А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Один из вошедших, молодой приземистый толстяк, быстро-быстро заговорил, я с трудом разбирал его речь. Видимо, он докла­дывал о состоянии больного. В группе выделялся другой человек, долговязый и какой-то очень сухой, почти старик, с надменной, вы­соко поднятой птичьей головкой; он был центром этой медицинской группы, все остальные – и это было заметно – были подчинен­ными.
– Господин профессор, господин профессор, – то и дело ти­туловал старика толстяк, обращаясь к нему и что-то рассказывая о больном.
– Очень хорошо, – сердито произнес старик и, внезапно оборвав толстяка, поднял вверх худую, жилистую руку, показал своим спутникам четыре длинных растопыренных пальца и деловито перечислил: – Один, два, три, четыре… Все!
Только спустя четыре дня я понял, что хотел сказать этим старик, и преисполнился к нему уважением.
Затем старик повернулся в мою сторону, и все подошли ко мне.
На этот раз заговорил не толстяк, а та самая таинственная женщина, которая была виновницей моего пребывания в этой палате и все с большей и большей очевидностью начинала играть какую-то роль в моей судьбе.
Она, как и другие, была в белом халате, и голова ее была повязана белой косынкой. Не знаю уж, в качестве кого выступала она здесь, но вела она себя среди всех этих медиков совершенно свободно.
Она указала на меня.
– Это, господин профессор, ваше достижение…
Она отлично говорила по-немецки, и я хорошо ее понимал.
Старик, которого все называли профессором, снисходительно улыбнулся – не знаю, тому ли, что он действительно чего-то достиг, или просто женщине, одарившей его таким комплиментом.
– Да, в этом случае, – как бы отщелкал своим сухим языком профессор, – все идет отлично.
– Он очнулся сегодня утром, – продолжала незнакомка. – Пытался разговаривать, но я остановила, он еще слаб, и будет лучше…
– О, вы отличная сиделка! – похвалил ее профессор с любезной улыбкой, с какой не обращался ни к кому из присутствующих. – Будем надеяться, что под вашим наблюдением ничто не помешает господину… господину…
Профессор запнулся.
– Господину Августу Берзиню, – торопливо подсказала незнакомка. – Вы же знаете…
– Господину Августу Берзиню… – аккуратно повторил профессор и многозначительно ей кивнул. – Никакие силы не помешают ему скоро стать на ноги.
Он склонился ко мне, оттянул мои нижние веки и посмотрел мне в глаза.
– Молодость! – добавил он с добродушной снисходительностью. – Будь у него явления склероза, я бы не дал за его жизнь и пфеннига.
С некоторой даже доброжелательностью он притронулся к моему плечу своими длинными осторожными пальцами.
– Вы – я это читаю в ваших глазах – и не собирались умирать, – неожиданно произнес он по-английски и вдруг процитировал Шекспира:
Cowards dies many times, before their death,
The valiant never taste of death but once.
(“Трусы умирают в своей жизни много раз, а храбрый человек умирает только однажды”.)
Это была похвала, я не понял, почему он отнес ее ко мне, но в данную минуту меня гораздо больше интересовало, что происходит со мной и где я нахожусь.
Затем профессор повернулся и журавлиной походкой, не сгибая ног в коленях, пошел прочь из палаты.
Все, в том числе и моя незнакомка, гуськом потянулись за ним.
Я опять остался один. Остался один и подумал: не брежу ли я? Почему меня, Андрея Семеновича Макарова, называют Августом Берзинем? Каким это образом я превратился в латыша? Почему меня лечат врачи, говорящие на немецком языке? Где я нахожусь? Почему за мной ухаживает женщина, которая пыталась меня убить?
Все эти и еще десятки других вопросов возникали в моем сознании, но я не находил на них ответа.
Я ломал себе голову, и наконец меня осенило: я похищен!
Да, такое предположение было весьма вероятно…
Офицер моего положения знает, конечно, очень много: сведения, которыми я обладал, не могут не интересовать генеральные штабы иностранных держав; чья-нибудь отчаянно смелая и безрассудная разведка могла пойти на подобную авантюру. Смелая потому, что похищение советского офицера в его собственной стране сопряжено с отчаянным риском, а безрассудная потому, что нельзя же мерить советских людей на свой, капиталистический аршин…
И несмотря на всю невероятность такого случая, я почти утвердился в подобном предположении. Да, меня похитили, говорил я себе; эта женщина не намеревалась меня убить, она только хотела лишить меня возможности сопротивляться… И затем я сам себя спрашивал: где же я нахожусь? У немцев? Да, вероятнее всего, что у немцев. Но на что они рассчитывают? Никогда и ничего они от меня не узнают, в этом я не сомневался.
Но почему в таком случае я Август Берзинь? Если им нужно было меня похитить, так именно потому, что я майор Макаров, – штабной советский офицер, а не неизвестный мне самому какой-то господин Берзинь! И почему мне нельзя говорить по-русски? Почему эта женщина ведет себя так, точно пытается меня от кого-то или от чего-то укрыть? Наконец, на что намекает этот долговязый немецкий профессор своими английскими фразами?
Я решительно терялся в своих предположениях.
Во всяком случае, ясно было одно: я нахожусь не в своем, не в советском госпитале.
В течение дня в палату не раз заходили санитары и медицинские сестры, оказывали мне разные услуги, приносили еду, интересовались, не нужно ли мне чего…
Большинство из них обращались ко мне по-немецки, некоторые говорили по-латышски.
Но я, памятуя данный мне утром совет, отвечал на все вопросы только легкими движениями головы.
Под вечер ко мне зашла моя незнакомка.
Она села возле койки, слегка улыбнулась и погладила мою руку.
Она заговорила со мной по-английски и шепотом, так что, если за дверью и подслушивали, никто ничего бы не разобрал.
– Терпение, прежде всего терпение, и вы все узнаете, – мягко, но настойчиво сказала она. – Пока что вы Август Берзинь, вы говорите по-немецки, по-английски, по-латышски, и только по-русски вам не следует говорить, вы вообще должны забыть о том, что вы русский. Позже я вам все объясню.
Я принялся ее расспрашивать, но мало что узнал из ее ответов.
– Где я?
– В немецком госпитале.
– А что все это значит?
– Узнаете.
– А сами вы кто? Она усмехнулась.
– Не помните? Я уже вам говорила. – Подумала и добавила: – Полностью меня зовут Софья Викентьевна Янковская, и мы давно с вами знакомы, это вы должны помнить. – Она встала и заговорщически приложила палец к своим губам. – Поправляйтесь, помните мои советы, и все будет хорошо.
Она ушла и не показывалась целых два дня, в течение которых меня мучили всякого рода догадки и предположения, пока, наконец, прислушиваясь к разговорам окружающих и тщательно взвешивая каждое услышанное слово, я не догадался о том, что произошло.
Постепенно я набрался сил, смог поглядеть в окно, и версия о похищении отпала: я по-прежнему находился в Риге, улица, на которую выходили окна госпиталя, была мне хорошо знакома.
За те дни, что я лежал без сознания, произошло нечто гораздо более страшное, чем если бы я был похищен какими-нибудь дерзкими разведчиками.
Гитлеровская Германия напала на Советский Союз, а я находился в Риге, да, все в той же самой Риге, но оккупированной немецкими войсками.
Немцы заняли город в первые же дни своего наступления и являлись теперь в нем хозяевами.
На койке у дверей лежал какой-то их ас, подбитый нашими летчиками; он неудачно приземлился где-то в предместьях Риги и теперь умирал в госпитале.
Надо отдать справедливость, ухаживали они за своим асом с большой заботливостью, всячески стараясь облегчить ему последние минуты.
Но почему они так же внимательно ухаживают за пленным русским офицером – ведь фактически я находился у них в плену, – этого я понять не мог. Впрочем, я тут же вспоминал, что я – это не я, что меня теперь почему-то называют Августом Берзинем, и опять переставал что-либо понимать.
Приходилось выжидать того времени, когда я оправлюсь, все узнаю и смогу что-либо предпринять.
На третий день после того, как я пришел в сознание, в коридоре возникла какая-то суета, в палату внесли носилки с новым больным и положили его на свободную третью койку.
Я чувствовал себя уже много лучше и принялся с интересом рассматривать нового соседа.
Это был пожилой мужчина с забинтованной грудью, по всей видимости, тяжелораненый.
Вначале он произвел на меня благоприятное впечатление. Добродушное лицо, умные серые глаза, седые виски, суховатые губы; на вид ему можно было дать лет сорок пять; человек, в общем, как человек…
Но как же скоро я его возненавидел!
Через несколько часов после появления этого больного в палату пришли два немецких офицера в черных гестаповских мундирах, поверх которых были небрежно накинуты белые медицинские халаты; один из них был майор, другой лейтенант.
Офицеры искоса поглядели на меня и остановились перед новым больным.
– Хайль Гитлер! – приветствовал майор больного.
– Хайль, – отозвался тот слабым голосом, однако заметно стараясь говорить как можно бодрее.
Санитары внесли два стула и небольшой столик с письменными принадлежностями, и офицеры тотчас приступили к допросу.
– Как вас зовут? – быстро спросил больного офицер в чине майора.
– Фридрих Иоганн Гашке, – также быстро и по-солдатски четко ответил больной.
Лейтенант записал ответ.
– Вас так и звали в России? – осведомился майор. Больной усмехнулся.
– Нет, в моем паспорте было написано Федор Ива­нович.
– Федор Иванович Гашке? – переспросил майор.
– Так точно, – подтвердил Гашке.
– Я рад, что вы выполнили свой долг перед фюрером и Германией, – сказал майор. – Вам трудно говорить?
– Нет, у меня достаточно сил, – негромко, но четко ответил Гашке. – Я готов…
Допрос длился часа два, майор спрашивал, лейтенант без устали писал.
Гашке оказался перебежчиком. Поволжский немец из-под Сарепты, он окончил педагогический техникум и учительствовал в Саратове; призванный в Советскую Армию, он в первые же дни войны попал на фронт и сразу начал готовиться к тому, чтобы перебежать к немцам. Как только полк, в котором он находился, вошел в соприкосновение с противником, Гашке, воспользовавшись минутным затишьем, вырвался вперед и, бросив оружие, побежал в сторону немецких позиций.
С советской стороны по перебежчику немедленно открыли огонь, немцы не стреляли, они сразу догадались, в чем дело; Гашке получил тяжелое ранение, но успел добежать до немецких позиций и только там упал. Прибежал он к немцам не с пустыми руками: перед бегством с передовой он проник в штаб полка, застрелил начальника штаба и похитил какие-то важные документы.
Как только в полевом госпитале выяснилась ценность перебежчика, было дано указание немедленно переправить его в Ригу…
Гашке, по-видимому, хорошо понимал, что словами завоевать расположение немцев нельзя, только точные и важные данные о Советской Армии могли определить истинную цену перебежчику.
И, действительно, Гашке не говорил лишних слов, но он заметил все, что следовало заметить, запомнил все, что следовало запомнить, и теперь с чувством внутреннего удовлетворения выкладывал все свои сведения и наблюдения сидевшим перед ним гестаповцам, и я, я сам, был свидетелем этого предательства.
Но гестаповцы почему-то мало обращали на меня внимания, мое присутствие их не смущало, наоборот, они даже как будто были довольны тем, что я слышу их разговор с перебежчиком, и это тоже было мне не совсем понятно.
Гашке был умным человеком, и сведения, которые он принес, представляли несомненную ценность, но разговор с ним полностью разоблачал его в моих глазах…
Ох, как он стал мне противен!
Часа через два гестаповцы ушли, пожелав Гашке скорейшего выздоровления.
Нам принесли ужин, очень приличный ужин: мясо, капусту, ягоды и даже по стакану какого-то кисленького винца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43