Выслушивая более подробные объяснения, бородатый сверлил меня через плечо доктора Систерсонй свирепым взглядом, но затем неохотно проинструктировал своих подчиненных.
Довольный собой, я простился с собеседниками и оглядел деамбулаторий – великолепный, как я и ожидал, – а затем прошелся по другую сторону алтаря и не встретил там никого, кроме молодого человека в рясе, которого принял еще за одного служителя.
В одной из боковых капелл я преклонил колена. В детстве я был очень набожным. Затем решил, что я скептик, а в Кембридже назвался атеистом. Так оно было или не так, знаю одно: несколькими годами позднее, переживая самый тяжелый в своей жизни кризис, я обнаружил, что не могу молиться. В духовном смысле собор ничего для меня не значил. Это был прекрасный монумент в честь огромной и удивительной ошибки. Я чтил моралиста из Галилеи – или иного автора приписываемого ему учения, – но не мог поверить в то, что он – Сын Божий.
ВТОРНИК, ВЕЧЕР И НОЧЬ
В одном из домов на Соборной площади горел свет и на занавесках двигались тени. Должно быть, там проходил прием, упомянутый доктором Систерсоном. Я подумал, что Остин тоже получил приглашение, но из-за моего приезда был вынужден его отклонить. Снимая в холле у Остина шляпу и пальто, я почувствовал запах жареного мяса. Хозяина я застал в кухне; одной рукой он держал над огнем сковороду с длинной ручкой, в другой был стакан вина. На пристенном столике стояли две открытые бутылки кларета, причем одна, как я заметил, была уже наполовину пуста.
– Тебе часто приходится стряпать? – спросил я с улыбкой, пока Остин наливал мне вино. Я пытался представить, как он здесь живет.
– Интересуешься, большая ли у меня практика? – Он рассмеялся. Затем с шутливой серьезностью добавил: – Уверяю тебя, при моих доходах не сделаешься завсегдатаем ресторана. Ну что, нагулял аппетит?
– Увидел то, чего как раз и боялся: в соборе творится варварство.
– Прокладка труб, только и всего, – воскликнул Остин, яростно переворачивая кусочки мяса на сковороде.
– С этого обычно и начинается. Помню, что произошло несколько лет назад в Чичестере. Решили проложить газовые трубы для отопления, при этом разрушили кафедру, ослабили конструкцию, и в результате рухнула башня над средокрестием.
– Вряд ли здание обрушится оттого, что снимут несколько плит.
– Тронут опорные столбы, а это всегда чревато; как сказал старик служитель, о последствиях никто не задумывается и не беспокоится.
– Так ты познакомился с Газзардом? Бодрый старик, правда? Подозреваю, собор его не так уж и заботит. Чего он на самом деле боится, так это как бы не расшевелили соборного призрака. Все служители перед ним трепещут.
– В таком древнем здании должен быть не один призрак, а несколько.
– Этот самый знаменитый и страшный. Дух казначея. Уильяма Бергойна. Обратил внимание на фамильный мемориал?
– Да, хотя в подробностях не рассмотрел: было темно.
– Красивая работа. Собственно, памятник играет в истории о призраке не последнюю роль.
– Как же он является, этот призрак?
– Как и положено любому уважающему себя призраку. Разгуливает – я бы даже сказал, шествует – ночами по собору и Соборной площади, пугая народ.
Я усмехнулся:
– Голову носит под мышкой?
– На обычном месте, насколько мне известно.
– И какая же обида мешает ему мирно покоиться по ночам в могиле? Ведь история привидения всегда начинается с какой-нибудь ужасной несправедливости.
– Величайшая из несправедливостей: он был убит, а виновники избежали правосудия. После ужина я тебе расскажу. Нет-нет, молчи. Сопротивляться бесполезно: под Рождество самое время для таких рассказов. Я буду негостеприимным хозяином, если ты у меня не отправишься спать запуганный, на трясущихся ногах.
– Придется и мне образцово исполнить долг гостя: сидеть не шелохнувшись, замерев от ужаса.
Он весело объявил, что ужин готов, и поручил мне отнести в столовую тарелки и блюда.
Мы уселись за небольшой стол (собственно, это был карточный столик, неуместно зеленая поверхность которого была прикрыта сомнительной чистоты скатертью) и приступили к аппетитному ужину: пряным бараньим отбивным с жареной репой и замечательному айвовому пирогу – купленному в булочной, как подчеркнул Остин, дабы не внушать мне преувеличенного представления о своих кулинарных талантах. Мы оба вволю пили кларет, причем в Остина вместилось много больше, чем в меня. В комнате было по-прежнему тесно и пахло газом, пищей, углем и вдобавок чем-то не совсем приятным, но приступ тошноты не повторился.
За едой Остин то болтал без умолку, то затихал, словно погрузившись в собственные мысли. Я попробовал поговорить о том, что нас прежде объединяло, но он остался равнодушен, и мое сердце екнуло при воспоминании о том, как мы, бывало, засиживались допоздна за беседой о Платоне. Я попытался затеять разговор о городе – школе и местном немногочисленном обществе, – но он избегал моих вопросов.
Я обнаружил, что о былом он тоже не расположен беседовать. Вероятно, оно просто стерлось у него из памяти. Когда я упоминал о прежних знакомых или эпизодах прошлого, он пропускал мои слова мимо ушей. Я заговорил о наших соучениках по Кембриджу, о том, что с ними стало, и Остин улыбался и кивал; если бы я спросил, он рассказал бы мне о тех, с кем продолжал встречаться, но я не спрашивал. Я поведал, что пишу работу о короле Альфреде и интересуюсь его героическим сопротивлением нашествию язычников, а Остин довольно безразлично кивал. Чем дольше я наблюдал, тем более задавался вопросом, почему он решил возобновить наше знакомство.
Наконец он встал.
– Давай-ка отправимся с десертом наверх и...
– Стоп! – Я поднял руку.– Это входная дверь. Кто-то пришел.– Я был уверен, что слышал щелканье замка.
– Ерунда, – нетерпеливо отмахнулся Остин.– Должно быть, скрипнула лестница. Дом старый, вот и бормочет себе под нос, как маразматик. Так вот, пойдем-ка наверх, и я расскажу тебе историю о неугомонном канонике.
– Поведай прежде свою собственную! – вырвалось у меня.
Я не собирался высказываться напрямую, но вино – хотя я выпил не так уж много – меня раскрепостило. Два десятилетия он прожил в этом городе, уныло втолковывая математику неотесанным отпрыскам преуспевающих торговцев льном, аптекарей и фермеров. Я часто размышлял о его замкнутой, скучной жизни и задавал себе вопрос, думает ли он обо мне и о том, что наши судьбы могли сложиться совсем иначе.
Он ответил странным взглядом.
– Я имею в виду историю твоей жизни. Тех лет, что ты здесь провел.
– У меня нет истории, – проговорил он коротко.– Работаю потихоньку. Не о чем рассказывать.
– Как-никак два десятка лет с лишним – а тебе и сказать нечего?
– А что сказать? У меня есть друзья, некоторых ты увидишь. Кое-кто из моих сослуживцев в школе – холостяки, как и я, – тесно сдружились, есть у меня знакомые и в городе. Компания беспутных, неряшливых мужчин, которые просиживают в пивных, потому что никто их не ждет дома. Допущен я и в более благородные круги, так как иные из ясен каноников и преподавателей видят во мне что-то вроде домашней собачонки.
Я улыбнулся:
– А ты никогда не подумывал о женитьбе? Он бросил на меня смеющийся взгляд:
– Кто лее на меня польстится? Я и в молодости не был завидным женихом, а уж теперь и вовсе.
Расспрашивать дальше я постеснялся, чтобы не быть заподозренным в праздном любопытстве. Я подумал о его деликатности: я ведь ни разу не услышал от него вопроса, касающегося моей жизни в годы нашей разлуки, который мог бы быть мне неприятен. Мне пришло на ум, что он пригласил меня ради совета или помощи, а по какому поводу – о том я, после разговоров в соборе, тоже догадывался. По крайней мере, у него будет возможность облегчить душу.
– В школе все в порядке?
– Почему ты спрашиваешь?
– Я слышал, там идут какие-то споры. Остин вдруг вгляделся в меня пристально:
– Ты о чем? Кто сказал тебе такое? Я пожалел о своей болтливости.
– Старик... служитель... упоминал о каких-то неладах.
– Газзард? А с чего ты решил, что ему об этом что-нибудь известно? – Он ел меня глазами.– Думали бы они лучше о своих собственных делах. Этот Газзард – ни дать ни взять старая кумушка. Как и большинство каноников. Только и делают, что придумывают гадости друг о друге. Или еще о ком-нибудь, кто попадется на язык.
– Какие такие гадости?
– Да ты и сам можешь вообразить.
Он отвернулся, и стало ясно, что он потерял к этой теме интерес. Я вспомнил, как раздражала его моя привычка подолгу рассматривать предмет под разными углами зрения. Для Остина факт был фактом и ни в каких обсуждениях не нуждался. Он встал.
– Пойдем наверх. Я развел огонь.
В холле я заметил какой-то сверток, прислоненный к стене напротив двери комнаты. Я был уверен, что прежде его тут не было.
Остин поднял сверток.
– Как он тут оказался? – спросил я.
– Ты о чем? – поспешно отозвался он.– Я оставил его здесь перед ужином, чтобы не забыть, когда пойду наверх.
Без дальнейших слов мы поднялись по лестнице и застали в гостиной уютно горящий камин. Я подсел к огню, а Остин оставил сверток на полу у другого стула и зажег свечи. Затем, открыв бутылочку недурного портвейна, он наполнил стаканы.
Это так походило на старые времена, что мне живо представились неосуществленные замыслы, и я рискнул поинтересоваться:
– Помнишь, как на старшем курсе мы толковали однажды, что неплохо бы заниматься наукой в одном и том же колледже?
Остин помотал головой:
– Разве?
– А как нас вдохновляла идея посвятить себя интеллектуальным занятиям?
Его губы тронула саркастическая усмешка.
– Ты, наверное, считаешь, что такое возможно только в Кембридже – ну, или в Оксфорде?
– Вовсе нет. К примеру, я высокого мнения об уме каноников...
– Каноники! – прервал меня Остин.– Я избегаю их, насколько возможно. За редкими исключениями это, очень ограниченная публика. Именно потому большинство их помешаны на внешних формах: благовония, облачения, свечи, процессии. В церкви полно таких людей, в университетах – тоже. Эмоциональная жизнь сведена к нулю; умом дерзки, что нетрудно, а чувствами робки.
– Я слышал, что капитул терзают постоянные конфликты между приверженцами евангелической и ритуалистической доктрины, – добавил я, избегая упоминать имя Газзарда.
– Тем и вызваны разногласия о работах в соборе, – кивнул Остин.– Иные смотрят на него как на красивую старинную оболочку; они хотят сохранить его материальный облик, так как ничто другое для них не существует.
Я спрятал свое раздражение за улыбкой.
– Неужели каждый, кто любит старые церкви, – богоотступник?
– Я говорю о тех наших современниках, кто творит религию из материй второстепенных или чуждых христианству: музыки, истории, искусства, литературы.
Его речь дышала таким негодованием, что я, нисколько не желая втягиваться в спор, все же счел нужным объяснить свою позицию:
– Со своей стороны должен сказать, что для меня важна нравственная ценность произведений искусства, таких как собор, но не груз суеверий, с ними связанный.
Остин сел в кресле боком, перекинув ноги через подлокотник (мне вспомнилось внезапно, что такая привычка была у него и в юности), и яростно на меня уставился, что вкупе с несолидной позой выглядело довольно забавно. Он с расстановкой повторил мои слова:
– Груз суеверий. Откуда же они берутся, как не от тебя и тебе подобных? Это вы собираете в кучу различные доктрины, чтобы состряпать из них новую форму суеверия, куда более опасную, чем любые суеверия христианства. А к тому же и бесполезную. Она бессильна разрешить главные человеческие проблемы: потери, смерть близких, неизбежность собственной смерти.
– А разве такой должна быть религия? Утешительной сказкой? Я, подобно римским стоикам или моим любимым англосаксам до обращения в христианство, предпочитаю правду, какой бы суровой она ни была.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58