Он был единственным заключенным, не имевшим японского гражданства, единственным арестантом, которому так и не был вынесен приговор, а также единственным узником, которого содержали в карцере без каких-либо записей о нарушении им тюремного распорядка. Он мог бы стать весьма неприятным и затруднительным отклонением в налаженной административной деятельности тюрьмы, если бы те, в чьих руках находилась власть, не относились к нему так, как обычно бюрократы и чиновники относятся к любому явлению, мешающему им: они попросту не замечали его.
Как только неожиданные приступы ужасных наркотических видений перестали мучить его, Николай стал потихоньку приспосабливаться к обыденному течению жизни в одиночестве. Камера его представляла собой шестифутовый куб из серого цемента, без окон, с единственной лампочкой, закрепленной под потолком и прикрытой толстым, ударостойким стеклом.
Свет горел круглые сутки. Первое время Николай ненавидел это вечное, непрерывное ослепительное сияние, не позволявшее ему ни на минуту окунуться в теплый интим темноты и делавшее его сон поверхностным и прерывистым. Однако, когда впервые за время его заключения лампочка перегорела и ему пришлось остаться в кромешном мраке, он обнаружил, что тяжелая, непроглядная тьма давит на него и пугает. Лампочка перегорала трижды, и три посещения надежного, заслужившего доверие начальства заключенного, приходившего сменить лампочку под строгим наблюдением охранника, были единственными событиями, нарушившими размеренный, четко расписанный ход жизни Николая. Была, правда, еще одна короткая неполадка с электричеством, случившаяся среди ночи на второй год его пребывания в тюрьме. Николай проснулся оттого, что внезапно в камере стало темно; он сел на краю своей металлической койки и пристально вглядывался в темноту, пока свет наконец снова не зажегся; тогда он спокойно заснул.
За исключением вечно сияющей лампочки, серый свежеокрашенный куб, в котором жил Николай, имел еще три достопримечательности; кровать, дверь и место для отправления естественных надобностей. Кровать представляла собой узкую стальную полку, прикрепленную к стене; две ее передние ножки были наглухо вмурованы в цементный пол. Из гигиенических соображений койка, на западный манер, была приподнята над полом, но только на восемь дюймов. Из соображений безопасности охраны, а также чтобы исключить возможность самоубийства, у кровати не было ни бортиков, ни проволочной сетки; для тепла и удобства на нее было наброшено два стеганых одеяла. Кровать располагалась напротив двери, которая являлась самой сложной и замысловатой деталью камеры. Она была сварена из тяжелых стальных листов и открывалась совершенно бесшумно, медленно поворачиваясь на густо смазанных маслом петлях. Дверь так плотно примыкала к порогу, что воздух в камере сжимался, когда она закрывалась, и у заключенного на какое-то время возникало неприятное ощущение в барабанных перепонках. В двери был проверчен глазок из толстого, защищенного проволочной сеткой стекла, через который охранники постоянно наблюдали за всеми действиями узника. У самого основания двери охранники прикрепили стальную полосу, которая откидывалась на шарнирах, когда надо было передать пищу. Третьей достопримечательностью камеры было отделанное кафельной плиткой углубление, являвшееся отхожим местом. С характерной для японцев щепетильностью и заботой о человеческом достоинстве очко поместили в угол, справа от двери, так что заключенный мог отправлять свои физические надобности, находясь вне обзора. Прямо над этим приспособлением располагалось вентиляционное отверстие трех дюймов в диаметре, утопленное в цементном потолке.
В суровых условиях одиночного заключения жизнь Николая была заполнена событиями, делившими ее на определенные отрезки, отмерявшие время. Дважды в день, утром и вечером, ему через щель над порогом просовывали пищу. По утрам, кроме того, он получал ведро воды и маленький брусочек жесткого, зернистого мыла, которое давало жидкую скользкую пену. Николай ежедневно мылся с головы до ног, плеская на себя воду пригоршнями и обливаясь целиком; затем растирался досуха своей грубой холщовой рубашкой, а остатки воды сливал в кафельное отверстие.
Пища его была очень скромной, но здоровой: неочищенный рис, тушеные овощи и рыба, слабый тепловатый чай. Овощи слегка менялись в зависимости от сезона и были всегда достаточно крепкими, хрустящими, так что чувствовалось, что в процессе приготовления из них не успели выварить все витамины. Пищу выкладывали на металлический поднос, разделенный перегородками; тут же лежали одноразовые деревянные палочки, прикрепленные к бортикам подноса. Когда стальная пластина откидывалась, дежурный заключенный всегда дожидался, пока узник не отдаст ему грязный поднос с использованными палочками и салфеткой, прежде чем передать ему новую порцию пищи.
Два раза в неделю, в полдень, дверь камеры открывалась, и охранник кивал заключенному, подзывая его к себе и показывая, что тот может выйти. Поскольку страже запрещено было разговаривать с Николаем, ей приходилось общаться с ним с помощью разнообразных, зачастую многочисленных и комичных жестов. Узник следовал за охранником в конец коридора, где перед ним открывалась стальная дверь (она всегда скрипела и стонала, поворачиваясь на петлях), и ему разрешали выйти наружу, туда, где было предусмотрено место для прогулок – узенькая дорожка между двумя одинаковыми, безликими зданиями, с обоих концов огороженная высокими кирпичными стенами, по которой он мог прогуливаться в одиночестве в течение двадцати минут, вдыхая свежий воздух и видя только прямоугольник открытого неба над головой. Николай знал, что часовые постоянно наблюдают за ним с башни в конце прохода, но в стеклах окон всегда отражалось небо, так что он не мог никого видеть, благодаря чему сохранялась иллюзия одиночества и почти полной свободы. За исключением двух случаев, когда Николай был болен и лежал с повышенной температурой, он никогда не отказывался от прогулок, даже если лил дождь или падал снег. Он всегда использовал это время для интенсивных пробежек, быстро, как только это было возможно, бегая взад-вперед по короткой дорожке, напрягая мускулы и стараясь сжечь накопившуюся в теле энергию.
Как только последние следы действия наркотиков исчезли окончательно, Николай принял решение выжить во что бы то ни стало; частично оно было продиктовано его глубоко укоренившимся в нем упрямством, отчасти же питалось мыслями об отмщении. Он каждый раз до крошки съедал все, что ему давали, а дважды в день, после еды, напряженно и подолгу занимался гимнастикой, делая такие физические упражнения, чтобы работал каждый мускул. Его поджарое, сильное тело постепенно снова становилось ловким, упругим и быстрым. После гимнастики узник всегда садился в углу камеры в позе “лотос” и полностью сосредоточивался на пульсации крови в висках, оставаясь в таком положении до тех пор, пока на него не снисходил покой легкой, не слишком глубокой медитации, который хотя и являлся всего лишь слабым заменителем мистического перенесения, но оказывался все же вполне достаточным для того, чтобы рассудок Николая оставался спокоен и чист. Он приучил себя никогда не думать о будущем, предполагая в то же время, что оно существует; иначе его захлестнули бы волны разрушительного отчаяния.
Спустя несколько недель после выздоровления Николай решил вести счет дням, проведенным в тюрьме; в надежде, что он выберется когда-нибудь из этой вонючей дыры и снова заживет нормальной человеческой жизнью. Он наугад обозначил новый день понедельником и стал считать его первым днем апреля. Он ошибся на восемь дней, но узнал об этом только через три года.
Его одинокая жизнь была заполнена делами. Два приема пищи, одно купание, два занятия гимнастикой, два периода медитации, и так изо дня в день. Два раза в неделю Николай имел удовольствие пробежаться взад-вперед по узкой дорожке для прогулок. Были и еще две четкие вехи, отмерявшие его время. Раз в месяц Николая посещал парикмахер из дежурных заключенных, который брил его и проходился по волосам ручными ножницами, после чего на голове его оставался колкий, в полдюйма высотой, ежик. Этот старик заключенный, подчиняясь запрету, не произносил ни слова, зато он то и дело подмигивал и все время улыбался, выражая свои дружеские чувства. Также раз в месяц, обычно через два дня после посещения парикмахера, Николай, возвращаясь с пробежки, обнаруживал, что одеяла на его кровати заменили свежими, а стены и пол камеры политы водой, смешанной с дезинфицирующим раствором, неприятный запах которого стоял потом в камере три, а иногда и четыре дня.
Однажды утром Николая неожиданно вывел из медитации звук отпираемой двери. В первый момент его раздосадовало и немного испугало это внезапное нарушение устоявшегося распорядка. Позднее Николай понял, что это событие являлось не отступлением от правил, а только последним, заключительным звеном тех циклов, которые отмеряли его жизнь. Раз в полгода заключенных должен был посещать пожилой, измотанный работой чиновник из гражданского персонала Сугамо, в чьи обязанности входило заботиться об удовлетворении физических и духовных потребностей узников этого образцового тюремного заведения. Старик представился как мистер Хирата; он объяснил Николаю, что ему разрешено немного побеседовать с ним. Присев на край низкой полки-кровати, он поставил перед собой свой набитый бумагами портфель, открыл его, пошарил внутри и, вытащив чистый анкетный лист, сунул его под пружинные зажимы специальной подставки, стоявшей у него на коленях. Равнодушным, бесцветным голосом он стал задавать вопросы о самочувствии заключенного, о его душевном состоянии, и всякий раз, когда Николай кивал головой, старик ставил галочку против соответствующего пункта анкеты.
Пройдясь в заключение по вопроснику кончиком ручки, чтобы удостовериться, что ни один из полагающихся вопросов не был пропущен, мистер Хирата поднял на Николая усталые, слезящиеся глаза и спросил, не имеет ли мистер Хел (Херу) каких-либо предусмотренных законом требований или жалоб.
Николай машинально покачал головой… затем передумал.
– Да, – попытался сказать он. Но горло его точно одеревенело, и из него вырвался только какой-то скрип. Внезапно он понял, что давно отвык говорить. Откашлявшись, он сделал еще одну попытку: – Да, сэр. Я хотел бы получить книги, бумагу, кисти и чернила.
Густые, изогнутые брови мистера Хираты недоуменно поползли вверх; он отвел глаза в сторону и с шумом глубоко втянул в себя воздух. Очевидно, такое требование показалось ему необычным, из ряда вон выходящим. Нелегко будет его удовлетворить. Могут возникнуть неприятности. Однако старик добросовестно занес слова заключенного в пустую, специально для этой цели предназначенную графу.
Николай и сам удивился, осознав вдруг, как страстно и отчаянно он жаждет книг и бумаги. Он понимал, что с его стороны опрометчиво на что-то рассчитывать, что разочарование может нарушить то шаткое равновесие сумеречного, полубессознательного существования его души, при котором желания таятся где-то в самой глубине существа человека, не смея подняться на поверхность, а надежда является не более чем робким, неуверенным ожиданием. И все-таки он решил рискнуть:
– Это мой единственный шанс, сэр.
– Вот как? Единственный шанс?
– Да, сэр. У меня нет ничего… – Николай внезапно охрип, и ему снова пришлось откашляться. Как трудно, оказывается, говорить! – У меня нет ничего, чем я мог бы занять мой мозг. Мне кажется, я схожу с ума.
– Вот как?
– Часто я ловлю себя на том, что думаю о самоубийстве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87
Как только неожиданные приступы ужасных наркотических видений перестали мучить его, Николай стал потихоньку приспосабливаться к обыденному течению жизни в одиночестве. Камера его представляла собой шестифутовый куб из серого цемента, без окон, с единственной лампочкой, закрепленной под потолком и прикрытой толстым, ударостойким стеклом.
Свет горел круглые сутки. Первое время Николай ненавидел это вечное, непрерывное ослепительное сияние, не позволявшее ему ни на минуту окунуться в теплый интим темноты и делавшее его сон поверхностным и прерывистым. Однако, когда впервые за время его заключения лампочка перегорела и ему пришлось остаться в кромешном мраке, он обнаружил, что тяжелая, непроглядная тьма давит на него и пугает. Лампочка перегорала трижды, и три посещения надежного, заслужившего доверие начальства заключенного, приходившего сменить лампочку под строгим наблюдением охранника, были единственными событиями, нарушившими размеренный, четко расписанный ход жизни Николая. Была, правда, еще одна короткая неполадка с электричеством, случившаяся среди ночи на второй год его пребывания в тюрьме. Николай проснулся оттого, что внезапно в камере стало темно; он сел на краю своей металлической койки и пристально вглядывался в темноту, пока свет наконец снова не зажегся; тогда он спокойно заснул.
За исключением вечно сияющей лампочки, серый свежеокрашенный куб, в котором жил Николай, имел еще три достопримечательности; кровать, дверь и место для отправления естественных надобностей. Кровать представляла собой узкую стальную полку, прикрепленную к стене; две ее передние ножки были наглухо вмурованы в цементный пол. Из гигиенических соображений койка, на западный манер, была приподнята над полом, но только на восемь дюймов. Из соображений безопасности охраны, а также чтобы исключить возможность самоубийства, у кровати не было ни бортиков, ни проволочной сетки; для тепла и удобства на нее было наброшено два стеганых одеяла. Кровать располагалась напротив двери, которая являлась самой сложной и замысловатой деталью камеры. Она была сварена из тяжелых стальных листов и открывалась совершенно бесшумно, медленно поворачиваясь на густо смазанных маслом петлях. Дверь так плотно примыкала к порогу, что воздух в камере сжимался, когда она закрывалась, и у заключенного на какое-то время возникало неприятное ощущение в барабанных перепонках. В двери был проверчен глазок из толстого, защищенного проволочной сеткой стекла, через который охранники постоянно наблюдали за всеми действиями узника. У самого основания двери охранники прикрепили стальную полосу, которая откидывалась на шарнирах, когда надо было передать пищу. Третьей достопримечательностью камеры было отделанное кафельной плиткой углубление, являвшееся отхожим местом. С характерной для японцев щепетильностью и заботой о человеческом достоинстве очко поместили в угол, справа от двери, так что заключенный мог отправлять свои физические надобности, находясь вне обзора. Прямо над этим приспособлением располагалось вентиляционное отверстие трех дюймов в диаметре, утопленное в цементном потолке.
В суровых условиях одиночного заключения жизнь Николая была заполнена событиями, делившими ее на определенные отрезки, отмерявшие время. Дважды в день, утром и вечером, ему через щель над порогом просовывали пищу. По утрам, кроме того, он получал ведро воды и маленький брусочек жесткого, зернистого мыла, которое давало жидкую скользкую пену. Николай ежедневно мылся с головы до ног, плеская на себя воду пригоршнями и обливаясь целиком; затем растирался досуха своей грубой холщовой рубашкой, а остатки воды сливал в кафельное отверстие.
Пища его была очень скромной, но здоровой: неочищенный рис, тушеные овощи и рыба, слабый тепловатый чай. Овощи слегка менялись в зависимости от сезона и были всегда достаточно крепкими, хрустящими, так что чувствовалось, что в процессе приготовления из них не успели выварить все витамины. Пищу выкладывали на металлический поднос, разделенный перегородками; тут же лежали одноразовые деревянные палочки, прикрепленные к бортикам подноса. Когда стальная пластина откидывалась, дежурный заключенный всегда дожидался, пока узник не отдаст ему грязный поднос с использованными палочками и салфеткой, прежде чем передать ему новую порцию пищи.
Два раза в неделю, в полдень, дверь камеры открывалась, и охранник кивал заключенному, подзывая его к себе и показывая, что тот может выйти. Поскольку страже запрещено было разговаривать с Николаем, ей приходилось общаться с ним с помощью разнообразных, зачастую многочисленных и комичных жестов. Узник следовал за охранником в конец коридора, где перед ним открывалась стальная дверь (она всегда скрипела и стонала, поворачиваясь на петлях), и ему разрешали выйти наружу, туда, где было предусмотрено место для прогулок – узенькая дорожка между двумя одинаковыми, безликими зданиями, с обоих концов огороженная высокими кирпичными стенами, по которой он мог прогуливаться в одиночестве в течение двадцати минут, вдыхая свежий воздух и видя только прямоугольник открытого неба над головой. Николай знал, что часовые постоянно наблюдают за ним с башни в конце прохода, но в стеклах окон всегда отражалось небо, так что он не мог никого видеть, благодаря чему сохранялась иллюзия одиночества и почти полной свободы. За исключением двух случаев, когда Николай был болен и лежал с повышенной температурой, он никогда не отказывался от прогулок, даже если лил дождь или падал снег. Он всегда использовал это время для интенсивных пробежек, быстро, как только это было возможно, бегая взад-вперед по короткой дорожке, напрягая мускулы и стараясь сжечь накопившуюся в теле энергию.
Как только последние следы действия наркотиков исчезли окончательно, Николай принял решение выжить во что бы то ни стало; частично оно было продиктовано его глубоко укоренившимся в нем упрямством, отчасти же питалось мыслями об отмщении. Он каждый раз до крошки съедал все, что ему давали, а дважды в день, после еды, напряженно и подолгу занимался гимнастикой, делая такие физические упражнения, чтобы работал каждый мускул. Его поджарое, сильное тело постепенно снова становилось ловким, упругим и быстрым. После гимнастики узник всегда садился в углу камеры в позе “лотос” и полностью сосредоточивался на пульсации крови в висках, оставаясь в таком положении до тех пор, пока на него не снисходил покой легкой, не слишком глубокой медитации, который хотя и являлся всего лишь слабым заменителем мистического перенесения, но оказывался все же вполне достаточным для того, чтобы рассудок Николая оставался спокоен и чист. Он приучил себя никогда не думать о будущем, предполагая в то же время, что оно существует; иначе его захлестнули бы волны разрушительного отчаяния.
Спустя несколько недель после выздоровления Николай решил вести счет дням, проведенным в тюрьме; в надежде, что он выберется когда-нибудь из этой вонючей дыры и снова заживет нормальной человеческой жизнью. Он наугад обозначил новый день понедельником и стал считать его первым днем апреля. Он ошибся на восемь дней, но узнал об этом только через три года.
Его одинокая жизнь была заполнена делами. Два приема пищи, одно купание, два занятия гимнастикой, два периода медитации, и так изо дня в день. Два раза в неделю Николай имел удовольствие пробежаться взад-вперед по узкой дорожке для прогулок. Были и еще две четкие вехи, отмерявшие его время. Раз в месяц Николая посещал парикмахер из дежурных заключенных, который брил его и проходился по волосам ручными ножницами, после чего на голове его оставался колкий, в полдюйма высотой, ежик. Этот старик заключенный, подчиняясь запрету, не произносил ни слова, зато он то и дело подмигивал и все время улыбался, выражая свои дружеские чувства. Также раз в месяц, обычно через два дня после посещения парикмахера, Николай, возвращаясь с пробежки, обнаруживал, что одеяла на его кровати заменили свежими, а стены и пол камеры политы водой, смешанной с дезинфицирующим раствором, неприятный запах которого стоял потом в камере три, а иногда и четыре дня.
Однажды утром Николая неожиданно вывел из медитации звук отпираемой двери. В первый момент его раздосадовало и немного испугало это внезапное нарушение устоявшегося распорядка. Позднее Николай понял, что это событие являлось не отступлением от правил, а только последним, заключительным звеном тех циклов, которые отмеряли его жизнь. Раз в полгода заключенных должен был посещать пожилой, измотанный работой чиновник из гражданского персонала Сугамо, в чьи обязанности входило заботиться об удовлетворении физических и духовных потребностей узников этого образцового тюремного заведения. Старик представился как мистер Хирата; он объяснил Николаю, что ему разрешено немного побеседовать с ним. Присев на край низкой полки-кровати, он поставил перед собой свой набитый бумагами портфель, открыл его, пошарил внутри и, вытащив чистый анкетный лист, сунул его под пружинные зажимы специальной подставки, стоявшей у него на коленях. Равнодушным, бесцветным голосом он стал задавать вопросы о самочувствии заключенного, о его душевном состоянии, и всякий раз, когда Николай кивал головой, старик ставил галочку против соответствующего пункта анкеты.
Пройдясь в заключение по вопроснику кончиком ручки, чтобы удостовериться, что ни один из полагающихся вопросов не был пропущен, мистер Хирата поднял на Николая усталые, слезящиеся глаза и спросил, не имеет ли мистер Хел (Херу) каких-либо предусмотренных законом требований или жалоб.
Николай машинально покачал головой… затем передумал.
– Да, – попытался сказать он. Но горло его точно одеревенело, и из него вырвался только какой-то скрип. Внезапно он понял, что давно отвык говорить. Откашлявшись, он сделал еще одну попытку: – Да, сэр. Я хотел бы получить книги, бумагу, кисти и чернила.
Густые, изогнутые брови мистера Хираты недоуменно поползли вверх; он отвел глаза в сторону и с шумом глубоко втянул в себя воздух. Очевидно, такое требование показалось ему необычным, из ряда вон выходящим. Нелегко будет его удовлетворить. Могут возникнуть неприятности. Однако старик добросовестно занес слова заключенного в пустую, специально для этой цели предназначенную графу.
Николай и сам удивился, осознав вдруг, как страстно и отчаянно он жаждет книг и бумаги. Он понимал, что с его стороны опрометчиво на что-то рассчитывать, что разочарование может нарушить то шаткое равновесие сумеречного, полубессознательного существования его души, при котором желания таятся где-то в самой глубине существа человека, не смея подняться на поверхность, а надежда является не более чем робким, неуверенным ожиданием. И все-таки он решил рискнуть:
– Это мой единственный шанс, сэр.
– Вот как? Единственный шанс?
– Да, сэр. У меня нет ничего… – Николай внезапно охрип, и ему снова пришлось откашляться. Как трудно, оказывается, говорить! – У меня нет ничего, чем я мог бы занять мой мозг. Мне кажется, я схожу с ума.
– Вот как?
– Часто я ловлю себя на том, что думаю о самоубийстве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87