А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Я не ждала пощады от Рико, но Рико отступил. Отступили клыки, отступили глаза, отступила вздыбленная шерсть.
Он отступил — но недалеко. Он улегся рядом со мной, тихонько поскуливая. И я запустила руку в его короткую и сразу же успокоившуюся шерсть. И открыла глаза. И посмотрела на бледно-сиреневое небо.
Ночь кончилась.
* * *
…Ночь кончилась.
И в неясном свете приближающегося утра Ангел перестает существовать. Становится вровень с несколькими уже подсохшими на солнце, неотличимыми от ландшафта могилами своих собак. Даже тиканье его наручных часов меня больше не беспокоит. Пройдет пара дней, может быть, меньше, — и следы нашего с Динкой преступления сотрутся окончательно.
Скорей бы.
Забыть обо всем и никогда — не вспоминать.
Но не вспоминать не получится — Динка все еще рядом. Так же, как и Рико.
Динка и Рико плетутся за мной, когда я иду к дому. Они держатся на почтительном расстоянии от меня: метрах в трех, не дальше и не ближе. Этого достаточно, чтобы нести за мной воображаемый шлейф.
Я больше не овца.
Я укротила бойцового пса, куда более свирепого, чем четверка canis из бестиария, и уже поэтому я больше не овца. Я первой захожу в дом и сажусь на ступеньки лестницы. А перед тем, как сесть, краем глаза замечаю кровь на ступеньках третьей, пятой и восьмой, — она так и не смогла удержаться в чаше груди Ангела, пролилась. Бесформенные пятна, суть которых ясна только посвященным. На моих руках — такие же пятна, об этом говорит мне Динка, остановившаяся у двери, на почтительном расстоянии от меня: метрах в трех, не дальше и не ближе.
— Ну у тебя и видок, Рысенок!..
Видок и правда тот еще, ведь я — зеркальное ее отражение: перепачканное землей лицо, перепачканные землей колени, черные ногти и следы крови.
— У тебя не лучше, — улыбаюсь я.
Вот хрень, я улыбаюсь! Самое время, самое место…
Самое время и самое место. Я улыбаюсь, Динка улыбается, потом мы начинаем робко смеяться, потом — откровенно ржать. Мы ржем и не можем остановиться: до взмокших волос, до взмокших ресниц, до взмокших затылков.
— Мы не можем оставаться такими пачкулями, — сквозь смех говорит Динка.
— Не можем, — сквозь смех говорю я. — Это нам не идет.
— Совсем не идет…
— Пачкуля, блин… — Мой смех прямо на глазах превращается в гомерический хохот.
— Ага-ага, — вторит мне Динка. — Ах ты, гадкий, ах ты, грязный, неумытый поросенок… В ванную и немедленно, ди-ивчонка!..
— Ага-ага… В ванную… Ди-ивчонка, — вторю Динке я.
Мы отправляемся в ванную с растрескавшимся зеркалом, в которое даже не смотрим: нам вполне хватает друг друга. И вдвоем забираемся в такое же растрескавшееся эмалированное корыто, не дождавшись, пока оно наполнится хотя бы на четверть. И сидя в ванне, друг против друга, мы не перестаем ржать. С чисто вымытыми физиономиями, чисто вымытыми руками, чисто вымытыми коленями. Динка обдает меня водой, я не остаюсь в долгу, и капли прилипают к ее лицу, которое я знаю до последней черточки, до последней ресницы, до последней крошечной родинки на правой скуле. Или я совсем не знаю его? Теперь, после смерти Ангела, оно неуловимо изменилось. Оно менялось все эти короткие часы, и как только я проглядела?
Еще никогда Динкины глаза не блестели таким нестерпимым бархатным блеском, еще никогда ее темно-вишневые губы не были так совершенны, еще никогда ее ноздри так упоительно не раздувались Иногда мне удается упереться пятками в ее икры, и по всему моему телу пробегает странная дрожь, и мне хочется смеяться, и плакать, и аккуратно, стараясь не испачкаться, вскрыть себе вены, и напиться в хлам, и орать что-то нечленораздельное…
И я ору.
Знакомые слова из нашего первого хита «Запретная любовь».
Динка подхватывает их, и мы с размаху преодолеваем все два куплета и дважды повторяем припев, после которого должен следовать пассаж, нашпигованный скрипками, а затем… Затем мы должны поцеловаться. Как это обычно и бывало на концертах.
Сейчас — сейчас совсем другое дело. И нет никаких скрипок в нашей нынешней, нырнувшей под воду аранжировке, и голоса звучат a capella, но это так восхитительно… Так восхитительно, как не было никогда. Слышали бы нас наши фанаты, так беззастенчиво нас предавшие; слышали бы все эти журналистские твари, которые растягали нас на цитаты к порнофильмам; слышали бы покойные Виксан с Алексом…
Слышал бы нас Ленчик…
Если бы он только слышал — никакой концепции и придумывать бы не пришлось. Динкина упругая грудь — концептуальна. Вспухшие, похожие на клюкву в снегу, соски — концептуальны. Лезущая в глаза темная челка — концептуальна… Концептуальны ключицы и плоский, скрытый водой живот, опустить взгляд ниже я почему-то боюсь… Может быть, потому, что я — ее зеркальное отражение…
— Что ты сделала с Рико? — спрашивает Динка.
— Я его и пальцем не трогала, — улыбаюсь я.
— Почему он ходит за тобой как привязанный? Что ты с ним сделала?
— Сказать?
— Скажи… Плизз… Ну, Рысеночек…
— Не сейчас…
— А когда?
— Не сейчас… Когда-нибудь…
— Ты все-таки сволочь, Рысенок, — говорит Динка, без всякой злости. Совсем напротив, ее голос ласкает меня, нежно касается лба, нежно касается щек, и губы у меня начинают стремительно пересыхать… Как странно, в воде у меня вдруг пересыхают губы…
— Я? Сволочь? — Мне с трудом удается отлепить сухой язык от сухого неба.
— Конечно. Любимица Ленчика… Терпеть тебя не могу…
— А я вообще… Тебя ненавижу.
Мы смеемся в унисон, а потом, перебивая друг друга, начинаем вспоминать забавные истории из жизни «Таис», кто бы мог подумать, что за два года их накопилось такое количество… Не продохнуть. В большинстве своем это гастрольные хохмы, в которых фигурируют придурки-фаны, придурки — члены-команды, придурки-журналюги и прочие участники тараканьих бегов на приз «Таис». Когда запас хохм иссяает и вода в ванной остывает, мы, все так же смеясь, выскакиваем из нее и, даже не вытершись, наперегонки бежим по лестнице. Наверх.
Оставляя за собой цепочку мокрых следов.
У самой дверь в комнату, куда уже ворвалась Динка, я останавливаюсь. И оглядываюсь назад. Кто-то из нас (я? Динка?) попал мокрой босой ногой в кровь Ангела и размазал и без того стертое пятно.
И плевать. Плевать. Ангела больше нет. Есть дом Ангела, есть пес Ангела, улегшийся у перил, есть мы с Динкой, а Ангела больше нет. И никогда не было. Проще думать, что его не было никогда. Никогда Эта вязкая мысль успокаивает меня, и я влетаю в комнату и тут же получаю подушкой по башке — от Динки" она все еще не может уняться. Спустя секунду подушка летит в голову уже ей, и мы снова истерически смеемся. Смеемся и не можем остановиться.
Спустя двадцать минут, устав швырять в меня подушкой, Динка падает на кровать. Я вытягиваюсь рядом с ней. Так мы и засыпаем, голые, ничем не прикрытые и — примирившиеся.
Чтобы проснуться в день, в котором мы убьем Ленчика.
* * *
…Я не знала, сколько было на часах надежно спрятанного под землей Ангела, когда в доме появился Ленчик. По солнцу, стоящему почти в зените, можно было предположить, что сейчас часов двенадцать, никак не меньше. К этому времени мы с Динкой были одеты и сосредоточены: от предутренней шизофренической веселости не осталось и следа. Мы ни о чем не договаривались, глупо договариваться, когда и так все ясно: мы — заодно. Чтобы ни случилось.
Мы — соучастницы.
«Соучастницы» звучит впечатляюще, не менее впечатляюще, чем «любовницы», которыми мы никогда не были Не менее впечатляюще, чем «нимфетки-лесби», которыми мы никогда не были… Мы уже не нимфетки, а лесби после семнадцати, по меланхоличному выражению Виксан, могут интересовать только друг друга.
Я успела покормить Рико, а Динка — ширнуться своим разлюбезным героином, отчего глаза ее сразу же опрокинулись, а на лицо змеей вползла улыбка. Эта улыбка так расстроила меня, что я выскользнула из дома под предлогом кормежки других собак — только бы не видеть ее. Перед тем как войти в старую оранжерею, служившую теперь пристанищем для псов, я несколько минут постояла возле могилы Ангела. Я не хотела делать этого, черт возьми, не хотела, но свежий прямоугольник земли притягивал меня.
И он же делал ситуацию безнадежной. Абсолютно безнадежной.
Спрятать уши не удастся, сказала я себе. Не удастся, тут и к гадалке ходить не надо, потому что из любой колоды Таро тебе выпадет всего лишь одна карта: палач.
Часы Ангела больше не ломились без спросу ко мне в виски, и это было единственным утешением неутешительного утра. Солнечного, резкого, наполненного такими же резкими тенями от крон деревьев — и все равно: неутешительного… От прямоугольника в земле так тянуло смертью, что мне пришлось даже зажать нос. Если здесь появится, мать ее, полиция («Bienvenido sea, senoras!» ) — нам не отвертеться. Уж слишком назойлива свежая земля у оливковых деревьев, уж слишком явственно бросается в глаза… Неизвестно, сколько бы еще я простояла под сплетенными ветвями миндальных деревьев, если бы не жаркое дыхание за спиной. И, еще не повернув головы, я знала, чье это дыхание.
Рико.
Рико сидел позади меня, вывалив язык. Никакого волнения, никакого беспокойства. Задним числом я даже пожалела Ангела, преданного всеми, даже собственной собакой. В сущности, он был неплохим парнем, Ангел. Его сакс был симпатягой. Меланхоличным, когда нужно. Когда нужно — ненавязчивым. Был бы расклад другим, мы даже могли бы выступать вместе: «Таис» и Ангел, чувственные звуки саксофона дополнили бы наши голоса, смягчили скрытую непристойность текстов и лобовые аранжировки…
И почему только Ленчик решил использовать Ангела не по назначению?
А-а, кой черт! Он всех и всегда использовал не по назначению. Нас — в том числе.
— Пойдем, Рико, — бросила я, вдоволь насмотревшись на могилу.
И пошла в сторону старой оранжереи. И Рико послушно затрусил за мной. Уже держась за ручку двери, я вдруг поймала себя на странной мысли: почему, когда Динка снесла Ангелу диафрагму, и потом, когда мы зарывали его в саду… Почему, когда Рико бился в двери кладовой, — все остальные собаки молчали? Ведь никто не шептал им в уши сладостное «Quocienscumque peccator…», как любимцу Ангела. Или собаки также не принадлежали ему, как и этот дом? Или они были частью реквизита из совсем другой пьесы?
Впрочем, об этом, как и о многом другом, я никогда не узнаю. Как не узнаю по имени всех собак.
…В оранжерее царил полумрак, особенно ощутимый после яркого солнца. Мне даже пришлось постоять у входа, чтобы глаза привыкли к нему. Спустя минуту начали постепенно проступать контуры окружающих меня предметов, и дыхание собак, и перспектива самой оранжереи. Это действительно была оранжерея, хотя снаружи она казалась самой обыкновенной хозяйственной постройкой, прилепившейся к дому. Дальнее крыло оранжереи, расположенное метрах в двадцати от меня, было освещено падающими отвесно солнечными лучами, там даже просматривалась кое-какая растительность, запущенная и полуживая. А здесь, у двери, рядом с садовым инструментом, стояло несколько мешков с кормом и средней величины пластиковая бочка, наполненная водой. Не слишком разнообразный рацион, что и говорить.
Странно только, что здесь всегда подванивало сырым мясом.
Стоило мне только войти в оранжерею, как собаки заволновались и заскулили. Они не выказывали никаких признаков агрессивности, но все же я решила подстраховаться: на всякий случай. Оглянувшись на Рико, громким, слегка дрожащим голосом я произнесла: «Каждый раз, когда грешник пытается понравиться Творцу…»
Каждый раз, когда грешник пытается понравиться Творцу, он кормит его собак…
Вот хрень, импровизации в духе любимых покойным Ангелом джазменов.
Задав корму стреноженным «Quocienscumque peccator…» псам, я отправилась вглубь оранжереи. Здесь я еще не была.
И тем удивительнее то, что я нашла там, — в чуть влажноватой глубине, под прошивающими застекленный участок потолка солнечными лучами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68