у него оставалось достаточно самоконтроля, чтобы не проговориться и при этом остаться в живых. Его истерзанная плоть дымилась, его глаз просто ослеп от света, бьющего прямо в лицо; от изощренной пытки, казалось, болел даже мозг. Но ярость его, человека, воспитанного в понятиях деревенской порядочности и честности, держала на плаву.
Через пару часов полицейские утомились, а дух Гэса оставался все таким же сильным.
Они стали зевать, развязывать узлы на галстуках, почесываться, даже перестали спрашивать без передышки: “Где груз”?”
В комнату зашел Зирп. Одного взгляда на полицейских ему было достаточно — он понял, что от Гэса пока ничего не добились. Зирп подскочил к Гэсу и ударил его ручкой своего пистолета по голове.
Придя в себя, он увидел, что снова в камере, но уже другой, подземной. Сколько времени прошло, он определить не мог. Он вспомнил, что, уже теряя сознание, расслышал, как кто-то сказал: уже начало четвертого. А который теперь час? Может быть, рассвет уже, наконец, пришел?
Гэс лежал на полу с закрытыми глазами; он старался дышать хрипло и притворяться, что еще без сознания. Но долго они ждать не будут... Приоткрыв один глаз, он увидел краги. Так, теперь за него примутся местные полицейские.
— Играешь в бейсбол? — спросил чей-то голос.
— Да, немного. Мне нравится “Йенкс”. Этот Рут классно подает! А ведь совсем еще молоденький.
— Надо бы этого болвана запустить в игру. Погонять его от одного к другому, — сказал другой голос.
— Да, я ему хочу пару раз хорошенько врезать — торчу из-за него здесь всю ночь! Но бей его, не бей — все без толку. Ничего из него все равно не вытянешь!
— Засунуть бы ему дубинку в жопу.
— Да ну его к едреной матери! Поздно уже. Возиться с ним — только форму испачкаем.
Гэса ударили в бок ботинком. Потом в голову ему бросили стул, который с хрустом сломался.
— Видишь? Ничего из него не выжмешь. Знаю я таких тупоголовых! В голове мозгов у них нет — сплошная кость. Чем больше бьешь — тем меньше толку.
— А может быть, ему в жопу соли напихать? Все вычистит из него.
— Послушай, Гриздик, что тебя так к жопе тянет? Интересно. А ты не этот, а?
— Я просто хотел выполнить то, что мне поручили.
— Знаешь, лучше всего было бы выкинуть его во двор и пристрелить. А потом сказать, что он пытался бежать.
— А который час? — неожиданно спросил Гэс.
— Пятнадцать минут седьмого, — ответил скрипучий голос гомосексуалиста, прежде чем полицейские сообразили, что отвечать было не нужно.
— Все, ребята, — сказал Гэс, — мы все равно выиграли. А вы проиграли!
— Выиграл? — Кто-то противно рассмеялся. — Мистер, тебе сидеть и сидеть в тюряге. Очень долго сидеть. И это ты называешь выигрышем?
Гэс попытался догадаться, кто это сказал: один из местных полицейских? Может, сам Дарби? Один из федеральных агентов?
Этот же голос продолжал:
— Мы все устроим так, как нам нужно. — А может быть, это сам вонючка Зирп? — Ты отправишься в тюрьму Левенворт. Пожизненно. Вот так, мистер Чарльз Белински.
— Белински? — пробормотал Гэс. — Это не тот, что... убивал маленьких девочек?
— Теперь — ты. Белински.
Гэс терял сознание. С одной стороны, он испытывал облегчение от осознания того, что он сделал свое дело, продержался; с другой стороны, его мучила боль во всем теле, терзал ужас — неужели он действительно проведет всю оставшуюся жизнь в тюрьме? Все это навалилось на него и понесло в черноту.
— Я не Белински, — успел он прошептать. — Я — Гэс Гилпин.
— Теперь ты уже не Гилпин, — сказал голос совсем рядом, и Гэс ощутил тлетворный запах. — Теперь ты Чарльз Белински, насильник и убийца маленьких детей. Твой тюремный номер 907862. И с этим номером ты и подохнешь!
Глава восьмая
Тьма, непроницаемая, мягкая тьма, без лучика света.
Он провел пальцами по стене — грубый, мокрый камень, старая известка.
Он прислушался — ни звука. Абсолютная тишина. Даже мышей не слышно. Нигде не каплет влага. Абсолютно ничего. Словно он оглох и ослеп.
В одном углу он нашарил пустую консервную банку, на одной стене — нечто вроде люка, в который можно было бы пролезть разве что ползком. Другого способа попасть в камеру не было, так что его, наверное, сюда затащили волоком. Теперь весь мир сжался для него до размеров этой гробницы. Но он жив, и раз кто-то притащил его сюда, значит, есть надежда, что принесут еду.
Неожиданно раздался звук, который показался ему невероятно громким — словно совсем рядом прогремел гром. Шаги. Пока далекие, но они приближались и грохотали как барабаны. Шаги явно направлялись к его камере. Подошли совсем близко. Резиновые каблуки, кожаные подошвы. Сухой, надтреснутый голос проорал:
— Белински!
Кто это? Он не мог вспомнить, у него исчезла память о прошлом. Может быть, он и есть Белински? Он сделал глубокий вдох и стал напряженно вспоминать.
Но голос нетерпеливо прокричал снова:
— Белински! Ты там не сдох? Белински!
— Моя фамилия не Белински! — вдруг закричал человек в камере.
— Ладно, так и быть, дай ему его жратву, Коули, и пошли дальше. Сегодня он не знает, как его зовут, а завтра будет говорить, что президент Кэлвин Кулидж.
— Так точно, сэр, — сказал Коули.
Люк открылся; в него просунули жестяную миску с похлебкой; сверху был положен кусок хлеба. Люк с грохотом захлопнулся, и шаги двинулись дальше.
Ага, значит, он все-таки действительно жив. Даже если учитывать неисповедимость путей Господних, эта камера была бы слишком странным местом для ожидания небесного решения — отправляться ли ему в ад или в рай!
Он набросился на хлеб и похлебку, и хотя она была отвратительна, опустошил миску в мгновение ока. И только теперь понял, насколько голоден. Когда принесут еду в следующий раз? И что принесут?
Как оказалось, один раз в день приносили овсяную кашу и один раз — похлебку или вареную фасоль. И больше ничего.
Людей, которые приносили ему еду, он не видел — слышал лишь их голоса, которые называли его только “Чарльз Белински”. Он пытался убедить их, что его фамилия не Белински, и зовут его не Чарльз, но на это не обращали внимания, относясь к нему как к сумасшедшему.
Время для него отмерялось появлением овсяной каши и похлебки.
— Чарльз Белински!
— Это не я. Я кто-то другой. Что-то напутали! И поэтому посадили меня сюда! Ну, послушайте меня, послушайте! Я кто-то другой!
— Ладно, так и быть, дай ему его похлебку и пошли. Завтра заявит, что он Принц Уэльский.
Шли дни. У него росла борода, волосы, заживали раны, срасталась кость. Через некоторое время он уже мог ступать на левую ногу. Но какая-то липкая сырость постоянно обволакивала его и, казалось, она пробирается даже в мозг, который немеет от холода. Его била дрожь, он пытался делать физические упражнения, пытался сохранять стойкость духа. Но с течением времени его существование стало казаться ему мерзостным, гадким, отвратительным, невыносимым грехом против самого человеческого духа. Его разум уже был готов отказаться поддерживать такое существование, но в нем еще жила вера в то, что человек, в основе своей, существо доброе, созданное, чтобы принести в мир гармонию, покой и свободу.
В таких условиях ему становилось все труднее и труднее сохранять в себе убежденность в том, что рано или поздно, но человек становится человечным. Что он в состоянии создавать, а не только разрушать. Что он может создать для себя прекрасный мир, если только он захочет воспользоваться талантами, мужеством и разумом, которыми его наградил Господь.
Находясь в этой полной изоляции от мира и от людей, он чувствовал, как меняются его взгляды на многие вещи. Он пытался оценить то малое, что знал о мире, задавал себе вопросы, пытался найти на них ответы. Но чувствовал, что знаний ему катастрофически не хватает, что образования у него почти никакого нет, и это не позволяет ему логически осмыслить и понять, что же такое из себя представляет человек.
Ему захотелось выразить себя музыкально — в голосе зарождались иногда мелодии, — но никакого инструмента у него, конечно, не было. А мелодии, которые жили в нем, требовали не просто пения, а пени? обязательно под аккомпанемент — например, банджо. Временами все мелодии исчезали, будто рвались струны души. И все в нем замолкало.
— Белински! Чарльз Белински!
— Я не Белински.
— Черт с ним, дай ему его жратву, как бы его там ни звали, и пошли. Завтра он заявит, что он русский царь.
И пришло время, когда он понял, что ему нужно измениться, нужно знать много больше, нужно иначе чувствовать, нужно освободиться от предубеждений и предрассудков, унаследованных от предыдущих поколений. Он должен стать цельным и завершенным человеческим существом.
И на него снизошло откровение.
Не важно, как его зовут, какова его фамилия. Он должен слиться со всем человечеством; он пришел к убеждению, что индивидуальностей не существует. Существует лишь воспроизведение человеков изпоколения в поколение, и поток, творящий дух, из которого нельзя вырваться и сохранить при этом свое имя.
Какая разница, как его зовут? Теперь он все знает, теперь он разгадал загадку, которая, даже для его угнетенного разума, уже вовсе не загадка. Он понял, что в этом мире нет правил, нет законов, нет правительств, а есть вечно обновляющаяся масса человечества, которой даровано Божье благословение стремиться к достижению человеческой гармонии. И эта гармония — рай, а желание получить власть над другими — ад.
— Белински!
— Я, сэр.
— Чарльз Белински?
— Да, сэр.
— Коули, дай ему его жратву и сообщи начальнику тюрьмы, что он отозвался на свое имя.
Через люк ему были поданы миска с похлебкой и кусок хлеба. А он терпеливо ждал в своей нескончаемой ночи. Он считал пуговицы на своей рубашке и полученное число делил на число пуговиц на штанах. Он делал физические упражнения, и обильный пот стекал по лицу в его бороду. Засыпая, он настраивал себя на сон без сновидений, но во сне его всегда ждала таинственная Бесси. Но не для того, чтобы мучить его, а чтобы напоминать ему о бессмысленно потерянных днях и ночах.
— Белински!
— Я, сэр.
— Чарльз Белински?
— Да, сэр.
— Начальник тюрьмы требует тебя к себе. Пошли.
Как все просто, оказывается. И что для этого понадобилось?
Всего лишь имя. И неважно какое. Пускай будет Чарльз Белински. Какая разница, как тебя зовут, если сидишь в тюрьме Левенворт и у тебя есть соответствующий номер?
Охранник в новой серой форме провел его по длинному коридору, а потом они поднялись по длинной лестнице.
Они зашли в пустую комнату с серыми стенами. Ему приказали сесть на деревянную скамейку у стены. Он сел; в комнате было несколько дверей с глазками — за ним наверняка наблюдали. Но он не обращал на это никакого внимания.
Благодаря своей обостренной чувствительности, он ощущал взгляды, направленные на него, рассматривающие его со всех сторон. На него смотрели сзади, сбоку, а потом он заметил глаз, с сеткой красных прожилок, замутненный бесчестием, полный страха, ослепленный ложной праведностью, смотрящий ему прямо в лицо.
Когда его выводили из комнаты, он спросил охранника:
— Сэр, а кто за мной наблюдал?
— Помощник начальника тюрьмы, Рональд Гриздик. Ты что, его знаешь?
— Мне показалось, что свою роль наблюдателя он исполнял плохо.
— А ты сообразительнее, чем кажешься, — сказал охранник. — Но от работы все равно не отвертишься.
— Я готов делать все, что будет приказано.
— Те, что выходят из одиночки, всегда так говорят. — Охранник улыбнулся. — Насколько я знаю, никто и никогда раньше в одиночке не сидел столько, сколько ты. На три недели больше предыдущего рекорда! Разве что совершенно бесчувственный человек мог выдержать в этом каменном мешке столько дней и не чокнуться.
— А что еще оставалось делать? Только позабыть о всех своих чувствах.
— Не знаю, куда теперь тебя помещать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Через пару часов полицейские утомились, а дух Гэса оставался все таким же сильным.
Они стали зевать, развязывать узлы на галстуках, почесываться, даже перестали спрашивать без передышки: “Где груз”?”
В комнату зашел Зирп. Одного взгляда на полицейских ему было достаточно — он понял, что от Гэса пока ничего не добились. Зирп подскочил к Гэсу и ударил его ручкой своего пистолета по голове.
Придя в себя, он увидел, что снова в камере, но уже другой, подземной. Сколько времени прошло, он определить не мог. Он вспомнил, что, уже теряя сознание, расслышал, как кто-то сказал: уже начало четвертого. А который теперь час? Может быть, рассвет уже, наконец, пришел?
Гэс лежал на полу с закрытыми глазами; он старался дышать хрипло и притворяться, что еще без сознания. Но долго они ждать не будут... Приоткрыв один глаз, он увидел краги. Так, теперь за него примутся местные полицейские.
— Играешь в бейсбол? — спросил чей-то голос.
— Да, немного. Мне нравится “Йенкс”. Этот Рут классно подает! А ведь совсем еще молоденький.
— Надо бы этого болвана запустить в игру. Погонять его от одного к другому, — сказал другой голос.
— Да, я ему хочу пару раз хорошенько врезать — торчу из-за него здесь всю ночь! Но бей его, не бей — все без толку. Ничего из него все равно не вытянешь!
— Засунуть бы ему дубинку в жопу.
— Да ну его к едреной матери! Поздно уже. Возиться с ним — только форму испачкаем.
Гэса ударили в бок ботинком. Потом в голову ему бросили стул, который с хрустом сломался.
— Видишь? Ничего из него не выжмешь. Знаю я таких тупоголовых! В голове мозгов у них нет — сплошная кость. Чем больше бьешь — тем меньше толку.
— А может быть, ему в жопу соли напихать? Все вычистит из него.
— Послушай, Гриздик, что тебя так к жопе тянет? Интересно. А ты не этот, а?
— Я просто хотел выполнить то, что мне поручили.
— Знаешь, лучше всего было бы выкинуть его во двор и пристрелить. А потом сказать, что он пытался бежать.
— А который час? — неожиданно спросил Гэс.
— Пятнадцать минут седьмого, — ответил скрипучий голос гомосексуалиста, прежде чем полицейские сообразили, что отвечать было не нужно.
— Все, ребята, — сказал Гэс, — мы все равно выиграли. А вы проиграли!
— Выиграл? — Кто-то противно рассмеялся. — Мистер, тебе сидеть и сидеть в тюряге. Очень долго сидеть. И это ты называешь выигрышем?
Гэс попытался догадаться, кто это сказал: один из местных полицейских? Может, сам Дарби? Один из федеральных агентов?
Этот же голос продолжал:
— Мы все устроим так, как нам нужно. — А может быть, это сам вонючка Зирп? — Ты отправишься в тюрьму Левенворт. Пожизненно. Вот так, мистер Чарльз Белински.
— Белински? — пробормотал Гэс. — Это не тот, что... убивал маленьких девочек?
— Теперь — ты. Белински.
Гэс терял сознание. С одной стороны, он испытывал облегчение от осознания того, что он сделал свое дело, продержался; с другой стороны, его мучила боль во всем теле, терзал ужас — неужели он действительно проведет всю оставшуюся жизнь в тюрьме? Все это навалилось на него и понесло в черноту.
— Я не Белински, — успел он прошептать. — Я — Гэс Гилпин.
— Теперь ты уже не Гилпин, — сказал голос совсем рядом, и Гэс ощутил тлетворный запах. — Теперь ты Чарльз Белински, насильник и убийца маленьких детей. Твой тюремный номер 907862. И с этим номером ты и подохнешь!
Глава восьмая
Тьма, непроницаемая, мягкая тьма, без лучика света.
Он провел пальцами по стене — грубый, мокрый камень, старая известка.
Он прислушался — ни звука. Абсолютная тишина. Даже мышей не слышно. Нигде не каплет влага. Абсолютно ничего. Словно он оглох и ослеп.
В одном углу он нашарил пустую консервную банку, на одной стене — нечто вроде люка, в который можно было бы пролезть разве что ползком. Другого способа попасть в камеру не было, так что его, наверное, сюда затащили волоком. Теперь весь мир сжался для него до размеров этой гробницы. Но он жив, и раз кто-то притащил его сюда, значит, есть надежда, что принесут еду.
Неожиданно раздался звук, который показался ему невероятно громким — словно совсем рядом прогремел гром. Шаги. Пока далекие, но они приближались и грохотали как барабаны. Шаги явно направлялись к его камере. Подошли совсем близко. Резиновые каблуки, кожаные подошвы. Сухой, надтреснутый голос проорал:
— Белински!
Кто это? Он не мог вспомнить, у него исчезла память о прошлом. Может быть, он и есть Белински? Он сделал глубокий вдох и стал напряженно вспоминать.
Но голос нетерпеливо прокричал снова:
— Белински! Ты там не сдох? Белински!
— Моя фамилия не Белински! — вдруг закричал человек в камере.
— Ладно, так и быть, дай ему его жратву, Коули, и пошли дальше. Сегодня он не знает, как его зовут, а завтра будет говорить, что президент Кэлвин Кулидж.
— Так точно, сэр, — сказал Коули.
Люк открылся; в него просунули жестяную миску с похлебкой; сверху был положен кусок хлеба. Люк с грохотом захлопнулся, и шаги двинулись дальше.
Ага, значит, он все-таки действительно жив. Даже если учитывать неисповедимость путей Господних, эта камера была бы слишком странным местом для ожидания небесного решения — отправляться ли ему в ад или в рай!
Он набросился на хлеб и похлебку, и хотя она была отвратительна, опустошил миску в мгновение ока. И только теперь понял, насколько голоден. Когда принесут еду в следующий раз? И что принесут?
Как оказалось, один раз в день приносили овсяную кашу и один раз — похлебку или вареную фасоль. И больше ничего.
Людей, которые приносили ему еду, он не видел — слышал лишь их голоса, которые называли его только “Чарльз Белински”. Он пытался убедить их, что его фамилия не Белински, и зовут его не Чарльз, но на это не обращали внимания, относясь к нему как к сумасшедшему.
Время для него отмерялось появлением овсяной каши и похлебки.
— Чарльз Белински!
— Это не я. Я кто-то другой. Что-то напутали! И поэтому посадили меня сюда! Ну, послушайте меня, послушайте! Я кто-то другой!
— Ладно, так и быть, дай ему его похлебку и пошли. Завтра заявит, что он Принц Уэльский.
Шли дни. У него росла борода, волосы, заживали раны, срасталась кость. Через некоторое время он уже мог ступать на левую ногу. Но какая-то липкая сырость постоянно обволакивала его и, казалось, она пробирается даже в мозг, который немеет от холода. Его била дрожь, он пытался делать физические упражнения, пытался сохранять стойкость духа. Но с течением времени его существование стало казаться ему мерзостным, гадким, отвратительным, невыносимым грехом против самого человеческого духа. Его разум уже был готов отказаться поддерживать такое существование, но в нем еще жила вера в то, что человек, в основе своей, существо доброе, созданное, чтобы принести в мир гармонию, покой и свободу.
В таких условиях ему становилось все труднее и труднее сохранять в себе убежденность в том, что рано или поздно, но человек становится человечным. Что он в состоянии создавать, а не только разрушать. Что он может создать для себя прекрасный мир, если только он захочет воспользоваться талантами, мужеством и разумом, которыми его наградил Господь.
Находясь в этой полной изоляции от мира и от людей, он чувствовал, как меняются его взгляды на многие вещи. Он пытался оценить то малое, что знал о мире, задавал себе вопросы, пытался найти на них ответы. Но чувствовал, что знаний ему катастрофически не хватает, что образования у него почти никакого нет, и это не позволяет ему логически осмыслить и понять, что же такое из себя представляет человек.
Ему захотелось выразить себя музыкально — в голосе зарождались иногда мелодии, — но никакого инструмента у него, конечно, не было. А мелодии, которые жили в нем, требовали не просто пения, а пени? обязательно под аккомпанемент — например, банджо. Временами все мелодии исчезали, будто рвались струны души. И все в нем замолкало.
— Белински! Чарльз Белински!
— Я не Белински.
— Черт с ним, дай ему его жратву, как бы его там ни звали, и пошли. Завтра он заявит, что он русский царь.
И пришло время, когда он понял, что ему нужно измениться, нужно знать много больше, нужно иначе чувствовать, нужно освободиться от предубеждений и предрассудков, унаследованных от предыдущих поколений. Он должен стать цельным и завершенным человеческим существом.
И на него снизошло откровение.
Не важно, как его зовут, какова его фамилия. Он должен слиться со всем человечеством; он пришел к убеждению, что индивидуальностей не существует. Существует лишь воспроизведение человеков изпоколения в поколение, и поток, творящий дух, из которого нельзя вырваться и сохранить при этом свое имя.
Какая разница, как его зовут? Теперь он все знает, теперь он разгадал загадку, которая, даже для его угнетенного разума, уже вовсе не загадка. Он понял, что в этом мире нет правил, нет законов, нет правительств, а есть вечно обновляющаяся масса человечества, которой даровано Божье благословение стремиться к достижению человеческой гармонии. И эта гармония — рай, а желание получить власть над другими — ад.
— Белински!
— Я, сэр.
— Чарльз Белински?
— Да, сэр.
— Коули, дай ему его жратву и сообщи начальнику тюрьмы, что он отозвался на свое имя.
Через люк ему были поданы миска с похлебкой и кусок хлеба. А он терпеливо ждал в своей нескончаемой ночи. Он считал пуговицы на своей рубашке и полученное число делил на число пуговиц на штанах. Он делал физические упражнения, и обильный пот стекал по лицу в его бороду. Засыпая, он настраивал себя на сон без сновидений, но во сне его всегда ждала таинственная Бесси. Но не для того, чтобы мучить его, а чтобы напоминать ему о бессмысленно потерянных днях и ночах.
— Белински!
— Я, сэр.
— Чарльз Белински?
— Да, сэр.
— Начальник тюрьмы требует тебя к себе. Пошли.
Как все просто, оказывается. И что для этого понадобилось?
Всего лишь имя. И неважно какое. Пускай будет Чарльз Белински. Какая разница, как тебя зовут, если сидишь в тюрьме Левенворт и у тебя есть соответствующий номер?
Охранник в новой серой форме провел его по длинному коридору, а потом они поднялись по длинной лестнице.
Они зашли в пустую комнату с серыми стенами. Ему приказали сесть на деревянную скамейку у стены. Он сел; в комнате было несколько дверей с глазками — за ним наверняка наблюдали. Но он не обращал на это никакого внимания.
Благодаря своей обостренной чувствительности, он ощущал взгляды, направленные на него, рассматривающие его со всех сторон. На него смотрели сзади, сбоку, а потом он заметил глаз, с сеткой красных прожилок, замутненный бесчестием, полный страха, ослепленный ложной праведностью, смотрящий ему прямо в лицо.
Когда его выводили из комнаты, он спросил охранника:
— Сэр, а кто за мной наблюдал?
— Помощник начальника тюрьмы, Рональд Гриздик. Ты что, его знаешь?
— Мне показалось, что свою роль наблюдателя он исполнял плохо.
— А ты сообразительнее, чем кажешься, — сказал охранник. — Но от работы все равно не отвертишься.
— Я готов делать все, что будет приказано.
— Те, что выходят из одиночки, всегда так говорят. — Охранник улыбнулся. — Насколько я знаю, никто и никогда раньше в одиночке не сидел столько, сколько ты. На три недели больше предыдущего рекорда! Разве что совершенно бесчувственный человек мог выдержать в этом каменном мешке столько дней и не чокнуться.
— А что еще оставалось делать? Только позабыть о всех своих чувствах.
— Не знаю, куда теперь тебя помещать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53