДОБРЫЙ ПОЧИЙ
Гишпанский старший боцман Альварес дель Роблес давно бы вышел в шхиперы и получил в свои руки корабль, если бы нашелся такой негоциант, который доверил бы часть своего состояния этому сладкоречивому, жестокому черноволосому человеку.
Негоцианта такого не находилось, и дель Роблес корабля не получал. Шли годы, гишпанец облысел, дважды нанимался к шведам на военные корабли, вновь уходил к негоциантам, к голландским, к бременским, к датским. В одном плавании был штурманом, но корабль, груженный ценными товарами – медью, клинками и пряностями, подвергся нападению пиратов, которые перебили команду, гишпанского же штурмана спасла судьба, живым он возвратился в Бремен через два года. В Бремене гишпанца никто не взял на корабль. Тогда он отправился в Стокгольм и еще немного послужил шведам. Но оттуда опять был прогнан и вновь долгое время плавал простым матросом, пока не вернулся к должности начального боцмана.
Со временем шхиперы стали как бы побаиваться своего боцмана, заискивать в нем, искать его расположения. Люди понаблюдательнее шептались о том, что корабли, на которых служил дель Роблес, менее подвергались нападениям пиратов. Говорили также, что иные осторожные негоцианты через посредство облысевшего гишпанца платили какую-то дань каким-то корабельщикам и даже получали в том свидетельство с печатью, на которой была будто бы изображена совиная голова. Говорили еще, что стоило показать это свидетельство пиратам, завладевшим кораблем, как они с любезностью покидали плененное судно.
Разумеется, все это было чепухой, на которую не следовало обращать внимания, но все-таки гишпанец знал не только свое боцманское дело. Он знал гораздо больше того, что надлежало знать начальному боцману, и потому служил у шхипера Уркварта, про которого говорили, что он не только шхипер и негоциант, но еще и воинский человек, правда – в прошлом.
Дель Роблес вместе со своим шхипером выполнял отдельные поручения кое-каких влиятельных и даже знаменитых персон, и эти-то поручения главным образом заставляли обоих – и шхипера и его боцмана – бороздить моря и океаны, подвергаться опасности, лишениям и рисковать не только здоровьем, но и самой жизнью, которой они оба чрезвычайно дорожили, догадываясь, что она одна и что за гробом их ничего решительно не ожидает.
Начальный боцман знал, что Рябов запродан шхиперу Уркварту. Знал он также и то, что русский кормщик ушел от святого отца. Но сейчас его занимало другое дело, и ради этого дела он велел толстогубому малому, служащему в трактире, подать великому русскому кормщику и лоцману наилучшей водки и закуски от его, боцманова, стола.
Малый подал. Рябов удивленно повел бровью. Малый объяснил, от кого угощение.
– Ишь ты! – сказал Рябов и приказал позвать Тощака.
Мутноглазый целовальник подошел боком, с опаской, воззрился на Рябова осторожно, – чего еще надобно этому детине?
– Возьмешь берестяной кузовок, – велел Рябов. – Чистенький, гладенький, получше... Из тех, что искусницы на Вавчуге делают... Кузовок тот до самого краю завалишь сладостями – хитрыми заедками медовыми и маковыми, ореховыми на патоке, да подиковиннее: кораблики бывают, птицы, избы, сани... Понял ли?
Тощак смотрел с подозрением: где такое слыхано, чтобы питух на сладкое кидался?
– Для чего оно?
– Для надобности.
– Для какой надобности? Сватов засылать?
– Сватов не буду засылать. Слушай далее – еще не все сказано. Стол раскинь для большого сидения...
Целовальник изобразил на лице тупость.
– Стол постелишь не грязной тряпицей, а шитой скатертью. На стол поставишь...
Рябов задумался, пощипывая бороду.
– Поставишь вина перегонного да ухи – доброй, боярской, с шафраном, чтобы жирная была, слышишь ли? Курей подашь с уксусом, да ставленной капусты квашеной, да гороху битого с луком и чесноком. Вино чтобы в мушорме подал, а не в штофе, да не в корце, пить будут большие люди – не воры, не тати, корабельного дела старатели...
Тощак подмигнул губастому малому. Малый подошел, свесил кулаки кувалдами, вздохнул: с таким кормщиком не скоро справишься.
– Нынче будет твоя милость платить али когда? – спросил Тощак. – Приказу много – денег не видать...
Рябов спокойно взглянул в глаза целовальнику, ответил, словно бы размышляя:
– Нынче мне те иноземные матросы прислали самолучшей водки и закуски от своего стола. Послано оттого, что есть я по нашим местам первый лоцман. Можно ли мне честь нашу уронить и посрамиться перед иноземцами? Как рассуждаешь?
Целовальник опять подмигнул малому – уходи, дескать.
Малый ушел, раскачиваясь. Иноземцы пели за своим столом.
– Честь и мы бережем! – сказал Тощак погодя. – И хотя знаем, что разбило море твой карбас и сам ты едва душеньку отмолил, – гляди, как стол раскинем...
Сизое лицо целовальника разрумянилось. Покуда стелилась скатерть, Рябов не торопясь говорил:
– На почет я почетом отвечаю, да не раз на раз, а вдесятеро. За ихний почет – вдесятеро, и за твой – вдесятеро. Сочтешь вдесятеро против напитого и поеденного...
Тощак поклонился, ответил величаво:
– Тощак – каинова душа, то всем ведомо, а и Тощак свою гордость имеет. Заплатишь – как потрачено будет. Пусть тонконогие видят, каковы мы с хлебом-солью...
От себя велел он подать гостям вина можжевелового, да рыбного блинчатого караваю с маслом, да пикши с тресковыми печенками. Сам рванулся на поварню, дочка понесла сулеи, губастый малый – полоток свинины. Иноземцы смотрели удивленно – кому такой пир задает целовальник, для кого скатерть в узорах, дорогие стопы...
Рябов поклонился гостям.
– Спасибо за добрый почин, – молвил он с усмешкой. – Начали гулять по-вашему, теперь гульнем по-нашему. Угощайтесь да пейте русским обычаем. Наша гостьба толстотрапезная, не то что ваша – одно лишь питье с кукуреканьем. Давайте, коли так, вместе сядем, да и зачнем, благословясь. Винопитие – оно дело не шуточное, торопясь не делается, с толком надобно...
Гишпанец в рудо-желтом кафтане, в широком кожаном поясе, при шпаге и навахе подошел к Рябову с кумплиментом – с поклоном, с верчением шляпою, с притопыванием...
– Ну, добро, добро! – добродушно отвечал Рябов. – Чего там... я так и не умею кланяться. Давайте-ка, детушки, за стол садиться...
Пересев за скатерть с яствами и питьями, кормщик рукою разгладил золотистую бороду, вскинул голову, повел бровью, не торопясь, крупными глотками выпил вино...
Кружка была немалая, вино крепкое, иноземцы смотрели с любопытством – как это Большой Иван разом выпил. Рябов понюхал корочку, щепотью взял капустки. Рубашка на нем была разорвана у плеча, ворот расстегнут низко, так что виднелся серебряный нательный крестик на потемневшем гайтане. Так и не удалось, не успел переодеться с того часа, как вынулся из воды, из кипящего бурей Белого моря...
– Ну? Что ж не пьете? – спросил он, наливая вино. – Али обидеть меня сговорились?
По началу беседы дель Роблес подумал, что лоцман тяжело пьян. Но тотчас же убедился в том, что кормщик совершенно трезв. Глаза Рябова теперь смотрели мягко, с добротой и лаской. Подмигнув матросу с серьгой, он велел Митеньке перевести, что угощает гостей не по обычаю, не в доме, потому что в избу позвать не может – бессемеен, да и изба больно бедна. Митенька, робея, перевел не все, про бедность утаил.
Своей рукой лоцман налил всем в кружки можжевеловой лечебной, – Тощак подсыпал в нее пороху и говаривал, что лечит она от всех болезней, а который человек слишком слабый, тот более коптеть не станет: можжевеловая – лечебная – враз перерывает становую жилу, и веселыми ногами, в подпитии уходит болезненный в край, где нет ни печалей, ни воздыханий...
Первым поднял кружку дель Роблес и, лихо запрокинув свою, в кудрях возле ушей, голову, выпил все до дна. Несколько времени он молчал, потом черные без блеску глаза его выкатились, он поднялся со скамьи, вновь сел и опять поднялся. Лоцман для приличия даже не улыбнулся.
– Ничего, – покрывая могучим, хотя и мягким голосом пьяный шум кружала, сказал Рябов, – спервоначалу она сильно оказывает, который человек без привычки. Одно слово – на порохе настоена. А кто привыкший, так она, матушка, хороша. Закусывать надобно, господа-мореходы, караваем рыбным, – она в каравае враз задохнется.
Дель Роблес наконец очнулся. В глазах его показались слезы – первые с нежных лет детства. Матрос в панцыре отдувался, другой, палубный, шевелил губами, словно молился.
Рябов кликнул целовальника, никто не отозвался: и Тощак и его губастый малый выкатились с большой дракой на крыльцо – вышибали питухов. Тогда кормщик сам поднялся, пошел за квасом, чтобы гости отпоились от можжевеловой.
Едва Рябов вернулся и сел на скамейку, Митенька, пришепетывая от волнения, сказал кормщику на ухо:
– Дядечка, не пей чего в кружке налито. Не гляди на меня... Не пей. Черный порошка подсыпал, я сам видел...
Рябов усмехнулся одними губами. Вот так и живешь на свете – час от часу не легче. Что же, поглядим, не то еще видели. Покуда – смеемся, может и поплачем, да не нынче!
Матрос в панцыре вдруг сказал:
– О мой сад, о моя Вильгельмина, моя милая жена, о мой сад, мой сад, мой дом...
И заплакал. Покуда дель Роблес его утешал и отчитывал, чего-де блажишь, дурья голова, Рябов сменил кружки: матросу с серьгой – свою, себе – его. Опять выпили, и дель Роблес спросил: правда ли, что на Вавчуге иждивением купцов Бажениных, по царскому указу корабли для морского хождения строятся? Любопытно-де знать, скоро ль Московия на моря выйдет. Царь Петр, его миропомазанное величество, да продлит господь ему дни, будто такое замыслил, что раньше не бывало. И каковы корабли строятся на верфи у Бажениных? И в самом ли деле умельцы есть, чтобы чертежи читать и согласно всей премудрости подлинный корабль строить.
Митенька перевел, Рябов лениво усмехнулся. Вавчуга не близко, откуда ему, господин, знать? Будто чего-то строят, а чего – кто дознается? Пильная мельница там есть – слышал, что верно то верно, так многие люди говорили. И опять усмехнулся.
Дель Роблес с воодушевлением вновь заспрашивал, как-де может случиться, что такой знаменитый лоцман и не знает об Вавчуге? Кто же тогда знает? Может быть, лоцман не знает и того, что в Соломбале сам воевода Апраксин корабль строит?
– Слышал! – ответил Рябов.
– И будто бы наречен он будет во имя святого Павла. А из города Амстердама еще корабль ожидается с лишком сорокапушечный? Будто сорок четыре железные пушки будут на том корабле, из которых шесть гаубиц?
Рябов выслушал перевод Митеньки и ничего не ответил. Откуда ему знать?
Тогда дель Роблес засмеялся.
– Ай-ай-ай! – сказал он с ласковой укоризной. – Даже за морями знают, что царь Петр замыслил построить флот и для того сюда едет во второй раз, а лоцман не знает, ничего не знает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102
Светлые глаза его вспыхнули недобрыми огнями, тотчас же погасли, и лицо вдруг сделалось угрюмым и немолодым.
– А и намучились вы, видать, дядечка! – тихо сказал Митенька.
– Тебе-то откуда ведомо?
– Глядючи на вас...
– Глядючи... вот поглядишь, каков я к утру буду...
Опять хлопнула дверь – вошли корабельщики с «Золотого облака»: начальный боцман, плешивый, черный, худой; с ним два матроса, один абордажный – для морского бою – в панцыре и с ножом поперек живота, другой – палубный – весь просмоленный, в бабьем платке на одном ухе, с серьгой вдоль щеки. Митенька впился в них глазами, толкнул Рябова, прошептал:
– Ой, дядечка, кабы худа не приключилося...
– От них-то? – с усмешкой спросил Рябов. – Больно мы им нужны...
Корабельщики сели и спросили себе русского вина, а начальный боцман, приметив Рябова, любезно ему улыбнулся и помахал рукой. Кормщик ответил ему приличным поклоном. Все было хорошо: в кружале повстречались морского дела старатели, сейчас они будут пить и, быть может, выпьют за здоровье друг друга.
2. ДОБРЫЙ ПОЧИЙ
Гишпанский старший боцман Альварес дель Роблес давно бы вышел в шхиперы и получил в свои руки корабль, если бы нашелся такой негоциант, который доверил бы часть своего состояния этому сладкоречивому, жестокому черноволосому человеку.
Негоцианта такого не находилось, и дель Роблес корабля не получал. Шли годы, гишпанец облысел, дважды нанимался к шведам на военные корабли, вновь уходил к негоциантам, к голландским, к бременским, к датским. В одном плавании был штурманом, но корабль, груженный ценными товарами – медью, клинками и пряностями, подвергся нападению пиратов, которые перебили команду, гишпанского же штурмана спасла судьба, живым он возвратился в Бремен через два года. В Бремене гишпанца никто не взял на корабль. Тогда он отправился в Стокгольм и еще немного послужил шведам. Но оттуда опять был прогнан и вновь долгое время плавал простым матросом, пока не вернулся к должности начального боцмана.
Со временем шхиперы стали как бы побаиваться своего боцмана, заискивать в нем, искать его расположения. Люди понаблюдательнее шептались о том, что корабли, на которых служил дель Роблес, менее подвергались нападениям пиратов. Говорили также, что иные осторожные негоцианты через посредство облысевшего гишпанца платили какую-то дань каким-то корабельщикам и даже получали в том свидетельство с печатью, на которой была будто бы изображена совиная голова. Говорили еще, что стоило показать это свидетельство пиратам, завладевшим кораблем, как они с любезностью покидали плененное судно.
Разумеется, все это было чепухой, на которую не следовало обращать внимания, но все-таки гишпанец знал не только свое боцманское дело. Он знал гораздо больше того, что надлежало знать начальному боцману, и потому служил у шхипера Уркварта, про которого говорили, что он не только шхипер и негоциант, но еще и воинский человек, правда – в прошлом.
Дель Роблес вместе со своим шхипером выполнял отдельные поручения кое-каких влиятельных и даже знаменитых персон, и эти-то поручения главным образом заставляли обоих – и шхипера и его боцмана – бороздить моря и океаны, подвергаться опасности, лишениям и рисковать не только здоровьем, но и самой жизнью, которой они оба чрезвычайно дорожили, догадываясь, что она одна и что за гробом их ничего решительно не ожидает.
Начальный боцман знал, что Рябов запродан шхиперу Уркварту. Знал он также и то, что русский кормщик ушел от святого отца. Но сейчас его занимало другое дело, и ради этого дела он велел толстогубому малому, служащему в трактире, подать великому русскому кормщику и лоцману наилучшей водки и закуски от его, боцманова, стола.
Малый подал. Рябов удивленно повел бровью. Малый объяснил, от кого угощение.
– Ишь ты! – сказал Рябов и приказал позвать Тощака.
Мутноглазый целовальник подошел боком, с опаской, воззрился на Рябова осторожно, – чего еще надобно этому детине?
– Возьмешь берестяной кузовок, – велел Рябов. – Чистенький, гладенький, получше... Из тех, что искусницы на Вавчуге делают... Кузовок тот до самого краю завалишь сладостями – хитрыми заедками медовыми и маковыми, ореховыми на патоке, да подиковиннее: кораблики бывают, птицы, избы, сани... Понял ли?
Тощак смотрел с подозрением: где такое слыхано, чтобы питух на сладкое кидался?
– Для чего оно?
– Для надобности.
– Для какой надобности? Сватов засылать?
– Сватов не буду засылать. Слушай далее – еще не все сказано. Стол раскинь для большого сидения...
Целовальник изобразил на лице тупость.
– Стол постелишь не грязной тряпицей, а шитой скатертью. На стол поставишь...
Рябов задумался, пощипывая бороду.
– Поставишь вина перегонного да ухи – доброй, боярской, с шафраном, чтобы жирная была, слышишь ли? Курей подашь с уксусом, да ставленной капусты квашеной, да гороху битого с луком и чесноком. Вино чтобы в мушорме подал, а не в штофе, да не в корце, пить будут большие люди – не воры, не тати, корабельного дела старатели...
Тощак подмигнул губастому малому. Малый подошел, свесил кулаки кувалдами, вздохнул: с таким кормщиком не скоро справишься.
– Нынче будет твоя милость платить али когда? – спросил Тощак. – Приказу много – денег не видать...
Рябов спокойно взглянул в глаза целовальнику, ответил, словно бы размышляя:
– Нынче мне те иноземные матросы прислали самолучшей водки и закуски от своего стола. Послано оттого, что есть я по нашим местам первый лоцман. Можно ли мне честь нашу уронить и посрамиться перед иноземцами? Как рассуждаешь?
Целовальник опять подмигнул малому – уходи, дескать.
Малый ушел, раскачиваясь. Иноземцы пели за своим столом.
– Честь и мы бережем! – сказал Тощак погодя. – И хотя знаем, что разбило море твой карбас и сам ты едва душеньку отмолил, – гляди, как стол раскинем...
Сизое лицо целовальника разрумянилось. Покуда стелилась скатерть, Рябов не торопясь говорил:
– На почет я почетом отвечаю, да не раз на раз, а вдесятеро. За ихний почет – вдесятеро, и за твой – вдесятеро. Сочтешь вдесятеро против напитого и поеденного...
Тощак поклонился, ответил величаво:
– Тощак – каинова душа, то всем ведомо, а и Тощак свою гордость имеет. Заплатишь – как потрачено будет. Пусть тонконогие видят, каковы мы с хлебом-солью...
От себя велел он подать гостям вина можжевелового, да рыбного блинчатого караваю с маслом, да пикши с тресковыми печенками. Сам рванулся на поварню, дочка понесла сулеи, губастый малый – полоток свинины. Иноземцы смотрели удивленно – кому такой пир задает целовальник, для кого скатерть в узорах, дорогие стопы...
Рябов поклонился гостям.
– Спасибо за добрый почин, – молвил он с усмешкой. – Начали гулять по-вашему, теперь гульнем по-нашему. Угощайтесь да пейте русским обычаем. Наша гостьба толстотрапезная, не то что ваша – одно лишь питье с кукуреканьем. Давайте, коли так, вместе сядем, да и зачнем, благословясь. Винопитие – оно дело не шуточное, торопясь не делается, с толком надобно...
Гишпанец в рудо-желтом кафтане, в широком кожаном поясе, при шпаге и навахе подошел к Рябову с кумплиментом – с поклоном, с верчением шляпою, с притопыванием...
– Ну, добро, добро! – добродушно отвечал Рябов. – Чего там... я так и не умею кланяться. Давайте-ка, детушки, за стол садиться...
Пересев за скатерть с яствами и питьями, кормщик рукою разгладил золотистую бороду, вскинул голову, повел бровью, не торопясь, крупными глотками выпил вино...
Кружка была немалая, вино крепкое, иноземцы смотрели с любопытством – как это Большой Иван разом выпил. Рябов понюхал корочку, щепотью взял капустки. Рубашка на нем была разорвана у плеча, ворот расстегнут низко, так что виднелся серебряный нательный крестик на потемневшем гайтане. Так и не удалось, не успел переодеться с того часа, как вынулся из воды, из кипящего бурей Белого моря...
– Ну? Что ж не пьете? – спросил он, наливая вино. – Али обидеть меня сговорились?
По началу беседы дель Роблес подумал, что лоцман тяжело пьян. Но тотчас же убедился в том, что кормщик совершенно трезв. Глаза Рябова теперь смотрели мягко, с добротой и лаской. Подмигнув матросу с серьгой, он велел Митеньке перевести, что угощает гостей не по обычаю, не в доме, потому что в избу позвать не может – бессемеен, да и изба больно бедна. Митенька, робея, перевел не все, про бедность утаил.
Своей рукой лоцман налил всем в кружки можжевеловой лечебной, – Тощак подсыпал в нее пороху и говаривал, что лечит она от всех болезней, а который человек слишком слабый, тот более коптеть не станет: можжевеловая – лечебная – враз перерывает становую жилу, и веселыми ногами, в подпитии уходит болезненный в край, где нет ни печалей, ни воздыханий...
Первым поднял кружку дель Роблес и, лихо запрокинув свою, в кудрях возле ушей, голову, выпил все до дна. Несколько времени он молчал, потом черные без блеску глаза его выкатились, он поднялся со скамьи, вновь сел и опять поднялся. Лоцман для приличия даже не улыбнулся.
– Ничего, – покрывая могучим, хотя и мягким голосом пьяный шум кружала, сказал Рябов, – спервоначалу она сильно оказывает, который человек без привычки. Одно слово – на порохе настоена. А кто привыкший, так она, матушка, хороша. Закусывать надобно, господа-мореходы, караваем рыбным, – она в каравае враз задохнется.
Дель Роблес наконец очнулся. В глазах его показались слезы – первые с нежных лет детства. Матрос в панцыре отдувался, другой, палубный, шевелил губами, словно молился.
Рябов кликнул целовальника, никто не отозвался: и Тощак и его губастый малый выкатились с большой дракой на крыльцо – вышибали питухов. Тогда кормщик сам поднялся, пошел за квасом, чтобы гости отпоились от можжевеловой.
Едва Рябов вернулся и сел на скамейку, Митенька, пришепетывая от волнения, сказал кормщику на ухо:
– Дядечка, не пей чего в кружке налито. Не гляди на меня... Не пей. Черный порошка подсыпал, я сам видел...
Рябов усмехнулся одними губами. Вот так и живешь на свете – час от часу не легче. Что же, поглядим, не то еще видели. Покуда – смеемся, может и поплачем, да не нынче!
Матрос в панцыре вдруг сказал:
– О мой сад, о моя Вильгельмина, моя милая жена, о мой сад, мой сад, мой дом...
И заплакал. Покуда дель Роблес его утешал и отчитывал, чего-де блажишь, дурья голова, Рябов сменил кружки: матросу с серьгой – свою, себе – его. Опять выпили, и дель Роблес спросил: правда ли, что на Вавчуге иждивением купцов Бажениных, по царскому указу корабли для морского хождения строятся? Любопытно-де знать, скоро ль Московия на моря выйдет. Царь Петр, его миропомазанное величество, да продлит господь ему дни, будто такое замыслил, что раньше не бывало. И каковы корабли строятся на верфи у Бажениных? И в самом ли деле умельцы есть, чтобы чертежи читать и согласно всей премудрости подлинный корабль строить.
Митенька перевел, Рябов лениво усмехнулся. Вавчуга не близко, откуда ему, господин, знать? Будто чего-то строят, а чего – кто дознается? Пильная мельница там есть – слышал, что верно то верно, так многие люди говорили. И опять усмехнулся.
Дель Роблес с воодушевлением вновь заспрашивал, как-де может случиться, что такой знаменитый лоцман и не знает об Вавчуге? Кто же тогда знает? Может быть, лоцман не знает и того, что в Соломбале сам воевода Апраксин корабль строит?
– Слышал! – ответил Рябов.
– И будто бы наречен он будет во имя святого Павла. А из города Амстердама еще корабль ожидается с лишком сорокапушечный? Будто сорок четыре железные пушки будут на том корабле, из которых шесть гаубиц?
Рябов выслушал перевод Митеньки и ничего не ответил. Откуда ему знать?
Тогда дель Роблес засмеялся.
– Ай-ай-ай! – сказал он с ласковой укоризной. – Даже за морями знают, что царь Петр замыслил построить флот и для того сюда едет во второй раз, а лоцман не знает, ничего не знает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102