А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Одни цеха полностью переколпачивать приходилось, под другие чуть не голыми руками котлованы в мерзлой земле рыли. Тогда не до любви было, а потом — и тем более. Это уже позже, много после войны, стал я на женщин засматриваться. Самому тогда уж тридцать стукнуло. Господи, думаю, а машинистка-то у меня до чего же славная... Ну и пошла у нас любовь, и было все хорошо, пока Лидка не появилась... В общем, прибежал я в домик к зазнобе моей, все ей выложил. Она, милая, все поняла, простила меня, только всплакнула немножко. Хоть ты, говорит, и чужой теперь будешь муж, я все равно не брошу тебя, с тобой останусь до гроба. Не Прогоняй меня, говорит, хоть глядеть на тебя буду на работе — и то счастье. Знаю же, что не по своей воле ты к другой уходишь... Короче, мастера арестовали и увезли, а через месяц вызвали меня в Москву, с Лидкой расписываться. Начальство по плечу хлопает, молодец, говорит, из-под самого Мешика бабу вынул, теперь . непременно жди повышения. И точно — я на Урал, а за мною следом бумага из Центрального Комитета: возвращаться за новым назначением в Москву, а оттуда отбыть в Ленинград. Не захотела, видишь ли, Лидка на Урале жить, а с Москвой не вышло что-то... Вот так я тут и оказался. Поначалу была не жизнь, а каторга — на работе все кланяются, стелются до земли, а домой пришел — сам изволь стелиться, а чуть что не по ней, кричит, Павлику отзвонюсь, он тебя в бараний рог. Это она про Мешика своего всемогущего. И тебя, кстати, в его честь велела Павлом назвать, а прежде того не было у нас в роду ни одного Павла. Потом, правда, после известных событий, присмирела. Я тогда даже разводиться хотел, но тогда уже новое место держало — разведенных на таких постах держать не любили, — да и пообвык уже, притерпелся. К тому же был ты, да и Ленка в проекте. Надо было семью сохранить. Одну только поблажку дал себе — выписал с Урала ненаглядную мою, устроил к себе в секретарши, а чтобы кривотолков каких не возникло, замуж ее определил за хорошего человека, инженера нашего, он давно по ней сох... Так что и с ней, милочкой моей, тоже почти тридцать лет не расставался, с Мариночкой...
— Что?! — воскликнул Павел.
— Да-да, с Мариной Александровной.
— Так что же, Иван?..
— Нет, нет, по срокам не получается. После того как она за Ларина своего вышла, у нас с ней ничего не было. Мне хватало того, что каждый день на работе личико ее милое видел... да когда с Лидкой ложился, закрывал глаза, бывало, и представлял, что это Мариночка моя подо мной...
Павел был потрясен исповедью отца. Сколько он помнил себя — а стало быть, и отца, — тот ни словом, ни жестом, ни намеком не выдал своей тайны, все эти годы носил в себе такую боль...
— Бедный ты мой! — сказал он, обнимая отца за плечи. — Но теперь все будет иначе. Теперь с тобой мы!
— Кто это мы?
— Мы с Нюточкой. Привыкай, батя, быть дедом. А на опустевшем к вечеру кладбище, на свежей могиле Елены Дмитриевны Черновой среди подмерзших цветов ничком лежал небритый человек с перевязанной головой и в донельзя испачканном дорогом пальто. Он рыдал, рыдал громко, не стесняясь и не стыдясь. И только по этим рыданиям сторожа, запиравшие кладбище на ночь, нашли Виктора Петровича Воронова, подняли с земли и вывели за ворота. Он подождал, когда они запрут тяжелый засов и уйдут, потом посмотрел на стену, покачал головой, всхлипнул и побрел в направлении от города.

IX
Ноябрь окунул город в продергивающий до костей холод. Свирепые ветра ватагой неслись с Финского залива, и мотыляли по проспектам обрывки шариков и гигантских тряпичных гвозди еще долго после демонстрации трудящихся. Потом исчезли и они.
Таня лениво озирала из окна сонный Питер, не отмечая ни мрачных дней, ни тяжелых ночей. Все чаще приходили кошмары, давили унылыми видениями, приоткрывая завесу над царством мертвых. Подступали тихие и безгласные, мутно-прозрачные в кромешной темноте. Что-то сгущалось вокруг, падало сверху, будто тень незримого крыла. Мертвыми знамениями врезались в подсознание слухи и новости, обволакивающие с разных сторон: то там кто-то умер, то этот усоп. И Тане нестерпимо хотелось заглянуть в запредельное, потрогать кончиком пальцев костлявую за нос.
Пустота звала: «Пойдем!», но тут же появлялась старая знакомая ведьма с пронзительными глазами, без всякой укоризны, злорадно ухмылялась, предупреждая, что не настал еще срок.
Для Тани уже не существовало слова «надо», даже в бренных удовольствиях она не видела никакого смысла. До недавних пор она придумывала простейшие способы поисков заработка, помогала Якубу добывать денег. На кайф их уходило немерено, благо налаженные каналы поставки и сбыта давали крутые возможности снимать сливки. Давно прошло то время, когда Таня следила, чтобы дом не превратился в барыжную лавку. Но незаметно стали захаживать напрямую наркоманы, а теперь и это обрыдло, вместе с самим Якубом и его подругой. Раз, не выдержав какой-то мелочной непонятки, Таня напустилась на парочку, намекнув, что выставляет их за дверь. В результате осталась одна в пустом доме. В холодильнике гулял сквозняк, в раковине башней выросла гора немытой посуды, под ванной кисло, покрываясь плесенью, замоченное белье. Только маковые поля были местом пребывания Тани, только этот запах был родным и ничто другое более не тревожило ее когда-то острый и жаждущий приключений рассудок.
Однажды Таня заметила, что опий вышел, и полезла в общаковый тайник. Она нюхнула чистый, без всякой примеси порошок. Слизистую обожгло. «Дерзкий», — подумала Таня, определяя дозу на глаз. Опасения, не многовато ли, при этом не было. Как это часто случается с теми, знает тайную прелесть всякого наркотика, Таню так дело стремление достичь вершинки познанного однажды блаженства, поэтому она попросту откидывала всякое чувство страха за собственную неповторимую жизнь. Вместо инстинкта самосохранения работало эрзац-сознание: а будь что будет.
Удерживая последним усилием воли тремор, Таня с мазохистским наслаждением шарила концом иглы на почерневшем рекордовском шприце в поисках рваной, затянувшейся малиновыми синяками вены. Не найдя ее на сгибе она решительно, прикусив губу, воткнула ту же иглу в кисть. Попала. И побежала теплым туманом надежды по кровяным сосудам угарная эйфория. Метну лась мысль о вожделенном пределе. Предметы и мебель поехали перед глазами, разъезжаясь серебристой рябью. Пространство и время соединились в светящейся дымке. Горло сдавило. Откуда-то издалека пришли чужие голоса: «Ay!» — «Как ты тут?» — «Мы только вещички забрать...» — «Э, она уже тащится!» — «Слушай, а на нашу долю осталось?» — «Иди шприцы вскипяти...» Опрокидываясь навзничь, Таня охнула, а руки неестественно, как чужие, не принадлежащие ее телу, еще цеплялись за воздух. Звенело в ушах. Постепенно частоты падали до ультранизких, гудящих монотонным колоколом под самой теменной костью. Дыхание судорожно останавливалось, и где-то далеко, неровно и замедляя темп, ударял сердечный маятник, отсчитывая, как кукушка, последние секунды жизни. Она даже не раздвоилась, а их стало множество: одна болталась под потолком, безумно хохоча над собственным телом внизу, и выговаривала второй — той, что философски застыла, съежившись в красном углу: «Это смерть, но еще рано, пора ведь не пришла». И все эти Тани, собираясь в одну, вылетели, как ведьма в трубу, увидели с непомерной высоты дом, людей, занимающихся своими делами, как пчелы в сотах улья. Хотела было найти знакомых, крикнуть на прощанье — и оказалась в радужном коридоре, где не было углов, а бесконечные стены, словно сделанные из плазменной ткани, переливались фиолетовыми искрами и зелеными огоньками. °се дальше и дальше улетала Таня, гул нарастал, но было легко и свободно. Где-то там впереди должен быть свет. rto он не приближался. Наоборот, все больше сгущалась
бездна тьмы. И в монотонном гудении стал отчетливо слышен родной бас-профундо:
— Здравствуй, доченька...
И безумный хохот бился эхом, дребезгом обрушивался со всех сторон...
Конец этого жуткого года ознаменовался разными хлопотами, и, погрузившись в них с головой, Павел уповал лишь на то, что год уходящий не принесет еще каких-нибудь потрясений.
Он носился то в мастерскую, где отобрал камень для памятника Елке — серую с красными прожилками мраморную глыбу — и в два приема внес аванс за его изготовление, то в больницу к матери, которая не узнавала его и упорно называла или «товарищ генерал», или «доченька», то на дачу в Солнечное, которую предписывалось освободить к Новому году, понемногу вывозя оттуда всякую мелочь — книги, посуду, белье.
Дело по факту гибели Елены Дмитриевны Черновой было прекращено за отсутствием состава преступления. Заявлению Дмитрия Дормидонтовича вышестоящие инстанции решили ходу не давать, а отправить его на пенсию по состоянию здоровья. Ему даже предложили вариант отправиться послом в Народную Республику Габон, но он отказался. Великодушие начальства простерлось до того, что вместо казенной дачи в Солнечном Чернову был предложен «скворечник» с участком в восемь соток на станции Мшинская, а вместо казенного автомобиля — «Жигули» по специальной «распределительной» цене — шестьсот рублей. Должностной оклад сменился союзной персональной пенсией. За ним сохранили городскую квартиру, пожизненное право пользования распределителем, поликлиникой и больницей. Могло быть и хуже.
В начале декабря Павел перевез вещи и Нюточку с Ниной Артемьевной из квартиры Лихаревых в отцовскую. Дочка с няней заняли родительскую спальню. Дмитрий Дормидонтович окончательно перебрался в кабинет. Павел поставил себе в гостиной тахту и школярский письмен ный столик, приобретенный специально, — роскошный стол из кабинетного гарнитура остался в квартире у Никольского. В Елкину комнату снесли вещи матери — все понимали, что она вряд ли когда-нибудь вернется сюда, но все-таки...
Нюточка самостоятельно внесла в новую для себя квартиру две вещи — пластмассовую корзиночку с любимым пупсом и свернутый в тугую трубочку календарь с «тетей мамой». Последний она велела повесить над своей кроваткой.
— Ванькина жена, — констатировал дед, увидев календарь. — Или уже-бывшая, не знаю... Надо же, как жизнь все закрутила... И чего этому дуралею надо было? От такой девки ушел... или она от него.
— От одной ушел, к другой пришел... — тихо сказал Павел. — Бог-с ними, может, хоть у них все сладится.
— У кого? У Ваньки с Татьяной твоей? Ничего у них не сладится, не сладилось уже. Ты что, не знал?
— Нет. А что?
— Выгнала она его, еще в начале осени. К отцу с матерью приперся, ободранный, жалкий, больной. Еле дошел и на пороге сознание потерял. «Скорую» вызвали — и в больницу. Нервное истощение, тяжелое алкогольное отравление... И, говорят, еще кое-что.
— Что?
— То, что, по словам начальства, существует только на гнилом Западе... Наркоту жрал Ванька... Эпилептические припадки с ним были, уже в больнице... Эх, будь я еще в силе, разобрался бы с этим змеюшником, что твоя благоверная устроила.
— Не надо, — тихо, но твердо сказал Павел. — Это их дела, и никого больше они не касаются. А если она чудит, так это от горя. Пойми ты, несчастный она человек, несчастнее всех нас.
— А ты — ты, что ли, счастливый? Знатно она тебя осчастливила!
— Да, — сказал Павел, глядя отцу прямо в глаза. — Представь себе, я счастливый. И осчастливила меня именно она... И хватит, не будем больше о ней, ладно?
«Старею, — подумал Дмитрий Дормидонтович, опустив глаза. — И не припомню, чтоб раньше меня кто в гляделки переиграл, а теперь — пожалуйста. И кто? Пашка, сынок родной»
— Ладно, — пробурчал он... — Что-то счастье твое гуляло, пора бы ей уже того... на горшок и спать.
— Погоди, не купали еще... Если хочешь, можешь ее потом в полотенце завернуть и сюда отнести.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75