А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Вернемся же в те далекие времена, когда я сам самостоятельно постигал азы этого древнего искусства, делая первые шаги к тому, чтобы овладеть собственной силой. Перенесемся на сорок лет назад, к концу второго десятилетия нашего века.
Речь идет о 1917 годе, том самом, когда Америка вступила в мировую войну. В то время меня звали Чарльз Найтингейл и был я на двенадцать лет старше своего брата, отца Дэла. Я выучился на врача, все годы учебы тренируясь в показывании фокусов – это великолепный способ тренировки кистей и пальцев, – ведь я собирался стать хирургом. Магия была для меня не более чем хобби, хотя уже тогда я чувствовал, что за освоенными мною простенькими фокусами стоит нечто гораздо большее, некая могущественная сила.
Медицина же казалась мне единственной областью практической деятельности, более или менее приближенной к той ответственной и внушающей благоговение сфере, к которой я стремился (имея в то же время весьма смутное представление о ней). Я говорю о мире, в котором возможность производить фундаментальные изменения так велика, что вполне естественно внушает трепет. Будь я набожен в обыденном смысле слова, я бы, скорее всего, избрал религиозную стезю, стал бы священником, однако для этого я всегда был чересчур тщеславен. Итак, получив в 1917 году диплом врача, я почти одновременно был призван в армию и отправлен морем во Францию с назначением на перевязочный пункт в Кантиньи. С собой я взял немного: одежду, карты, а также два тома сочинения французского мага Элифаса Леви, умершего в 1875 году. Книга эта, под названием «Доктрины и обряды высокой магии», была написана маловразумительным и чрезвычайно многословным языком, однако ее содержание подтверждало мои догадки о существовании некой могущественной силы. Леви, в частности, подвел меня к мысли о том, что Добро и Зло – сугубо земные, точнее приземленные, понятия и что извечное стремление судить о чем бы то ни было исходя из этих двух категорий и противопоставляя их является глубочайшим заблуждением. Еще я прихватил книжку Корнелия Агриппы, мага эпохи Возрождения, который на вопрос: «Как может человек овладеть магической силой?» – дал следующий ответ (запомните его, ребята): «Силой этой овладеет лишь тот, кто сольется с природой, подчинит ее себе и воспарит выше небес, выше ангелов…» Подчинить себе природу! Этого добиваются и врачи, но какими же нелепыми инструментами – скальпелями и иглой с ниткой для сшивания ран!
***
Высадились мы в Бресте, и после нескольких дней отдыха в лагере Понтанзана нас послали в район Гондрекура.
Меня и еще нескольких молодых врачей включили в автотранспортную колонну, состоящую из грузовика, двух санитарных машин и «паккарда», на котором мы и ехали. Маршрут наш проходил по шоссе Бомон – Мандр, а уже из Мандра мы должны были направиться в дивизионный штаб, располагавшийся в Мениль-ла-Туре. Звучит все это просто и незамысловато, если забыть, что путь наш проходил по истерзанной войной стране, а что такое война, я и понятия не имел. С искромсанными телами я, учась в Бостоне, сталкивался лишь в анатомическом театре, а курс чисто военной подготовки у нас был до смешного короток.
Я даже не могу вспомнить, каким представлялся мне фронт до того, как я туда попал: наверное, чем-то похожим на развешанные у призывных пунктов плакаты с жизнерадостными солдатами, потрясающими вражескими касками, как скальпами, и с подписями: «А говорили, что мы драться не умеем!»
Сразу за Бомоном шоссе шло полем, где, судя по всему, состоялось жесточайшее сражение. Все поле было изрезано зигзагообразными траншеями, изрыто множеством воронок, завалено изодранной в клочья колючей проволокой. Но самым жутким было ощущение того, что нам в лицо дохнула сама Смерть.
Немцы были выбиты отсюда еще в 1914 году, но линия фронта проходила совсем неподалеку, параллельно шоссе Флири – Буконвиль, так что раскаты артиллерийской канонады заглушали шум моторов. Никогда еще мне не доводилось видеть что-либо, хоть отдаленно напоминающее это припорошенное снегом поле, по которому прокатился ураган, несущий гибель направо и налево, без разбора. Единственное, с чем я мог сравнить окружающий пейзаж, было колоссальных размеров пожарище: обугленные обломки, беспорядочно разбросанные там и сям кучки мусора под слоем копоти и пепла, полнейший хаос, в котором лишь при очень богатом воображении можно распознать какую-либо вещь. То был, вероятно, последний образ из мирной жизни, представший предо мной на протяжении двух лет. Война – это особый, замкнутый мир, вещь в себе, и тот, кто попадает в этот мир, растворяется в нем без остатка практически мгновенно и никогда уже не сможет полностью вернуться к прежней жизни. Война калечит души, оставляя в них свое клеймо навечно.
Мое боевое крещение произошло прямо в кабине «паккарда»: колонна наша попала под ураганный артобстрел.
Можно, конечно, считать, что нам просто кошмарно не повезло, но всем, в том числе, конечно, и нашему начальству, было известно, что шоссе Бомон – Мандр подвергается обстрелам регулярно, ночью и днем. Может, нас и не послали бы по этой дороге смерти, если б знали, что из всей колонны лишь один останется в живых.
Солдаты в шедшем впереди грузовике горланили «Янкидудль», «Сисястую снежную королеву» и «Скажи „о'ревуар“, не говори „гудбай“», и тут вдруг воздух прорезал леденящий душу пронзительный свист. Я сразу понял, что это означает.
Водитель наш пробормотал:
– Говорила же она, что так и будет, – и в тот же миг грузовик впереди разнесло прямым попаданием.
– Бо-о-оже! – заорал водитель, вцепившись в руль. Чье-то тело взмыло в воздух, взметнулся столб огня, и грузовик в одно мгновение превратился в груду искореженного металла. Водитель вдавил педаль тормоза, «паккард» занесло к обочине, и мы все посыпались из машины в старую воронку.
Снаряды с оглушительным грохотом рвались один за другим. Краем глаза я заметил, как одну из санитарных машин подбросило точно детскую игрушку. Вперемежку с разрывами со всех сторон неслись душераздирающие вопли, рыдания, пронзительные вскрики и стоны. Рядом упала чья-то оторванная рука, тут же, буквально в двух шагах, громыхнуло так, что земля ушла из-под ног, и я погрузился во тьму.
Нет, это был не конец. Лицо и руки были у меня обожжены, все тело словно пропустили через мясорубку, голова, казалось, раскололась на куски, однако я остался цел и почти невредим. Везение было просто фантастическим. С того страшного момента и по сей день у меня нет и тени сомнения, что выжил я ради некой великой миссии. Снаряды, градом сыпавшиеся на шоссе, разнесли нашу колонну в клочья.
Все стихло так же внезапно, как и началось, и бурлящий кошмар сменился адским пейзажем.
Обе санитарные машины были уничтожены. По всей дороге валялись трупы. Поверх кучи искореженного металла, несколько минут назад бывшей грузовиком, лежало почему-то мотоциклетное колесо, самого же мотоцикла сопровождения или его обломков нигде не было видно. Искромсанный осколками «паккард» высовывался из воронки огромной посеревшей сырной головой.
Я потянулся за своим вещмешком с книгами, каким-то образом очутившимся возле меня. По всей видимости, в живых больше не осталось никого. Картина разрушения и гибели казалась просто невероятной. Тела и части тел были разбросаны повсюду, они высовывались из воронок, из пылающих остатков автомобилей… То был один из многочисленных, поражающих своим жутким абсурдом эпизодов войны: рутинный, выполняющийся, очевидно, по расписанию обстрел дальнобойной артиллерией – из тех, что ведутся по площадям, а не по конкретным целям, – начисто уничтожил целое санитарное подразделение.
Тут я заметил какое-то движение. В воронке между шоссе и полем был человек, живой человек. И я его знал.
Мы с ним ехали в «паккарде». Звали его лейтенант Уильям Вандури, такой же молодой врач, как и я сам. Живот его был вспорот то ли шрапнелью, то ли железным обломком грузовика – не знаю чем. Лежал он в громадной луже собственной крови, обеими руками прижимая вываливающиеся из разверстой раны багрово-фиолетовые внутренности.
– Ради Бога, дай мне что-нибудь, – заметив меня, простонал он еле слышно.
Что я мог ему дать? Все медикаменты остались в разнесенном вдребезги грузовике, а у меня не было ничего, кроме карточной колоды, Элифаса Леви и Корнелия Агриппы.
– Господи, помоги же мне, – закричал Вандури.
Опустившись возле него на колени, я принялся ощупывать тело вокруг раны, заранее зная, что сделать ничего нельзя.
Строго говоря, он должен был давно по крайней мере потерять сознание, однако Господь не был к нему милосерден.
Я чувствовал ладонями пульсирующие фонтанчики крови.
– Нет лекарств, дружище, даже бинта нет, – сказал я. – Все взлетело на воздух вместе с грузовиком.
– Можешь дотащить меня до штаба? – спросил он умоляюще. Глаза его закатились, белки налились кровью так, будто вот-вот лопнут. – Всего три мили… О Боже… Дотащи меня, ладно?
– Не могу. Ты умрешь, как только я сдвину тебя с места.
Да ты уже на три четверти мертв.
– Я разваливаюсь на части! – внезапно взвизгнул он.
Кишки выскользнули у него из рук и свалились на мерзлую землю. Казалось, он теряет сознание, и я умолял Всевышнего, чтобы так и случилось. Помню, у него были великолепные белоснежные, ровные зубы – теперь они словно принадлежали кому-то другому, но уж никак не этому искромсанному телу.
Что-то поднялось с заснеженного поля. Я аж подскочил на фут: померещилось, что это встает один из мертвецов. Но то была громадных размеров совершенно белая птица, белая сова. Позднее там же, во Франции, мне довелось увидеть ее еще раз, но в тот момент я подумал, что начались галлюцинации. Сова захлопала гигантскими крыльями – в размахе они достигали, по-моему, четырех футов – и запрыгала к нам по усеянному трупами полю.
Вандури тоже видел птицу.
– Душа, это моя душа! – неистово завопил он. Кровь из него брызнула фонтаном. Птица же уселась на моток колючей проволоки и уставилась на нас каким-то безумным взглядом. Еще не пришедший в себя, оглушенный воплями Вандури, я как будто разобрал ее слова:
– Пристрели его. Другого выхода нет.
Рука сама потянулась к бедру, где висела кобура с револьвером. Вандури, заметив это движение, заорал:
– Нет! О Господи, Господи, Господи, пожалуйста, нет!
Подсунув руки ему под мышки, я попытался поднять его.
Никогда больше, ни до того, ни после, я, наверное, не слышал столь пронзительного крика, как тот, что издал Вандури, а вслед за ним, как мне показалось, и сова, точно она и в самом деле была его душой.
– Видишь, если тебя поднять, твоя нижняя половина останется на земле, – пробормотал я. – Извини, я ничего не могу сделать. Ничего.
– Так позови кого-нибудь на помощь…
Голова его безвольно повисла, но он все еще был жив.
На пепельно-сером лице сверкали белоснежные зубы, точно на рекламе зубной пасты.
– Ты не можешь пристрелить меня – ведь я не пробыл здесь и месяца.
Этот поистине детский довод подействовал на меня странным образом, как-то сразу отодвинув весь этот ужас: и невероятную птицу, плод галлюцинации, и запах паленого мяса от моих собственных рук и лица, и вонь экскрементов и кишечных газов от Вандури. В голове у меня будто что-то щелкнуло: ведь я же на войне, а война – это вещь в себе.
– Нельзя, этого нельзя, – бормотал Вандури, и я понял, что он имеет в виду собственную неминуемую смерть. Ведь он, как и я до того момента, оставался сугубо гражданским человеком.
Теперь подумайте, был ли у меня выбор. Если бы я его поднял и понес, как он хотел, то тем самым убил бы его, причем смерть стала бы мучительной. Я мог оставить его в покое, дожидаясь, пока он наконец умрет. Возможно, он прожил бы с полчаса или около того, но муки его в эти полчаса вряд ли доступны человеческому пониманию – было бы милосердней убить его, подняв с земли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82