Лучше всех из нас троих знал французский я, потом Габриэлла, потом Патрик, но зато по-итальянски он говорил прекрасно, так что мы втроем всегда могли найти способ выразить то, что хотели.
Габриэлла поблагодарила его за флакон, ослепительно улыбнулась и спросила, все ли таблетки одинаковые. Патрик кивнул и пояснил, что это — подарок от женщин, мужья которых — военные летчики, находящиеся на трехмесячной стажировке за границей. Из большой кожаной сумки, которую Габриэлла носила через плечо, она извлекла полосатую оберточную бумагу из своего сувенирного киоска, а также большой пакет конфет. И конфеты, и флакон она умело завернула в круглый сверток, только на верхушке торчали уголки, словно листья ананаса. Сверток она ловко обвязала липкой лентой.
Машина остановилась на довольно бедной улице перед обшарпанным домом с верандой. Габриэлла вылезла, я хотел последовать за ней, но Патрик жестом велел мне оставаться на месте.
— Она живет не здесь, — пояснил он. — Она только отдаст конфетки.
Габриэлла между тем заговорила с молодой изможденной женщиной в черном платье, отчего лицо ее казалось особенно бледным. Я никогда не видел таких страшных варикозных вен — словно сине-черные черви, они покрывали ее ноги. Рядом с ней были двое маленьких детишек, еще двое маячили в дверях дома, но она не была беременна и на руках у нее не было младенца. Взгляд, которым она одарила Габриэллу, принимая сверток, был красноречивее всяких словоизлияний. Дети знали, что в свертке сладости. Они стали неистово скакать и прыгать, пытаясь достать сверток, а мать держала его высоко над головой. Мы отъехали, а она двинулась к дому, весело смеясь.
— Ну что ж, — сказал Патрик, отворачиваясь от окна. — Надо показать Генри Милан.
Начало темнеть. Было холодно, но не нам с Габриэллой. Я бы не заметил, даже если бы пошел град. Они с Патриком провели меня по Пьяца-дель-Дуомо, чтобы я мог полюбоваться огромным готическим собором и Палаццо Реале, а потом мы прошли по стеклянной галерее на Пьяца-дель-Скала посмотреть на знаменитый оперный театр. Габриэлла сказала, что это второй по величине оперный театр в Европе и вмещает три тысячи шестьсот человек.
— А где же самый большой? — спросил Патрик.
— В Неаполе, — улыбнулась Габриэлла. — Стало быть, тоже в Италии.
— Но зато в Милане, кажется, самый большой собор? — спросил Патрик, явно поддразнивая ее.
— Нет, — рассмеялась Габриэлла, отчего на щеках у нее появились ямочки. — В Риме.
— Удивительно расточительный народ эти итальянцы, все у них на широкую ногу, — сказал Патрик.
— Мы правили миром, когда вы еще ходили в шкурах, — отпарировала Габриэлла.
— Италия — самая красивая страна во всем мире, а Милан — ее жемчужина, — отозвался Патрик.
— Патрик, ты очень глуп, — нежно сказала Габриэлла. Но она и впрямь гордилась своим городом и до обеда успела поведать мне, что в Милане живут полтора миллиона человек, что в нем множество театров, музеев, музыкальных и художественных школ, а кроме того, Милан — главный промышленный город Италии, где производится все, что угодно: ткани, бумага, электровозы, автомашины, самолеты.
Мы поужинали в маленьком, уютно освещенном ресторанчике, который подозрительно напоминал итальянские ресторанчики Лондона, только ароматы здесь были приятнее и изысканнее.
Я толком даже не заметил, что именно ел. Габриэлла выбрала для всех троих какую-то телятину. Еда была прекрасной, как и все в этот вечер. Мы выпили две бутылки местного красного вина, которое слегка пощипывало язык, и множество маленьких чашечек кофе. Я понял, что именно разговор на другом языке позволил мне освободиться от своего привычного "я". Другая культура, чужое небо — все это позволяло избавиться от застарелых комплексов. Это упрощало очень многое, но не делало происходящее менее реальным. Мой язык избавился от пут, но то, что я говорил, вовсе не было бессмысленным, слова шли от моего истинного, глубинного "я". В тот вечер в Милане я понял, что такое радость, и уже хотя бы за одно это я был благодарен Габриэлле.
Мы говорили час за часом. Сначала о том, что мы видели и делали в этот день, затем о самих себе, о нашем детстве. Затем о фильмах Феллини, о путешествиях. Потом разговор пошел концентрическими кругами — о религии, о наших надеждах, о том, что такое сегодняшний мир. Ни в одном из нас не было реформаторского зуда, хотя очень многое вокруг хотелось бы видеть другим. Но в наши дни вера не сдвигает горы. Она, по словам Патрика, вязнет в работе комитетов и комиссий, а святые прежних лет сейчас заклеймены как психопаты.
— Ну разве можно представить, чтобы сегодня французская армия пошла за девицей, у которой бывают видения? — говорил Патрик. — Нет, конечно же.
Он был прав. Такое просто исключено.
— Психология, — продолжал Патрик, янтарные глаза которого блестели от выпитого вина и свечей, — это гибель для храбрецов.
— Я тебя не понимаю, — сказала Габриэлла.
— Это относится к мужчинам, а не к женщинам, — пояснил он. — В наши дни считается глупостью подвергать свою жизнь риску, если этого можно избежать. Господи, лучший способ погубить нацию — это внушить молодежи, что глупо рисковать своей жизнью. И не просто глупо, а опасно.
— Что ты имеешь в виду? — спросила Габриэлла.
— А ты спроси Генри. Он тебе объяснит, зачем он рискует свернуть себе шею, садясь на скаковую лошадь. Спроси, зачем он это делает.
— Зачем? — полушутливо-полусерьезно обратилась ко мне Габриэлла, и в глазах ее замерцали звездочки.
— Мне так нравится, — отозвался я. — Не так скучно жить.
Патрик покачал головой:
— Будь осторожен, дружище. В наши дни опасно открыто в этом признаваться. А то, чего доброго, тебе припишут мазохистский комплекс вины.
— Ты так думаешь? — улыбнулся я.
— Да, и ничего смешного тут нет. Напротив, все гораздо серьезнее, чем кажется. Насмешники так преуспели, что в наши дни лучше уж говорить, что ты трус. Ты вовсе можешь им и не быть на самом деле, но лучше им прикидываться, чтобы доказать свою нормальность. Какая еще нация в мире станет открыто утверждать в прессе, по телевидению и на приемах, официальных и неофициальных, что трусость — это норма, а мужество — отклонение? Всегда, во все времена, молодые люди должны были доказывать свою храбрость, у нас же их учат выжидать, добиваться безопасного существования. Но храбрость все равно гнездится в человеческой натуре, и ее просто так не подавить — как и сексуальные импульсы. Поэтому если объявить храбрость чем-то незаконным, закрыть ей нормальные каналы, она вырвется где-то в другом месте в искаженном виде, и, по-моему, именно этим мы обязаны росту преступности. Если общество объявляет дурным способность получать удовольствие от риска, стоит ли жаловаться, что в конце концов рискуют действительно дурные люди.
Это он уже не мог выразить по-французски. Он перешел на английский, а когда Габриэлла запротестовала, пересказал ей все по-итальянски.
— Господи, — удивленно сказала она. — Но кто из мужчин признается, что он трус? И кому это будет приятно про себя услышать? Мужчина должен охотиться и защищать семью.
— Назад в пещеры? — осведомился я.
— Инстинкты в нас все те же, — сказал Патрик. — Изначально правильные.
— И еще он должен уметь любить, — сказала Габриэлла.
— Это верно, — с жаром согласился я.
— Если ты рискуешь головой, это мне нравится, — сказала она. — Если ты рискуешь ради меня, мне это нравится еще больше.
— Так говорить не стоит, — улыбнулся Патрик, — ибо этому могут найти какое-нибудь нехорошее объяснение.
Мы рассмеялись. Подали кофе, и разговор перешел на итальянских девушек, а также различия между их желаниями и возможностями. Габриэлла сказала, что разрыв потихоньку сокращается, но что лично ей проще, поскольку она сирота и родители на нее не давят. Затем мы стали обсуждать все «за» и «против» совместного житья с родителями взрослых детей. Мы сошлись на том, что у каждого из нас есть все, что надо: у Габриэллы — свобода, у Патрика — овдовевшая мать, которая во всем ему потакает, а у меня — бесплатный кров и стол.
Патрик удивленно поглядел на меня, когда я это сказал, и уже открыл рот, чтобы выдать мой секрет Габриэлле, но я быстро сказал:
— Не надо ей говорить, кто я.
— Ты ей понравишься еще больше.
— Все равно не надо.
Он заколебался, рассказать ей или нет, но все же, к моему немалому облегчению, решил промолчать. Когда Габриэлла поинтересовалась, о чем мы переговаривались, он сказал, что речь шла о том, кто будет платить по счету. Мы поделили расходы пополам, но и расплатившись, не торопились уходить. Мы еще посидели и поговорили. Речь зашла о верности — сначала в личном, затем в политическом плане.
В Милане, по словам Габриэллы, было много коммунистов, а, по ее мнению, католик-коммунист — это такая же нелепость, как араб, который хочет, чтобы его страной правил Израиль.
— Интересно, кому они будут верны, если, скажем, Россия оккупирует Италию? — полюбопытствовал Патрик.
— Это не так-то просто, — усмехнулся я. — Им придется пройти через Австрию, Германию, Швейцарию, да и Альпы — хорошая преграда.
Габриэлла покачала головой и сказала:
— Коммунисты начинаются в Триесте.
Эти слова и рассмешили, и слегка огорчили меня: я вспомнил своего непреклонного отца с его фразой: «Аравия начинается в Кале».
— Ну конечно, — задумчиво ответил Патрик. — Коммунисты уже на пороге.
— Не беда! — весело воскликнула Габриэлла. — В Югославии тоже высокие горы, и оттуда русские вряд ли придут.
— На сей раз вторжение будет не военным, — подал я голос. — Теперь все решают деньги и технологии. Так что британским, французским и итальянским коммунистам вряд ли придется ломать голову, на чью сторону вставать.
— И поэтому они смогут с чистой совестью продолжать заниматься своей подрывной деятельностью, — весело закончил Патрик.
— Давайте не будем об этом беспокоиться, — сказал я, наблюдая за силуэтом Габриэллы на стене — прядь волос упала ей на щеку. — По крайней мере, сегодня.
— Вряд ли нас это коснется, — согласился Патрик. — Но если мы не двинемся домой, сестра Габриэллы запрет дверь.
Мы вышли на улицу, но не успели сделать и десяти шагов, как Патрик спохватился, что оставил свою сумку, и быстро скрылся в ресторане. Я повернулся к Габриэлле, а она — ко мне. Уличные фонари отразились в ее глазах, а серьезно сжатые губы тронула улыбка. Не надо было ничего говорить. Все было ясно и так. Я осторожно обнял ее, но она качнулась, словно ее толкнули изо всех сил. Меня тоже вдруг словно ударили, во мне забушевали такие неодолимые и первобытные силы, что стало страшно. Неужели возможность просто дотронуться до девушки, пусть даже желанной, привела меня в такое смятение? И это случилось не где-нибудь, а на главной улице города Милана! Габриэлла уронила голову мне на плечо, и я так и застыл, касаясь щекой ее волос, пока не появился Патрик с сумкой. Улыбаясь, он молча развернул Габриэллу лицом к себе, взял под руку и коротко сказал:
— Пошли. Если будете так стоять, вас арестуют.
Она посмотрела на него, потом засмеялась и сказала:
— Сама не понимаю, что на меня нашло. Что это?
— Боги, — сказал ироническим тоном Патрик. — Или химия. Сама решай, что именно.
— Безумие какое-то!
— Это точно.
Он потянул ее за собой. Я сделал над собой усилие, обрел способность переставлять ноги и двинулся за ними следом. Габриэлла взяла и меня под руку, и так втроем мы прошли примерно с полторы мили. Постепенно наш безумный порыв угас, мы снова стали нормально разговаривать и, когда оказались у двери дома ее сестры, хихикали как ни в чем не бывало.
Лизабетта, сестра Габриэллы, была лет на десять старше ее и полнее, хотя у нее была такая же гладкая смуглая кожа и прекрасные темные глаза. Ее муж Джулио, полнеющий и лысеющий мужчина лет сорока с усами и мешками под глазами, кое-как выбрался из кресла, когда мы вошли в гостиную, и приветствовал нас со сдержанным радушием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35