– сказал он, желая причинить Мартусу неприятность. – Три дня – большой срок. Ужели они поверят, что в таком дворе, как ваш, ничего нельзя отыскать...
– Для тех, кто не поверит, у нас найдется еще и пуля! – ответил Мартус.
На площади конный бирюч, держа в руке палку с жестяным двуглавым орлом, выкликал указ воеводы посадским людям, корабельщикам, негоциантам и рыбарям: в крепость, что строится нынче на Лапоминском острову, никому под страхом лишения живота не хаживать...
Мартус проводил гостя до Воскресенской пристани.
– В крепость! – велел Лофтус гребцам.
Они переглянулись.
– Я сказал – в крепость! – повторил лекарь.
– В крепость никому хаживать не велено! – сказал кормщик, плотный, угрюмого вида человек. – Вон бирюч ездит, кричит...
Мартус спокойно стоял на берегу, ждал, покуда отвалит карбас.
– Мне от самого воеводы приказано быть в крепости! – крикнул Лофтус. – Слышишь ли, мужик? От князя-воеводы, вот от кого мне приказано быть в крепости...
Кормщик потоптался, перекинулся словом с гребцами, отпихнул корму баркаса багром. Лофтус помахал негоцианту рукой. В парусе заполоскал ветер...
2. НИКИФОР
Расшифровывали грамоту вдвоем – Иевлев и стрелецкий голова. Сильвестр Петрович работал быстро, споро, легко, полковник от труда побагровел, запутался в буквах. Пришлось дать ему трубку – пусть курит и не мешает.
Таблица лежала от Иевлева слева: буква б – соответствовала щ, в – ш, г – ч, д – ц, ж – х. Иевлев писал твердым почерком странные слова – надо было восстановить тарабарщину в ее первоначальном виде, как получили бумагу каторжане в Стокгольме. С тех пор побывала она и в воде, и рыжее пятно крови растеклось по ее краю, и соленый пот каторжанина разъел многие слова.
– Вон оно как, – сказал Иевлев и прочитал: – «Томащси цощые гилсор лерь иреюк нубти цщапьдаьк кмиццакь а шлегчо гилсор нубти лко целякь...»
Полковник моргал, сипел трубкой.
– Как оно по-нашему получится? – сказал капитан-командор и принялся подставлять буквы. Потом прочитал: «Корабли добрые числом семь имеют пушки двадцать три, а все числом пушки сто десять...»
Стрелецкий голова запыхтел, разглаживая усы. Сильвестр Петрович переводил дальше. В дверь застучали, он крикнул:
– Некогда, некогда, после зайдешь, кому надо...
Дописал грамотку до конца, прочитал ее стрелецкому голове. Тот еще попыхтел, подумал, погодя, не глядя Иевлеву в глаза, сказал:
– Ты вот чего, Сильвестр Петрович... оно как бы половчее вымолвить... может, позабыл ты...
Иевлев, догадываясь, о чем заговорил старик, отворотился: больно было видеть и волнение и смущение Семена Борисыча.
– Нам ноне веры давать не велено, – строго и грустно сказал Ружанский. – Мы здесь-то, в Архангельске, не по своему хотению, а по цареву велению, от Москвы подальше, постылых с глаз долой...
– Да ведь натешили бесей вволю, Семен Борисыч?
– Оно так, всего было...
– Ну?
– Я к тому и говорю, господин капитан-командор, что доверчив ты со мною, тайную грамоту вот прочел, беседуешь почасту, подолгу. Как бы за сию простоту твою со мною да с иными стрельцами не было тебе с самого с верху – остуды. Мы, батюшка, не прощенные, мы за грехи наши сосланные, об том не забывай...
Сильвестр Петрович нахмурился, коротко вздохнул, ответил решительно и даже сурово:
– Пожалуй, вздор несешь, Семен Борисыч. Я человек воинский, не князю-кесарю служу, не Преображенскому приказу, но матушке Руси. Что бесей тешили – за то и крови стрелецкой пролито не счесть. Ныне же ждем свейского воинского разорителя. Тебя, слава богу, и под Азовом люди видели, и под Нарвою честно ты бился. В давноминувшие годы рубил ты и татар и иных неприятелей, – как же мне тебя стеречься, коли ты живота своего не щадил, покуда я и на свет еще не народился? И более о сем говорить не будем, ибо не мочно воинское наше дело работать, коли без веры оно деется в самого близкого по фрунту соседа. Так ведь?
Старик не нашелся что ответить; побагровев откланялся, уехал в город.
Крепостной солдат принес срочное письмо. Сильвестр Петрович сломал печать, прочитал цыдулю прапорщика Ходыченкова, присланную из Олонца. Начальник порубежной заставы писал из Кондушей, что свейские воинские люди числом более тысячи пригнаны в приход Сальми, откуда пойдут они на Олонец жечь, вешать и грабить. Шведы веселы, горя не ждут, думают идти маршем, брать под руку короля Карла Корелию и иные богатые местности. В заключение своего письма Ходыченков просил дать посланным сколь только можно более доброго пороху, фузей, новоманерных ружей и иного воинского имущества, дабы поучить шведа и не пустить его прорваться через порубежную заставу.
Сильвестр Петрович задумался ненадолго, потом, потолковав с посланными, сам пошел в арсенал – делить свою бедность с солдатами прапорщика Ходыченкова. Делили долго и ругались беззлобно, одному востроносенькому капралу больно уж понравилась малая медная пушечка, все он улещивал Иевлева отдать ее на порубежную заставу и так оглаживал ствол, что Сильвестру Петровичу даже стало смешно. Дал он Ходыченкову и пороху, и изрядных ружей, и фузей, и иных добрых воинских припасов. Солдаты ушли довольные, перемигиваясь на простоту архангельского капитан-командора...
Проводив посланных, пожелав им славной виктории над ворами, Иевлев прошелся по крепости, посмотрел, где что работают, поговорил с инженером Резеном насчет ходыченковского народу и зашел в избу, где лежал беглец с галеры – прозрачный, чистый, неподвижный, как покойник.
– Легче тебе, Никифор? – спросил Сильвестр Петрович.
– А все как и было. Ни лучше, ни хуже. Видать, пора...
– Зачем пора? Отживешь еще.
– Отживу? – Он тихо усмехнулся. – Нет, господин, пора. Да ты садись, буду далее сказывать...
Уже третий день он ровным голосом, спокойно, строю рассказывал Иевлеву страшную свою жизнь.
– Тяжело тебе, я чай?
– Чего тяжелого? Не пни корчевать...
И он заговорил негромко, гладкими фразами, словно бы читая:
– Человек злобен, дик и темен, в злобе своей превышает хитростью наидичайшего зверя. Продавали меня из рабства в рабство шесть раз, и не было так, чтобы сделалось мне лучше, а только лишь горчее и страшнее делалась моя участь. Однажды в Туретчине не уследил я за баранами моего господина, не видел, как лихие люди угнали отару. И тогда тот, кому я был продан после азовского пленения, приказал городскому палачу вырезать мне веко на правом глазе – дабы не мог я больше не видеть. Палач вырезал мне веко, и глаз мой высох. Остался я калекою и вижу теперь только лишь одним левым...
Сильвестр Петрович взглянул на галерного раба. Он лежал неподвижно, только губы его шевелились.
– Так делали из меня цепного пса, но не сделали, потому что непрестанно надеялся я вернуться на свое место, где родила меня матушка, и показать себя людям, дабы видели они, что будет с ними, коли одолеют нас воры шведы...
Дверь в горницу скрипнула, вошла иевлевская дочка Иринка, принесла в кувшине молока немощному. Другая, погодок Верунька, стояла в сенцах, войти опасалась. В руке у нее были две ржаные шанежки да кружка. Никифор отворотился от девочек, чтобы не пугать своим уродством.
Сильвестр Петрович приласкал девочек, вздохнул, представив на мгновение судьбу их, ежели одолеет швед, велел идти гулять. Иринка взяла Веруньку за толстую ручку, повела степенно, притворяясь нянькой... В сенцах вежливо кашлянул Семисадов, – нынче он был первым помощником Сильвестру Петровичу по оснастке брандеров – поджигательных судов. Да и многое в морском деле крепости держалось на нем...
– Чего у тебя? – спросил Иевлев.
– Рога пороховые хотел заливать воском, да воску мало! – сказал Семисадов. – Как быть?
– Успеем. Сядь, послушай!
Семисадов, стуча деревяшкой, сел на поленце возле двери, закурил трубку, приготовился слушать. Никифор молчал. Во дворе крепости ухали деревянные тяжелые бабы: загоняли сваи в тонкий грунт. Со свистом зудели длинные пилы; перебивая друг друга, словно разговаривали топоры. Под раскрытым окошком пробежал с ремешком на лбу, как у работного человека, инженер Егор Резен, за ним шагал голенастыми ногами другой инженер – венецианец Георг Лебаниус.
– Чего опять стряслось? – спросил Сильвестр Петрович в окошко.
Инженеры не услышали капитан-командора, ничего не ответили. С Двины поддувало прохладным ветерком; каменщики, выводя надолбы, пели длинную невеселую песню.
– Ну, далее? – сказал Иевлев.
Никифор вновь лег на спину, протянул руку, лишенную трех пальцев, взял кружку с молоком. Семисадов смотрел на него, морщась, как от боли.
– А был я там наслышан о том, как будут они нас воевать и все государство русское возьмут под свою руку. Был наслышан: покончат они с нами на веки вечные, дабы впредь таких слов даже не было – «русский человек»...
Семисадов потянул из трубки, негромко выругался.
– Ты бы по порядку! – попросил Сильвестр Петрович.
Никифор стал говорить по порядку, от первого дня своего пленения: как продали его в Силистрию, как из Силистрии гнали с другими рабами до самого города Брюгге и как здесь, посулив добрую и вольную жизнь, взяли в моряки на аглицкий корабль большого плавания. Корабль был весь в решетках, в потайном трюме хранились цепи для людей, а для каких людей – то никому не было ведомо. Как оказалось потом, корабль этот принадлежал арматору, который ходил к берегам Гвинеи и в другие места, где жили негры. Этих негров нужно было покорять обманным образом или стрельбою, а затем на арканах приводить на корабль, где их заковывали в ошейники и грузили в трюмы, не имевшие ни одного окошка...
– Какие такие негры? – спросил Семисадов.
– Черноликие люди, – сказал Иевлев.
– Люди?
– За людей они вовсе не почитаются, – говорил Никифор, – и коли кто проведает, что такой полоняник занемог, то для всякого опасения его живого кидают в море акулам, дабы «товар весь не испортить» – как они шутят между собою. Бывало также, что купец живого товару покупал тех негритянских людей у ихнего негритянского царя за бусы, за зеркальца малые, за ножи, за топоры. Потом купец – по-ихнему арматор – привозил мучеников морем в иное место. И те, которые оставались живыми, в кандалах, скованные друг с другом, плетями гнались на торжище, на человеческий рынок. С кобелями злющими на цепи по торгу прогуливались ихние помещики, именуемые плантаторы, которые выбирали себе невольников, работных людей из негров. Те торжища мне вовеки не забыть. Которая женка негритянская в тягости – стоит дороже: как за полтора человека за нее платят. Калеки и убогие стоят дешевле, их плантаторы не покупают, их покупают лекаря, дабы вылечить и продать за хорошую цену.
– А ты чего ж там делал? – спросил Семисадов.
– Матросом был, говорю! – ответил Никифор.
Семисадов покачал головой с укоризною:
– Русский мужик, а сколь сраму на себя принял! – сказал он сурово. – Те негры, небось, на своем-то языке осудили: зачем к нам пришел...
– Неволею, а не сам! – крикнул Никифор. – Нас не спрашивали, чего коришь? Убег бы я, да разве оно легко деется?
Иевлев смотрел в окно, вспоминал, что сам слышал о работорговле в Лондоне, в Гааге, в Амстердаме, в Пилау от тамошних шхиперов и негоциантов: в портовых тавернах за джином и коньяком развязывались языки, мореходы хвастались своими похождениями, золотом, драгоценными камнями, нажитыми в дальних странствиях...
– Убежал потом? – спросил Семисадов.
– Трижды убегал, да не в добрый час, видать, за что наказан был со всей суровостью: в первый раз посадили в железную клетку, и ту клетку трижды с корабельной реи спускали на канате в море. Не чаял живым остаться. В другой раз присужден был аглицким арматором к килеванию. Перед вечерней зарею в гавани Дувр провели канат под килем нашего корабля с борта на другой борт. Сам арматор с трубкою в зубах вышел на ют – смотреть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102
– Для тех, кто не поверит, у нас найдется еще и пуля! – ответил Мартус.
На площади конный бирюч, держа в руке палку с жестяным двуглавым орлом, выкликал указ воеводы посадским людям, корабельщикам, негоциантам и рыбарям: в крепость, что строится нынче на Лапоминском острову, никому под страхом лишения живота не хаживать...
Мартус проводил гостя до Воскресенской пристани.
– В крепость! – велел Лофтус гребцам.
Они переглянулись.
– Я сказал – в крепость! – повторил лекарь.
– В крепость никому хаживать не велено! – сказал кормщик, плотный, угрюмого вида человек. – Вон бирюч ездит, кричит...
Мартус спокойно стоял на берегу, ждал, покуда отвалит карбас.
– Мне от самого воеводы приказано быть в крепости! – крикнул Лофтус. – Слышишь ли, мужик? От князя-воеводы, вот от кого мне приказано быть в крепости...
Кормщик потоптался, перекинулся словом с гребцами, отпихнул корму баркаса багром. Лофтус помахал негоцианту рукой. В парусе заполоскал ветер...
2. НИКИФОР
Расшифровывали грамоту вдвоем – Иевлев и стрелецкий голова. Сильвестр Петрович работал быстро, споро, легко, полковник от труда побагровел, запутался в буквах. Пришлось дать ему трубку – пусть курит и не мешает.
Таблица лежала от Иевлева слева: буква б – соответствовала щ, в – ш, г – ч, д – ц, ж – х. Иевлев писал твердым почерком странные слова – надо было восстановить тарабарщину в ее первоначальном виде, как получили бумагу каторжане в Стокгольме. С тех пор побывала она и в воде, и рыжее пятно крови растеклось по ее краю, и соленый пот каторжанина разъел многие слова.
– Вон оно как, – сказал Иевлев и прочитал: – «Томащси цощые гилсор лерь иреюк нубти цщапьдаьк кмиццакь а шлегчо гилсор нубти лко целякь...»
Полковник моргал, сипел трубкой.
– Как оно по-нашему получится? – сказал капитан-командор и принялся подставлять буквы. Потом прочитал: «Корабли добрые числом семь имеют пушки двадцать три, а все числом пушки сто десять...»
Стрелецкий голова запыхтел, разглаживая усы. Сильвестр Петрович переводил дальше. В дверь застучали, он крикнул:
– Некогда, некогда, после зайдешь, кому надо...
Дописал грамотку до конца, прочитал ее стрелецкому голове. Тот еще попыхтел, подумал, погодя, не глядя Иевлеву в глаза, сказал:
– Ты вот чего, Сильвестр Петрович... оно как бы половчее вымолвить... может, позабыл ты...
Иевлев, догадываясь, о чем заговорил старик, отворотился: больно было видеть и волнение и смущение Семена Борисыча.
– Нам ноне веры давать не велено, – строго и грустно сказал Ружанский. – Мы здесь-то, в Архангельске, не по своему хотению, а по цареву велению, от Москвы подальше, постылых с глаз долой...
– Да ведь натешили бесей вволю, Семен Борисыч?
– Оно так, всего было...
– Ну?
– Я к тому и говорю, господин капитан-командор, что доверчив ты со мною, тайную грамоту вот прочел, беседуешь почасту, подолгу. Как бы за сию простоту твою со мною да с иными стрельцами не было тебе с самого с верху – остуды. Мы, батюшка, не прощенные, мы за грехи наши сосланные, об том не забывай...
Сильвестр Петрович нахмурился, коротко вздохнул, ответил решительно и даже сурово:
– Пожалуй, вздор несешь, Семен Борисыч. Я человек воинский, не князю-кесарю служу, не Преображенскому приказу, но матушке Руси. Что бесей тешили – за то и крови стрелецкой пролито не счесть. Ныне же ждем свейского воинского разорителя. Тебя, слава богу, и под Азовом люди видели, и под Нарвою честно ты бился. В давноминувшие годы рубил ты и татар и иных неприятелей, – как же мне тебя стеречься, коли ты живота своего не щадил, покуда я и на свет еще не народился? И более о сем говорить не будем, ибо не мочно воинское наше дело работать, коли без веры оно деется в самого близкого по фрунту соседа. Так ведь?
Старик не нашелся что ответить; побагровев откланялся, уехал в город.
Крепостной солдат принес срочное письмо. Сильвестр Петрович сломал печать, прочитал цыдулю прапорщика Ходыченкова, присланную из Олонца. Начальник порубежной заставы писал из Кондушей, что свейские воинские люди числом более тысячи пригнаны в приход Сальми, откуда пойдут они на Олонец жечь, вешать и грабить. Шведы веселы, горя не ждут, думают идти маршем, брать под руку короля Карла Корелию и иные богатые местности. В заключение своего письма Ходыченков просил дать посланным сколь только можно более доброго пороху, фузей, новоманерных ружей и иного воинского имущества, дабы поучить шведа и не пустить его прорваться через порубежную заставу.
Сильвестр Петрович задумался ненадолго, потом, потолковав с посланными, сам пошел в арсенал – делить свою бедность с солдатами прапорщика Ходыченкова. Делили долго и ругались беззлобно, одному востроносенькому капралу больно уж понравилась малая медная пушечка, все он улещивал Иевлева отдать ее на порубежную заставу и так оглаживал ствол, что Сильвестру Петровичу даже стало смешно. Дал он Ходыченкову и пороху, и изрядных ружей, и фузей, и иных добрых воинских припасов. Солдаты ушли довольные, перемигиваясь на простоту архангельского капитан-командора...
Проводив посланных, пожелав им славной виктории над ворами, Иевлев прошелся по крепости, посмотрел, где что работают, поговорил с инженером Резеном насчет ходыченковского народу и зашел в избу, где лежал беглец с галеры – прозрачный, чистый, неподвижный, как покойник.
– Легче тебе, Никифор? – спросил Сильвестр Петрович.
– А все как и было. Ни лучше, ни хуже. Видать, пора...
– Зачем пора? Отживешь еще.
– Отживу? – Он тихо усмехнулся. – Нет, господин, пора. Да ты садись, буду далее сказывать...
Уже третий день он ровным голосом, спокойно, строю рассказывал Иевлеву страшную свою жизнь.
– Тяжело тебе, я чай?
– Чего тяжелого? Не пни корчевать...
И он заговорил негромко, гладкими фразами, словно бы читая:
– Человек злобен, дик и темен, в злобе своей превышает хитростью наидичайшего зверя. Продавали меня из рабства в рабство шесть раз, и не было так, чтобы сделалось мне лучше, а только лишь горчее и страшнее делалась моя участь. Однажды в Туретчине не уследил я за баранами моего господина, не видел, как лихие люди угнали отару. И тогда тот, кому я был продан после азовского пленения, приказал городскому палачу вырезать мне веко на правом глазе – дабы не мог я больше не видеть. Палач вырезал мне веко, и глаз мой высох. Остался я калекою и вижу теперь только лишь одним левым...
Сильвестр Петрович взглянул на галерного раба. Он лежал неподвижно, только губы его шевелились.
– Так делали из меня цепного пса, но не сделали, потому что непрестанно надеялся я вернуться на свое место, где родила меня матушка, и показать себя людям, дабы видели они, что будет с ними, коли одолеют нас воры шведы...
Дверь в горницу скрипнула, вошла иевлевская дочка Иринка, принесла в кувшине молока немощному. Другая, погодок Верунька, стояла в сенцах, войти опасалась. В руке у нее были две ржаные шанежки да кружка. Никифор отворотился от девочек, чтобы не пугать своим уродством.
Сильвестр Петрович приласкал девочек, вздохнул, представив на мгновение судьбу их, ежели одолеет швед, велел идти гулять. Иринка взяла Веруньку за толстую ручку, повела степенно, притворяясь нянькой... В сенцах вежливо кашлянул Семисадов, – нынче он был первым помощником Сильвестру Петровичу по оснастке брандеров – поджигательных судов. Да и многое в морском деле крепости держалось на нем...
– Чего у тебя? – спросил Иевлев.
– Рога пороховые хотел заливать воском, да воску мало! – сказал Семисадов. – Как быть?
– Успеем. Сядь, послушай!
Семисадов, стуча деревяшкой, сел на поленце возле двери, закурил трубку, приготовился слушать. Никифор молчал. Во дворе крепости ухали деревянные тяжелые бабы: загоняли сваи в тонкий грунт. Со свистом зудели длинные пилы; перебивая друг друга, словно разговаривали топоры. Под раскрытым окошком пробежал с ремешком на лбу, как у работного человека, инженер Егор Резен, за ним шагал голенастыми ногами другой инженер – венецианец Георг Лебаниус.
– Чего опять стряслось? – спросил Сильвестр Петрович в окошко.
Инженеры не услышали капитан-командора, ничего не ответили. С Двины поддувало прохладным ветерком; каменщики, выводя надолбы, пели длинную невеселую песню.
– Ну, далее? – сказал Иевлев.
Никифор вновь лег на спину, протянул руку, лишенную трех пальцев, взял кружку с молоком. Семисадов смотрел на него, морщась, как от боли.
– А был я там наслышан о том, как будут они нас воевать и все государство русское возьмут под свою руку. Был наслышан: покончат они с нами на веки вечные, дабы впредь таких слов даже не было – «русский человек»...
Семисадов потянул из трубки, негромко выругался.
– Ты бы по порядку! – попросил Сильвестр Петрович.
Никифор стал говорить по порядку, от первого дня своего пленения: как продали его в Силистрию, как из Силистрии гнали с другими рабами до самого города Брюгге и как здесь, посулив добрую и вольную жизнь, взяли в моряки на аглицкий корабль большого плавания. Корабль был весь в решетках, в потайном трюме хранились цепи для людей, а для каких людей – то никому не было ведомо. Как оказалось потом, корабль этот принадлежал арматору, который ходил к берегам Гвинеи и в другие места, где жили негры. Этих негров нужно было покорять обманным образом или стрельбою, а затем на арканах приводить на корабль, где их заковывали в ошейники и грузили в трюмы, не имевшие ни одного окошка...
– Какие такие негры? – спросил Семисадов.
– Черноликие люди, – сказал Иевлев.
– Люди?
– За людей они вовсе не почитаются, – говорил Никифор, – и коли кто проведает, что такой полоняник занемог, то для всякого опасения его живого кидают в море акулам, дабы «товар весь не испортить» – как они шутят между собою. Бывало также, что купец живого товару покупал тех негритянских людей у ихнего негритянского царя за бусы, за зеркальца малые, за ножи, за топоры. Потом купец – по-ихнему арматор – привозил мучеников морем в иное место. И те, которые оставались живыми, в кандалах, скованные друг с другом, плетями гнались на торжище, на человеческий рынок. С кобелями злющими на цепи по торгу прогуливались ихние помещики, именуемые плантаторы, которые выбирали себе невольников, работных людей из негров. Те торжища мне вовеки не забыть. Которая женка негритянская в тягости – стоит дороже: как за полтора человека за нее платят. Калеки и убогие стоят дешевле, их плантаторы не покупают, их покупают лекаря, дабы вылечить и продать за хорошую цену.
– А ты чего ж там делал? – спросил Семисадов.
– Матросом был, говорю! – ответил Никифор.
Семисадов покачал головой с укоризною:
– Русский мужик, а сколь сраму на себя принял! – сказал он сурово. – Те негры, небось, на своем-то языке осудили: зачем к нам пришел...
– Неволею, а не сам! – крикнул Никифор. – Нас не спрашивали, чего коришь? Убег бы я, да разве оно легко деется?
Иевлев смотрел в окно, вспоминал, что сам слышал о работорговле в Лондоне, в Гааге, в Амстердаме, в Пилау от тамошних шхиперов и негоциантов: в портовых тавернах за джином и коньяком развязывались языки, мореходы хвастались своими похождениями, золотом, драгоценными камнями, нажитыми в дальних странствиях...
– Убежал потом? – спросил Семисадов.
– Трижды убегал, да не в добрый час, видать, за что наказан был со всей суровостью: в первый раз посадили в железную клетку, и ту клетку трижды с корабельной реи спускали на канате в море. Не чаял живым остаться. В другой раз присужден был аглицким арматором к килеванию. Перед вечерней зарею в гавани Дувр провели канат под килем нашего корабля с борта на другой борт. Сам арматор с трубкою в зубах вышел на ют – смотреть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102