Улица была мне знакома, ведь я вырос всего в нескольких милях от больницы Святой Елизаветы. Когда мне было пять лет, отец срочно доставил меня сюда в отделение «скорой помощи», где мне наложили двенадцать швов, а когда исполнилось семь... Впрочем, о сальмонеллезе вам уже известно. Потом я поступил в медицинскую академию и снял квартиру неподалеку от Колумбийского университета, в так называемом пресвитерианском районе. А потом вернулся в больницу Святой Елизаветы, правда, не в качестве пациента.
Я – хирург, делаю пластические операции, но не те, о каких вы подумали. Время от времени я выправляю носы, однако с силиконовыми нитями в руках вы меня не увидите. Не то чтобы я осуждал кого-либо. Просто у меня работа другая.
Моя область – восстановительная детская хирургия; этим делом я занимаюсь вместе со своей бывшей соученицей по медицинской академии, трудоголиком из Бронкса по имени Зия Леру. Мы состоим на службе в компании «Единый мир». В общем-то, мы с Зией сами ее основали. Работаем с детьми, в основном за границей, страдающими от разнообразных деформаций – врожденных, полученных в результате недоедания или физического насилия. Мы много разъезжаем по свету. В Сьерра-Леоне я занимался лицевыми травмами, в Монголии – волчьей пастью, в Камбодже – болезнью Крузона, в Бронксе – ожогами. Подобно большинству людей моей профессии, я получил изрядную подготовку. Прошел курс специализации по оториноларингологии, год потратил на восстановление тканей, далее – пластические операции, стоматология и даже офтальмология. У Зии за спиной то же самое, только она сильнее меня в челюстных операциях.
Наверное, вы решили, что мы благодетели. Это заблуждение. У меня был выбор. Я мог сделаться костоправом, или подтягивать кожу тем, кто и без того красив, или помогать несчастным, в нищете живущим детям. Я выбрал последнее, но, увы, не столько из сострадания к обездоленным, сколько из профессионального интереса. Большинство хирургов моей специальности в душе любители загадок. Мы странный народ. Мы помешаны на врожденных аномалиях, которые только в цирке показывать, да на гигантских опухолях. Знаете, эти жуткие уродства в учебниках по медицине – смотреть страшно, правда? А мы с Зией обожаем иметь дело с такими штуками. И еще больше – заниматься починкой, из частей собирать целое.
Свежий воздух щекотал легкие. Солнце светило как при сотворении мира, словно насмехаясь над любым унынием. Я поднял лицо. Помнится, Моника точно так же вскидывала подбородок. Она утверждала, что это «снимает стресс». Морщины у нее разглаживались, будто солнечный луч делал ей легкий массаж. Я стоял с закрытыми глазами. Ленни – молча, рядом, не торопя меня.
Сам себе я всегда казался человеком чрезмерно чувствительным. Самые дурацкие фильмы вызывали у меня слезы. Я легко переходил от одного настроения к другому. Но в присутствии отца я никогда не плакал. И теперь, получив этот ужасный удар, я – как бы сказать? – был просто не способен к слезам. «Классический защитный механизм», – подумалось мне. Надо поторапливаться. Ситуация в принципе знакомая по работе: едва стоит появиться трещинке, как я склеиваю края, чтобы она не превратилась в настоящую расселину.
Ленни беспокоил звонок Эдгара.
– Ты хоть имеешь представление, что понадобилось этому старому сукину сыну?
– Ни малейшего.
Он замолчал. Я знаю, о чем он думал. Ленни всегда считал, что Эдгар виноват в смерти его отца. Старик был менеджером среднего звена в продовольственной компании – одной из многих, что принадлежали Эдгару. Он ишачил на фирму двадцать шесть лет, а когда ему исполнилось пятьдесят два, Эдгар затеял крупное слияние. И отец Ленни потерял работу. Помню мистера Маркуса сидящим с поникшими плечами за кухонным столом и заклеивающим конверты со своими анкетами. Работы он так и не нашел и два года спустя умер от сердечного приступа. Ленни был убежден, что увольнение и смерть отца между собой связаны.
– Может, мне с тобой поехать? – сказал он наконец.
– Да нет, справлюсь сам.
– Мобильник у тебя с собой?
Я кивнул.
– Если что нужно, сразу звони.
Я поблагодарил его, и Ленни отправился по своим делам. Водитель открыл дверцу, и я, поморщившись от боли, втиснулся в салон. Ехать было недалеко. Каслтон, штат Нью-Джерси. Там я родился. Мы миновали плотную застройку шестидесятых годов, большие участки семидесятых, здания с алюминиевым покрытием восьмидесятых, кондоминиумы девяностых. Потом деревья пошли чаще. Дома спрятались за густой растительностью от всякой рвани, которая может случайно оказаться на дороге. Мы приближались к старой роскоши, к месту, которое всегда пахнет осенью и дымком.
Первые Портсманы поселились здесь сразу по окончании Гражданской войны. Тогда, как и на большей части пригородных земель штата, здесь находились фермы. Прапрапрадед Портсман постепенно их распродал и на том нажился. Правда, шестнадцать акров в собственности у семьи сохранялись, и сейчас это был едва ли не самый крупный участок в округе. Когда мы поднялись повыше, я невольно посмотрел налево – в сторону семейного кладбища. В глаза бросился небольшой холм свежевырытой земли.
– Остановитесь, – сказал я водителю.
– Прошу прощения, доктор Сайдман, но мне велено доставить вас прямо домой.
Я хотел возразить, но потом передумал. Дождавшись, пока машина притормозит у парадного входа, я вышел и направился назад. «Доктор Сайдман!» – позвал водитель. Я не остановился. Он вновь окликнул меня. Я по-прежнему не обращал на него внимания.
Дождя не было, но трава зеленела, как в лесу после дождя. Розы стояли в полном цвету, поражая обилием красок.
Я попробовал ускорить шаг, и тут же почувствовал, что кожу буквально рвет на части. Пришлось от этой затеи отказаться. Прежде в усадьбе Портсманов я был всего лишь два раза (снаружи-то в молодости обозревал часто), но к семейному кладбищу никогда не приближался. То есть, как и большинство рационально мыслящих людей, попросту его избегал. Мысль хоронить близких у себя во дворе, как любимую собаку или кошку... Нет, подобные причуды богачей нам, обыкновенным особям, недоступны. Да и не стремимся мы их понять.
Ослепительно белый забор, окружающий кладбище, был, пожалуй, фута два в высоту. Может, его специально покрасили к моему приезду? Я перешагнул через явно ненужные ворота и, не сводя глаз с холмика, двинулся вдоль скромных надгробий. Дойдя до места, я почувствовал, что меня бьет дрожь. И опустил взгляд.
Точно, свежая могила. Надгробной плиты пока нет. Только дощечка, на которой четким каллиграфическим почерком, как на свадебном приглашении, написано:
НАША МОНИКА.
Я стоял и тер глаза. Моника. Моя бешеная красавица. Отношения у нас были тяжелые – классический случай, когда вначале страсти слишком много, а потом явно недостает. Не знаю, почему так вышло. Моника – другая, это факт. Поначалу ее огонь, ее пыл вызывал адекватную реакцию. А потом перепады настроения начали утомлять. Не хватало терпения копнуть глубже.
Я смотрел на холмик и вдруг почувствовал болезненный укол памяти. Это было за две ночи до того, как в нас стреляли. Я вошел в спальню и обнаружил Монику плачущей. Не в первый раз. Далеко не в первый. Исполняя роль, отведенную мне в домашнем спектакле под названием «Семейная жизнь», я обычно спрашивал, в чем дело, но сердце мое в этом не участвовало. Раньше, в самом начале, бывало иначе. Моника молчала. Я пытался обнять ее, она напрягалась. Через какое-то время ее холодность стала меня раздражать, так мальчику надоедает кричать: «Волк! Волк!» В конце концов сердце оледенело. А чего еще ожидать, когда наталкиваешься на камень? Нельзя же постоянно быть наседкой. В определенный момент неизбежно ударяешься в бунт.
По крайней мере именно это я себе говорил.
Но в тот раз вышло иначе: Моника вдруг ответила. Ответила кратко. Чтобы быть точным, всего одной фразой: «Ты не любишь меня». Именно так. Сожаления в голосе не было. «Ты не любишь меня». Выдавливая дежурные возражения, я тогда подумал: «Может, она и права».
Я закрыл глаза и отдался воспоминаниям. Наша жизнь складывалась плохо, но по крайней мере полгода назад появился выход, надежный и теплый узел связи – наша дочь, Я посмотрел на небо, снова протер глаза и перевел взгляд на землю, под которой лежит моя непредсказуемая жена.
– Моника, – сказал я.
И дал ей последнюю клятву.
На могиле жены я поклялся найти Тару.
* * *
Слуга, то ли швейцар, то ли секретарь (не знаю, как их теперь называют), провел меня через коридор в библиотеку. Обстановка в глаза не бросалась, но большими деньгами пахло: темный паркет с простыми восточными коврами, мебель в старом американском стиле – скорее внушительная, нежели изящная. При всем своем богатстве Эдгар был не из тех, кто тычет им в лицо. Само слово «нувориш» было, по его мнению, чем-то неприличным, непроизносимым.
Эдгар сидел за просторным письменным столом из мореного дуба, посредине которого красовались гусиное перо (прапрадедово, если не ошибаюсь) и два бронзовых бюста – Вашингтона и Джефферсона. При виде меня Эдгар встал и одернул блейзер из голубого кашемира. К моему удивлению, помимо хозяина, в библиотеке находился и дядя Карсон. Когда он навещал меня в больнице, я был слишком слаб для объятий. Теперь Карсон решил наверстать упущенное. Он тесно прижал меня к груди. Я молча покорился. От него, как от усадьбы, пахло осенью и дымком.
Фотографий в комнате не было – ни семейных снимков на отдыхе, ни школьных портретов, ни изображений главы семьи с супругой на благотворительном вечере. Честно говоря, я вообще не встречал фотографий в этом доме.
– Ну как ты, Марк? – осведомился Карсон.
– Да все нормально, дальше некуда, – ответил я и повернулся к тестю.
Эдгар не вышел из-за стола. Мы не обнялись. Даже рукопожатием не обменялись. Он просто указал мне на кресло перед столом.
Нельзя сказать, что я был близко знаком с Эдгаром. Мы вообще виделись всего трижды. И насколько он богат, я не знаю. Но даже если извлечь его из этой обстановки, даже если столкнуться с ним на городской улице или автовокзале, даже если вообще раздеть донага, все равно сразу можно сказать: Портсманы – это деньги. Моника тоже несла эту печать, она передается из поколения в поколение, это не заученный урок, это генетика. Решение Моники жить в нашей относительно скромной берлоге было, наверное, формой бунта.
Она ненавидела отца.
И я не особенно любил его – быть может, оттого, что мне приходилось сталкиваться с подобными людьми. Эдгар считает, что всего в жизни добился сам, но в действительности деньги достались ему традиционным путем – по наследству. Не то чтобы среди моих знакомых было много богачей, но я заметил: чем больше тебе достается на блюдечке с голубой каемочкой, тем охотнее ты толкуешь о матерях, живущих на пособие и государственные подачки. Удивительно, право. Эдгар принадлежит к той уникальной категории избранных, которые внушили себе, будто добились своего положения тяжким трудом. Разумеется, мы все склонны к самообольщению, и если тебе никогда не приходилось бороться за существование, если ты всегда жил в роскоши и даже пальцем ради нее не пошевелил, что ж, такая иллюзия, наверное, служит психологической компенсацией, добавляет апломба. Но все равно, нельзя быть настолько самодовольным.
Я сел. Эдгар – тоже. Карсон остался стоять. Я внимательно посмотрел на Эдгара. Комплекция мужчины, привыкшего хорошо поесть. Кожа на лице в мелких морщинках. Румянец исчез. Эдгар переплел пальцы и прижал ладони к брюшку. Выглядел он, к некоторому моему удивлению, подавленным, вялым, каким-то безжизненным.
Я удивился, ибо Эдгар всегда представлялся мне чистым воплощением эгоизма, человеком, для которого существуют только собственные беды и радости, люди для него – лишь элементы интерьера или роботы, предназначенные для развлечения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Я – хирург, делаю пластические операции, но не те, о каких вы подумали. Время от времени я выправляю носы, однако с силиконовыми нитями в руках вы меня не увидите. Не то чтобы я осуждал кого-либо. Просто у меня работа другая.
Моя область – восстановительная детская хирургия; этим делом я занимаюсь вместе со своей бывшей соученицей по медицинской академии, трудоголиком из Бронкса по имени Зия Леру. Мы состоим на службе в компании «Единый мир». В общем-то, мы с Зией сами ее основали. Работаем с детьми, в основном за границей, страдающими от разнообразных деформаций – врожденных, полученных в результате недоедания или физического насилия. Мы много разъезжаем по свету. В Сьерра-Леоне я занимался лицевыми травмами, в Монголии – волчьей пастью, в Камбодже – болезнью Крузона, в Бронксе – ожогами. Подобно большинству людей моей профессии, я получил изрядную подготовку. Прошел курс специализации по оториноларингологии, год потратил на восстановление тканей, далее – пластические операции, стоматология и даже офтальмология. У Зии за спиной то же самое, только она сильнее меня в челюстных операциях.
Наверное, вы решили, что мы благодетели. Это заблуждение. У меня был выбор. Я мог сделаться костоправом, или подтягивать кожу тем, кто и без того красив, или помогать несчастным, в нищете живущим детям. Я выбрал последнее, но, увы, не столько из сострадания к обездоленным, сколько из профессионального интереса. Большинство хирургов моей специальности в душе любители загадок. Мы странный народ. Мы помешаны на врожденных аномалиях, которые только в цирке показывать, да на гигантских опухолях. Знаете, эти жуткие уродства в учебниках по медицине – смотреть страшно, правда? А мы с Зией обожаем иметь дело с такими штуками. И еще больше – заниматься починкой, из частей собирать целое.
Свежий воздух щекотал легкие. Солнце светило как при сотворении мира, словно насмехаясь над любым унынием. Я поднял лицо. Помнится, Моника точно так же вскидывала подбородок. Она утверждала, что это «снимает стресс». Морщины у нее разглаживались, будто солнечный луч делал ей легкий массаж. Я стоял с закрытыми глазами. Ленни – молча, рядом, не торопя меня.
Сам себе я всегда казался человеком чрезмерно чувствительным. Самые дурацкие фильмы вызывали у меня слезы. Я легко переходил от одного настроения к другому. Но в присутствии отца я никогда не плакал. И теперь, получив этот ужасный удар, я – как бы сказать? – был просто не способен к слезам. «Классический защитный механизм», – подумалось мне. Надо поторапливаться. Ситуация в принципе знакомая по работе: едва стоит появиться трещинке, как я склеиваю края, чтобы она не превратилась в настоящую расселину.
Ленни беспокоил звонок Эдгара.
– Ты хоть имеешь представление, что понадобилось этому старому сукину сыну?
– Ни малейшего.
Он замолчал. Я знаю, о чем он думал. Ленни всегда считал, что Эдгар виноват в смерти его отца. Старик был менеджером среднего звена в продовольственной компании – одной из многих, что принадлежали Эдгару. Он ишачил на фирму двадцать шесть лет, а когда ему исполнилось пятьдесят два, Эдгар затеял крупное слияние. И отец Ленни потерял работу. Помню мистера Маркуса сидящим с поникшими плечами за кухонным столом и заклеивающим конверты со своими анкетами. Работы он так и не нашел и два года спустя умер от сердечного приступа. Ленни был убежден, что увольнение и смерть отца между собой связаны.
– Может, мне с тобой поехать? – сказал он наконец.
– Да нет, справлюсь сам.
– Мобильник у тебя с собой?
Я кивнул.
– Если что нужно, сразу звони.
Я поблагодарил его, и Ленни отправился по своим делам. Водитель открыл дверцу, и я, поморщившись от боли, втиснулся в салон. Ехать было недалеко. Каслтон, штат Нью-Джерси. Там я родился. Мы миновали плотную застройку шестидесятых годов, большие участки семидесятых, здания с алюминиевым покрытием восьмидесятых, кондоминиумы девяностых. Потом деревья пошли чаще. Дома спрятались за густой растительностью от всякой рвани, которая может случайно оказаться на дороге. Мы приближались к старой роскоши, к месту, которое всегда пахнет осенью и дымком.
Первые Портсманы поселились здесь сразу по окончании Гражданской войны. Тогда, как и на большей части пригородных земель штата, здесь находились фермы. Прапрапрадед Портсман постепенно их распродал и на том нажился. Правда, шестнадцать акров в собственности у семьи сохранялись, и сейчас это был едва ли не самый крупный участок в округе. Когда мы поднялись повыше, я невольно посмотрел налево – в сторону семейного кладбища. В глаза бросился небольшой холм свежевырытой земли.
– Остановитесь, – сказал я водителю.
– Прошу прощения, доктор Сайдман, но мне велено доставить вас прямо домой.
Я хотел возразить, но потом передумал. Дождавшись, пока машина притормозит у парадного входа, я вышел и направился назад. «Доктор Сайдман!» – позвал водитель. Я не остановился. Он вновь окликнул меня. Я по-прежнему не обращал на него внимания.
Дождя не было, но трава зеленела, как в лесу после дождя. Розы стояли в полном цвету, поражая обилием красок.
Я попробовал ускорить шаг, и тут же почувствовал, что кожу буквально рвет на части. Пришлось от этой затеи отказаться. Прежде в усадьбе Портсманов я был всего лишь два раза (снаружи-то в молодости обозревал часто), но к семейному кладбищу никогда не приближался. То есть, как и большинство рационально мыслящих людей, попросту его избегал. Мысль хоронить близких у себя во дворе, как любимую собаку или кошку... Нет, подобные причуды богачей нам, обыкновенным особям, недоступны. Да и не стремимся мы их понять.
Ослепительно белый забор, окружающий кладбище, был, пожалуй, фута два в высоту. Может, его специально покрасили к моему приезду? Я перешагнул через явно ненужные ворота и, не сводя глаз с холмика, двинулся вдоль скромных надгробий. Дойдя до места, я почувствовал, что меня бьет дрожь. И опустил взгляд.
Точно, свежая могила. Надгробной плиты пока нет. Только дощечка, на которой четким каллиграфическим почерком, как на свадебном приглашении, написано:
НАША МОНИКА.
Я стоял и тер глаза. Моника. Моя бешеная красавица. Отношения у нас были тяжелые – классический случай, когда вначале страсти слишком много, а потом явно недостает. Не знаю, почему так вышло. Моника – другая, это факт. Поначалу ее огонь, ее пыл вызывал адекватную реакцию. А потом перепады настроения начали утомлять. Не хватало терпения копнуть глубже.
Я смотрел на холмик и вдруг почувствовал болезненный укол памяти. Это было за две ночи до того, как в нас стреляли. Я вошел в спальню и обнаружил Монику плачущей. Не в первый раз. Далеко не в первый. Исполняя роль, отведенную мне в домашнем спектакле под названием «Семейная жизнь», я обычно спрашивал, в чем дело, но сердце мое в этом не участвовало. Раньше, в самом начале, бывало иначе. Моника молчала. Я пытался обнять ее, она напрягалась. Через какое-то время ее холодность стала меня раздражать, так мальчику надоедает кричать: «Волк! Волк!» В конце концов сердце оледенело. А чего еще ожидать, когда наталкиваешься на камень? Нельзя же постоянно быть наседкой. В определенный момент неизбежно ударяешься в бунт.
По крайней мере именно это я себе говорил.
Но в тот раз вышло иначе: Моника вдруг ответила. Ответила кратко. Чтобы быть точным, всего одной фразой: «Ты не любишь меня». Именно так. Сожаления в голосе не было. «Ты не любишь меня». Выдавливая дежурные возражения, я тогда подумал: «Может, она и права».
Я закрыл глаза и отдался воспоминаниям. Наша жизнь складывалась плохо, но по крайней мере полгода назад появился выход, надежный и теплый узел связи – наша дочь, Я посмотрел на небо, снова протер глаза и перевел взгляд на землю, под которой лежит моя непредсказуемая жена.
– Моника, – сказал я.
И дал ей последнюю клятву.
На могиле жены я поклялся найти Тару.
* * *
Слуга, то ли швейцар, то ли секретарь (не знаю, как их теперь называют), провел меня через коридор в библиотеку. Обстановка в глаза не бросалась, но большими деньгами пахло: темный паркет с простыми восточными коврами, мебель в старом американском стиле – скорее внушительная, нежели изящная. При всем своем богатстве Эдгар был не из тех, кто тычет им в лицо. Само слово «нувориш» было, по его мнению, чем-то неприличным, непроизносимым.
Эдгар сидел за просторным письменным столом из мореного дуба, посредине которого красовались гусиное перо (прапрадедово, если не ошибаюсь) и два бронзовых бюста – Вашингтона и Джефферсона. При виде меня Эдгар встал и одернул блейзер из голубого кашемира. К моему удивлению, помимо хозяина, в библиотеке находился и дядя Карсон. Когда он навещал меня в больнице, я был слишком слаб для объятий. Теперь Карсон решил наверстать упущенное. Он тесно прижал меня к груди. Я молча покорился. От него, как от усадьбы, пахло осенью и дымком.
Фотографий в комнате не было – ни семейных снимков на отдыхе, ни школьных портретов, ни изображений главы семьи с супругой на благотворительном вечере. Честно говоря, я вообще не встречал фотографий в этом доме.
– Ну как ты, Марк? – осведомился Карсон.
– Да все нормально, дальше некуда, – ответил я и повернулся к тестю.
Эдгар не вышел из-за стола. Мы не обнялись. Даже рукопожатием не обменялись. Он просто указал мне на кресло перед столом.
Нельзя сказать, что я был близко знаком с Эдгаром. Мы вообще виделись всего трижды. И насколько он богат, я не знаю. Но даже если извлечь его из этой обстановки, даже если столкнуться с ним на городской улице или автовокзале, даже если вообще раздеть донага, все равно сразу можно сказать: Портсманы – это деньги. Моника тоже несла эту печать, она передается из поколения в поколение, это не заученный урок, это генетика. Решение Моники жить в нашей относительно скромной берлоге было, наверное, формой бунта.
Она ненавидела отца.
И я не особенно любил его – быть может, оттого, что мне приходилось сталкиваться с подобными людьми. Эдгар считает, что всего в жизни добился сам, но в действительности деньги достались ему традиционным путем – по наследству. Не то чтобы среди моих знакомых было много богачей, но я заметил: чем больше тебе достается на блюдечке с голубой каемочкой, тем охотнее ты толкуешь о матерях, живущих на пособие и государственные подачки. Удивительно, право. Эдгар принадлежит к той уникальной категории избранных, которые внушили себе, будто добились своего положения тяжким трудом. Разумеется, мы все склонны к самообольщению, и если тебе никогда не приходилось бороться за существование, если ты всегда жил в роскоши и даже пальцем ради нее не пошевелил, что ж, такая иллюзия, наверное, служит психологической компенсацией, добавляет апломба. Но все равно, нельзя быть настолько самодовольным.
Я сел. Эдгар – тоже. Карсон остался стоять. Я внимательно посмотрел на Эдгара. Комплекция мужчины, привыкшего хорошо поесть. Кожа на лице в мелких морщинках. Румянец исчез. Эдгар переплел пальцы и прижал ладони к брюшку. Выглядел он, к некоторому моему удивлению, подавленным, вялым, каким-то безжизненным.
Я удивился, ибо Эдгар всегда представлялся мне чистым воплощением эгоизма, человеком, для которого существуют только собственные беды и радости, люди для него – лишь элементы интерьера или роботы, предназначенные для развлечения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50