И то, что не было во сне никаких звуков, и то, что Петр тоже появился в тишине, так несвойственной его присутствию, и то, что он протягивал ему, Сильвестру Петровичу, «мамуру» – знаменитый палачев топор князя-кесаря, и то, что он, Иевлев, не мог взять мамуру, чтобы рубить головы, и пьяный Меншиков с безумными прозрачными глазами – который все куда-то шел, шепча и плача, – все это было так невыносимо, что Сильвестр Петрович проснулся совершенно разбитым и долго лежал неподвижно, перебирая в памяти те дикие дни. И опять, в сотый раз, с бешенством вспоминал безмятежное лицо Лефорта и бесконечные балы, которые он задавал в проклятые дни казней...
Было слышно, как в сенцах перед горницей Егорша тихо с кем-то разговаривает. Потом вдруг он с досадою выругался, тихонько отворил дверь.
– Чего там? – спросил Сильвестр Петрович, нарочно зевая.
– Я уж думал, занемог ты, господин Иевлев, – сказал Егорша, – таково жалостно во сне слова говорил...
– Натопили печи, что не вздохнуть! – сердито ответил Иевлев. – Чего слыхать-то?
– Многое слыхать. Нынешней ночью холопя боярского на Двине смертно порезали...
– За что?
– А, говорят, за дело.
– За какое за дело?
– По-разному болтают, Сильвестр Петрович! – уклончиво ответил Егорша. – Сами знаете, народ. С них спрос невелик. А еще новости такие, что весь город Архангельский уже доподлинно знает, как надобно шведа пастись и что крепость строить будем.
Иевлев сел в постели:
– Правду говоришь?
– Сроду не врал, Сильвестр Петрович. Да и то сказать...
Он не договорил, махнул рукой.
– Ты – договаривай. Что – да и то?
– Боярин-то нынешний, Алексей Петрович, от Азова сюда пришел. Не по-хорошему там сделалось. Его будто на копья вздеть народишко хотел...
– Не твоего ума дело! – сказал Иевлев.
Егорша усмехнулся с таким видом, что он и сам знает, чье это дело.
Иевлев молча оделся, умылся из серебряного кувшина, стал завтракать здесь же, сидя на постели. Егорша за едой рассказывал:
– Покуда вы почивали, я весь город обегал. Брательника повидал – Аггея. Теперь он при корабле. Семисадов, что на Москве галеры строил, а потом к нам на Воронеж приехал и при Азове был, – помнишь, Сильвестр Петрович, ногу ему там оторвало ядром, – тоже живой, на деревяшке ковыляет. Строители корабельные – старичок и другой, Кочнев Тимофей, – здесь, на верфи на корабельной...
– Рябова-то отыскал? – спросил Сильвестр Петрович.
Егорша помедлил с ответом, Иевлев внимательно на него посмотрел.
– Не видел, что ли?
– Потонул кормщик, – тихо сказал Егорша. – Нету более на свете Ивана Савватеевича. Взяло его море.
– Ты что? Белены объелся? – вскинулся Иевлев. – Как так море взяло? Когда?
– Еще как мы с вами тогда уезжали в Копенгаген – провожал он нас, веселый был, только что сынок у него народился, Ваняткой его крестили, вы и крестным были, – помните?
– Да ты дело говори! – сердито сказал Иевлев. – Помнишь да помнишь! Небось, не старая я баба, помню... Дальше что было?
– А дальше то было, что ушел он океанским карбасом на дальние промыслы и не вернулся. Овдовела Таисья Антиповна...
Сильвестр Петрович отер руки платком, перекрестился.
– Вечная ему память, морского дела старателю. Большого сердца был человек. Жалею. Истинным моряком сделался бы. Иноземцев чинами флотскими да деньгами жалуем, а свои добрые – за хлеб, за пропитание гибнут...
Долго молчали. Сильвестр Петрович ходил по горнице, думал. Сказал другим, мягким голосом:
– Всех моряков-рыбарей, кто на корабли не взят, нынче же соберешь ко мне. С Семисадовым посоветуешься, с братом со своим Аггеем, с мастерами корабельными, с Кочневым, да еще со стариком, с Иваном Кононовичем...
– Да куда собрать-то? – спросил Егорша. – Здесь у боярина ушат рассохшийся: все, что ни скажешь, услышат, да куда не надо и разнесут...
Иевлев кивнул, – Егорша говорил дельно.
– А я так про себя подумал, – продолжал Егорша, – не встать ли нам на жительство у Таисьи Антиповны. Старик-то Тимофеев помер, изба у них чистая, просторная, а жильцов всего трое – вдовица сама, сынок Ванятка да бабинька рыбацкая Евдоха. Что пожалуете за проживание – все вдовице на пользу, – бедно живут, страсть. Старик ничего ей не оставил, все на монастырь записал, на поминание. Одна только крыша над головой и есть...
– Да примет ли? Мы с тобой люди беспокойные.
– Как не принять, Сильвестр Петрович. Вы отец крестный – нельзя не принять. А уж вам житье будет – не нарадуетесь. Ни об чем думать не понадобится. Таких хозяек поискать.
Иевлев усмехнулся, дернул Егоршу за льняные мягкие волосы, потрепал весело:
– И все ты меня учишь, и все ты меня учишь, учитель экой нашелся. Ладно, собирай рухлядишку нашу да вели возок закладывать.
Узнав, что царев посланник съезжает, боярин Алексей Петрович и разгневался и растерялся, закричал на чад и домочадцев, на приживалок и челядь:
– Бесчестит меня, боярина, воеводу, хлебом-солью моею брезгует, ну ладно, упомнит, молодец!
Но тотчас же велел княгине Авдотье да засидевшимся в девках княжнам – кланяться, просить не делать горькой обиды, не огорчать боярина-воеводу. От имени всего семейства говорил учтивости домашний лекарь воеводы Прозоровского – иноземец с неподвижным взглядом и темным лицом Дес-Фонтейнес. Приживалы низко кланялись, восклицали жалостно:
– Не делай остуду, господин Сильвестр Петрович, пощади!
Старые девки, тряся пудреными париками, полученными безденежно с иноземных корабельщиков, делали Иевлеву галант, приседали, разводили голыми жилистыми руками, пришепетывали:
– Ах, ах, шевалье, не покиньте наше сиротство, не оставьте нас в бесчестии, мы, девы, вас об том же ву при...
– Али наш шато для вас неугоден? Али не дадите вы нам сего плезиру? О, шевалье, не пережить нам сие горе...
Сильвестр Петрович, тая улыбку на ломание сих дев, на бестолковый их французский язык и на прическу княгини Авдотьи, сделанную ею для гостя по новой моде на лубках и вощеных тряпках, ответил учтиво, с поклоном, что съезжает он только лишь дабы не обременять высокопочтенного семейства, что весьма он признателен за доброту и гостеприимство и сердечно тронут изъявлениями дружеских к нему чувств. Дамы с восклицаниями, подобными тем звукам, которые доносятся из растревоженного курятника, проводили его до холодных сеней, князь-воевода, пыхтя, вышел на крыльцо, думный дворянин Ларионов и дьяк подсадили царева офицера по чину в возок. Ямщик хлестнул коренника, завизжали по морозному снегу полозья, беспокойный гость съехал. Во дворе сразу стало очень тихо. Думный дворянин твердым голосом сказал:
– Наш-то большой крепко, видать, от Андрюшкиной смерти напуган.
– Не без того, – согласился Молокоедов.
– Теперь засядет в хоромах безвыходно. Да и незачем ему в приказе сидеть. Вся датчина ему идет. И куренком не побрезгует, не то что денежным посулом. Пусть дрожит, да молится, нам прибыток...
– Грехи наши! – молвил дьяк. – Морозит ныне, Иван Семеныч. Не пойти ли в избу? Застудимся, не дай господь!
И думный дворянин с дьяком пошли в людскую – ужинать.
3. ЗДРАВСТВУЙ НА ВСЕ ЧЕТЫРЕ ВЕТРА!
Таисья встретила Сильвестра Петровича молча, поклонилась низко.
За пролетевшие годы словно бы созрела гордая ее красота: не так ярок был теперь румянец, не часто вспыхивали усмешкой глаза, в них стоял ровный, спокойный блеск. Она уж не смеялась заливисто, как прежде, – приветливая, участливая улыбка светилась на ее губах. Теперь не было на ней ни сережек, ни перстеньков, которым так радовалась она в былые годы, но и вдовьего, горького, сиротского не заметил Сильвестр Петрович во всем ее облике. Если б не знать о смерти кормщика, – пожалуй, по виду Таисьи ни о чем не догадаться бы: глубоко бывает такое горе, не распознать его сразу, не разглядеть равнодушному взгляду. Но Иевлев был не чужим покойному Рябову и сразу увидел, что Таисья нынче совсем иная, чем в те далекие дни, когда Сильвестр Петрович, отбывая с другими стольниками в заморские края, крестил у Ивана Савватеевича того Ванятку, который в сапожках и вышитой рубашечке стоял сейчас возле матери и спокойно, лукавым, отцовским взглядом смотрел на незнакомого офицера со шпагою.
– Он и есть крестник мой? – спросил Сильвестр Петрович.
– Он! – ответила Таисья, и выражение особой материнской гордости озарило ее лицо.
– Ну, здравствуй! – сказал Иевлев мальчику.
– Здравствуй на все четыре ветра, коли не шутишь, – голосом, исполненным достоинства, и без поклона ответило дитя Иевлеву, и страшно стало, – так вспомнился сам Рябов в тот час, когда не хотел он поклониться Апраксину на взгорье у Двины и когда не поклонился самому Петру Алексеевичу.
Скрывая волнение, Сильвестр Петрович шагнул вперед, стремительно, сильными руками поднял мальчика к потолку и, глядя на него снизу, с радостно бьющимся сердцем подумал: «Господи боже ты мой, и чего только не сделает такой народ, и чего только не сделаешь во славу его и в честь русского имени!»
Поцеловав мальчика в лоб, он поставил его на пол, взял за руку и велел:
– Ну, веди, хозяин, в горницу.
Мальчик повел. Навстречу с лавки поднялся плечистый капрал со знакомым лицом, смущенно положил на стол ножик и мельницу, что искусно мастерил из щепок. Иевлев всмотрелся – узнал: то был разжалованный в давние годы офицер при таможне Афанасий Петрович Крыков. От времени словно бы посуровело лицо капрала. Он стоял смирно, подняв голову. Вошедший моряк с большим чином капитан-командора подал сухую, горячую ладонь, близко глядя в глаза, сказал:
– Здравствуй, Афанасий Петрович. Рад тебя видеть!
– И я тебе рад! – просто ответил Крыков. – По доброму ли здоровью прибыл? Каково ехалось? Волков у нас ныне тьма-тьмущая...
Сильвестр Петрович ответил учтиво, поклонился бабке Евдохе, ветошью вытиравшей и без того чистую лавку для гостя, весело осмотрел горницу, в которой щебетали, щелкали и высвистывали птицы, зеленели в горшках и ящиках травы и малые деревца, поспрошал Ванятку, как что зовется из трав и птиц, потом сел и отдал мальчику шпагу – на смотрение. Крыков все поглядывал на Сильвестра Петровича, он спросил:
– Что глядишь, господин Крыков? Переменился я?
– Переменился, Сильвестр Петрович. Есть грех. Был, прости на правде, вьюношем, а ныне муж. Взошел, видать, в года...
Иевлев усмехнулся:
– Да и ты не помолодел, господин Крыков...
Ванятка, высунув язык от напряжения всех своих силенок, вытянул наконец шпагу из ножен, похвастался Крыкову:
– Вишь, дядя Афоня, – шпага! Тебе бы такую...
Бурое от морозов и ветров лицо капрала дрогнуло. Ванятка задел самое больное место, – он не нашелся, что ответить. За него ответил Иевлев:
– Будет и у дяди Афони шпага, будет, дитятко...
Таисья вспыхнула, поняла. Афанасий Петрович, чтобы скрыть волнение, охватившее его, опять принялся строгать щепки для будущей мельницы. Сильвестр Петрович снял со стены искусно сделанную рамочку, прочитал старый пергамент, вделанный в рамочку. То была жалованная грамота царя Ивана Васильевича, данная им кормщику лодейному Рябову Ивану Савватеевичу на плавание во все моря и земли – до Аглицкой и Римской...
– У бабиньки у Евдохи хранилась, – объяснила Таисья, увидев недоумение на лице Иевлева. – Ванюши моего покойного и родитель, и дед, и прадед – все в дальние моря хаживали и почасту. Савватеями крестились, либо Иванами, да Федорами еще. Так вот оно и осталось: Иваны, Савватеи, Федоры Рябовы. Рукавицы его старые есть – под иконой висят, и могильник, сумочка так по-нашему, по-простому называется рыбацкая. Более ничего...
– Бахилы еще тятины в амбарушке! – напомнил Ванятка. – Только они дырявые, не сгодятся тебе, дядечка...
Иевлев усмехнулся, потянул мальчика к себе, посмотрел в его зеленые с искрами глаза, спросил тихо:
– А ты кем будешь, воин?
– Рыбаком буду! – выкручиваясь из рук Сильвестра Петровича, сказал Ванятка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102
Было слышно, как в сенцах перед горницей Егорша тихо с кем-то разговаривает. Потом вдруг он с досадою выругался, тихонько отворил дверь.
– Чего там? – спросил Сильвестр Петрович, нарочно зевая.
– Я уж думал, занемог ты, господин Иевлев, – сказал Егорша, – таково жалостно во сне слова говорил...
– Натопили печи, что не вздохнуть! – сердито ответил Иевлев. – Чего слыхать-то?
– Многое слыхать. Нынешней ночью холопя боярского на Двине смертно порезали...
– За что?
– А, говорят, за дело.
– За какое за дело?
– По-разному болтают, Сильвестр Петрович! – уклончиво ответил Егорша. – Сами знаете, народ. С них спрос невелик. А еще новости такие, что весь город Архангельский уже доподлинно знает, как надобно шведа пастись и что крепость строить будем.
Иевлев сел в постели:
– Правду говоришь?
– Сроду не врал, Сильвестр Петрович. Да и то сказать...
Он не договорил, махнул рукой.
– Ты – договаривай. Что – да и то?
– Боярин-то нынешний, Алексей Петрович, от Азова сюда пришел. Не по-хорошему там сделалось. Его будто на копья вздеть народишко хотел...
– Не твоего ума дело! – сказал Иевлев.
Егорша усмехнулся с таким видом, что он и сам знает, чье это дело.
Иевлев молча оделся, умылся из серебряного кувшина, стал завтракать здесь же, сидя на постели. Егорша за едой рассказывал:
– Покуда вы почивали, я весь город обегал. Брательника повидал – Аггея. Теперь он при корабле. Семисадов, что на Москве галеры строил, а потом к нам на Воронеж приехал и при Азове был, – помнишь, Сильвестр Петрович, ногу ему там оторвало ядром, – тоже живой, на деревяшке ковыляет. Строители корабельные – старичок и другой, Кочнев Тимофей, – здесь, на верфи на корабельной...
– Рябова-то отыскал? – спросил Сильвестр Петрович.
Егорша помедлил с ответом, Иевлев внимательно на него посмотрел.
– Не видел, что ли?
– Потонул кормщик, – тихо сказал Егорша. – Нету более на свете Ивана Савватеевича. Взяло его море.
– Ты что? Белены объелся? – вскинулся Иевлев. – Как так море взяло? Когда?
– Еще как мы с вами тогда уезжали в Копенгаген – провожал он нас, веселый был, только что сынок у него народился, Ваняткой его крестили, вы и крестным были, – помните?
– Да ты дело говори! – сердито сказал Иевлев. – Помнишь да помнишь! Небось, не старая я баба, помню... Дальше что было?
– А дальше то было, что ушел он океанским карбасом на дальние промыслы и не вернулся. Овдовела Таисья Антиповна...
Сильвестр Петрович отер руки платком, перекрестился.
– Вечная ему память, морского дела старателю. Большого сердца был человек. Жалею. Истинным моряком сделался бы. Иноземцев чинами флотскими да деньгами жалуем, а свои добрые – за хлеб, за пропитание гибнут...
Долго молчали. Сильвестр Петрович ходил по горнице, думал. Сказал другим, мягким голосом:
– Всех моряков-рыбарей, кто на корабли не взят, нынче же соберешь ко мне. С Семисадовым посоветуешься, с братом со своим Аггеем, с мастерами корабельными, с Кочневым, да еще со стариком, с Иваном Кононовичем...
– Да куда собрать-то? – спросил Егорша. – Здесь у боярина ушат рассохшийся: все, что ни скажешь, услышат, да куда не надо и разнесут...
Иевлев кивнул, – Егорша говорил дельно.
– А я так про себя подумал, – продолжал Егорша, – не встать ли нам на жительство у Таисьи Антиповны. Старик-то Тимофеев помер, изба у них чистая, просторная, а жильцов всего трое – вдовица сама, сынок Ванятка да бабинька рыбацкая Евдоха. Что пожалуете за проживание – все вдовице на пользу, – бедно живут, страсть. Старик ничего ей не оставил, все на монастырь записал, на поминание. Одна только крыша над головой и есть...
– Да примет ли? Мы с тобой люди беспокойные.
– Как не принять, Сильвестр Петрович. Вы отец крестный – нельзя не принять. А уж вам житье будет – не нарадуетесь. Ни об чем думать не понадобится. Таких хозяек поискать.
Иевлев усмехнулся, дернул Егоршу за льняные мягкие волосы, потрепал весело:
– И все ты меня учишь, и все ты меня учишь, учитель экой нашелся. Ладно, собирай рухлядишку нашу да вели возок закладывать.
Узнав, что царев посланник съезжает, боярин Алексей Петрович и разгневался и растерялся, закричал на чад и домочадцев, на приживалок и челядь:
– Бесчестит меня, боярина, воеводу, хлебом-солью моею брезгует, ну ладно, упомнит, молодец!
Но тотчас же велел княгине Авдотье да засидевшимся в девках княжнам – кланяться, просить не делать горькой обиды, не огорчать боярина-воеводу. От имени всего семейства говорил учтивости домашний лекарь воеводы Прозоровского – иноземец с неподвижным взглядом и темным лицом Дес-Фонтейнес. Приживалы низко кланялись, восклицали жалостно:
– Не делай остуду, господин Сильвестр Петрович, пощади!
Старые девки, тряся пудреными париками, полученными безденежно с иноземных корабельщиков, делали Иевлеву галант, приседали, разводили голыми жилистыми руками, пришепетывали:
– Ах, ах, шевалье, не покиньте наше сиротство, не оставьте нас в бесчестии, мы, девы, вас об том же ву при...
– Али наш шато для вас неугоден? Али не дадите вы нам сего плезиру? О, шевалье, не пережить нам сие горе...
Сильвестр Петрович, тая улыбку на ломание сих дев, на бестолковый их французский язык и на прическу княгини Авдотьи, сделанную ею для гостя по новой моде на лубках и вощеных тряпках, ответил учтиво, с поклоном, что съезжает он только лишь дабы не обременять высокопочтенного семейства, что весьма он признателен за доброту и гостеприимство и сердечно тронут изъявлениями дружеских к нему чувств. Дамы с восклицаниями, подобными тем звукам, которые доносятся из растревоженного курятника, проводили его до холодных сеней, князь-воевода, пыхтя, вышел на крыльцо, думный дворянин Ларионов и дьяк подсадили царева офицера по чину в возок. Ямщик хлестнул коренника, завизжали по морозному снегу полозья, беспокойный гость съехал. Во дворе сразу стало очень тихо. Думный дворянин твердым голосом сказал:
– Наш-то большой крепко, видать, от Андрюшкиной смерти напуган.
– Не без того, – согласился Молокоедов.
– Теперь засядет в хоромах безвыходно. Да и незачем ему в приказе сидеть. Вся датчина ему идет. И куренком не побрезгует, не то что денежным посулом. Пусть дрожит, да молится, нам прибыток...
– Грехи наши! – молвил дьяк. – Морозит ныне, Иван Семеныч. Не пойти ли в избу? Застудимся, не дай господь!
И думный дворянин с дьяком пошли в людскую – ужинать.
3. ЗДРАВСТВУЙ НА ВСЕ ЧЕТЫРЕ ВЕТРА!
Таисья встретила Сильвестра Петровича молча, поклонилась низко.
За пролетевшие годы словно бы созрела гордая ее красота: не так ярок был теперь румянец, не часто вспыхивали усмешкой глаза, в них стоял ровный, спокойный блеск. Она уж не смеялась заливисто, как прежде, – приветливая, участливая улыбка светилась на ее губах. Теперь не было на ней ни сережек, ни перстеньков, которым так радовалась она в былые годы, но и вдовьего, горького, сиротского не заметил Сильвестр Петрович во всем ее облике. Если б не знать о смерти кормщика, – пожалуй, по виду Таисьи ни о чем не догадаться бы: глубоко бывает такое горе, не распознать его сразу, не разглядеть равнодушному взгляду. Но Иевлев был не чужим покойному Рябову и сразу увидел, что Таисья нынче совсем иная, чем в те далекие дни, когда Сильвестр Петрович, отбывая с другими стольниками в заморские края, крестил у Ивана Савватеевича того Ванятку, который в сапожках и вышитой рубашечке стоял сейчас возле матери и спокойно, лукавым, отцовским взглядом смотрел на незнакомого офицера со шпагою.
– Он и есть крестник мой? – спросил Сильвестр Петрович.
– Он! – ответила Таисья, и выражение особой материнской гордости озарило ее лицо.
– Ну, здравствуй! – сказал Иевлев мальчику.
– Здравствуй на все четыре ветра, коли не шутишь, – голосом, исполненным достоинства, и без поклона ответило дитя Иевлеву, и страшно стало, – так вспомнился сам Рябов в тот час, когда не хотел он поклониться Апраксину на взгорье у Двины и когда не поклонился самому Петру Алексеевичу.
Скрывая волнение, Сильвестр Петрович шагнул вперед, стремительно, сильными руками поднял мальчика к потолку и, глядя на него снизу, с радостно бьющимся сердцем подумал: «Господи боже ты мой, и чего только не сделает такой народ, и чего только не сделаешь во славу его и в честь русского имени!»
Поцеловав мальчика в лоб, он поставил его на пол, взял за руку и велел:
– Ну, веди, хозяин, в горницу.
Мальчик повел. Навстречу с лавки поднялся плечистый капрал со знакомым лицом, смущенно положил на стол ножик и мельницу, что искусно мастерил из щепок. Иевлев всмотрелся – узнал: то был разжалованный в давние годы офицер при таможне Афанасий Петрович Крыков. От времени словно бы посуровело лицо капрала. Он стоял смирно, подняв голову. Вошедший моряк с большим чином капитан-командора подал сухую, горячую ладонь, близко глядя в глаза, сказал:
– Здравствуй, Афанасий Петрович. Рад тебя видеть!
– И я тебе рад! – просто ответил Крыков. – По доброму ли здоровью прибыл? Каково ехалось? Волков у нас ныне тьма-тьмущая...
Сильвестр Петрович ответил учтиво, поклонился бабке Евдохе, ветошью вытиравшей и без того чистую лавку для гостя, весело осмотрел горницу, в которой щебетали, щелкали и высвистывали птицы, зеленели в горшках и ящиках травы и малые деревца, поспрошал Ванятку, как что зовется из трав и птиц, потом сел и отдал мальчику шпагу – на смотрение. Крыков все поглядывал на Сильвестра Петровича, он спросил:
– Что глядишь, господин Крыков? Переменился я?
– Переменился, Сильвестр Петрович. Есть грех. Был, прости на правде, вьюношем, а ныне муж. Взошел, видать, в года...
Иевлев усмехнулся:
– Да и ты не помолодел, господин Крыков...
Ванятка, высунув язык от напряжения всех своих силенок, вытянул наконец шпагу из ножен, похвастался Крыкову:
– Вишь, дядя Афоня, – шпага! Тебе бы такую...
Бурое от морозов и ветров лицо капрала дрогнуло. Ванятка задел самое больное место, – он не нашелся, что ответить. За него ответил Иевлев:
– Будет и у дяди Афони шпага, будет, дитятко...
Таисья вспыхнула, поняла. Афанасий Петрович, чтобы скрыть волнение, охватившее его, опять принялся строгать щепки для будущей мельницы. Сильвестр Петрович снял со стены искусно сделанную рамочку, прочитал старый пергамент, вделанный в рамочку. То была жалованная грамота царя Ивана Васильевича, данная им кормщику лодейному Рябову Ивану Савватеевичу на плавание во все моря и земли – до Аглицкой и Римской...
– У бабиньки у Евдохи хранилась, – объяснила Таисья, увидев недоумение на лице Иевлева. – Ванюши моего покойного и родитель, и дед, и прадед – все в дальние моря хаживали и почасту. Савватеями крестились, либо Иванами, да Федорами еще. Так вот оно и осталось: Иваны, Савватеи, Федоры Рябовы. Рукавицы его старые есть – под иконой висят, и могильник, сумочка так по-нашему, по-простому называется рыбацкая. Более ничего...
– Бахилы еще тятины в амбарушке! – напомнил Ванятка. – Только они дырявые, не сгодятся тебе, дядечка...
Иевлев усмехнулся, потянул мальчика к себе, посмотрел в его зеленые с искрами глаза, спросил тихо:
– А ты кем будешь, воин?
– Рыбаком буду! – выкручиваясь из рук Сильвестра Петровича, сказал Ванятка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102