А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— А как же сумки?
— У тебя осталась сумочка, а у меня бумажник… — Барли вдруг растерянно взглянул на меня. — Письма…
— У меня в сумочке, — торопливо отозвалась я.
— Слава богу. Остальной багаж придется оставить, и бог с ним. — Барли за руку провел меня в самый конец вагона-ресторана, и мы, к моему изумлению, оказались в кухне.
Официант вбежал за нами и поспешно оттеснил нас в узкую нишу между холодильниками. Барли указал мне на маленькую дверцу в стене. Так мы и простояли шестнадцать минут, и я судорожно сжимала в руках свою сумочку. Мне почему-то не казалось странным, что мы стоим, прижавшись друг к другу в узком пространстве, словно двое беглецов. Вдруг вспомнился подарок отца, и рука сама потянулась к крестику на шее. Я хорошо помнила, что он висел открыто, на виду: неудивительно, что газета ни разу не опустилась.
Наконец поезд замедлил ход, заскрежетали, взвизгнули тормоза, и вагон остановился. Официант дернул рычаг, и дверца открылась. Парень заговорщицки улыбнулся Барли; ему все это, должно быть, представлялась романтической комедией: разгневанный отец гоняется по вагонам за молодыми влюбленными.
— Выходи, но не отходи от вагона, — тихо подсказал мне Барли, и мы протиснулись сквозь узкую дверцу, спрыгнув на низкий перрон. Рядом под серебристыми тополями было низкое станционное здание, и на нас пахнуло сладким теплом. — Видишь его?
Я посмотрела вдоль вагонов и среди толпы высаживающихся пассажиров с трудом различила темную широкоплечую фигуру — казалось бы, ничего особенного, но было в ней что-то неправильное, от чего у меня все сжалось в животе. Теперь незнакомец нахлобучил на голову широкополую шляпу, так что я так и не смогла рассмотреть его лица. В руках он держал портфель и белый сверток — кажется, скатанную в трубочку газету.
— Вон тот. — Я постаралась не тыкать пальцем в его сторону, но Барли мгновенно втащил меня обратно на ступеньки вагона.
— Не показывайся. Я посмотрю, куда он пойдет. Смотрит по сторонам… — Барли высунулся наружу, а я без колебаний спряталась к нему за спину. Сердце так и колотилось. Барли придерживал меня одной рукой. — Отлично… пошел в другую сторону. Нет, возвращается. Заглядывает в окна. Кажется, собирается войти в вагон. Господи, ну и наглец… смотрит на часы. Зашел. Нет, снова вышел и идет сюда. Приготовься — если что, прячемся внутрь и удираем по вагонам. Готова?
В этот момент поезд дернулся, и у Барли вырвалось ругательство.
— Господи, вскочил в вагон. Думаю, уверился, что мы не сошли.
Он без предупреждения выдернул меня на платформу. Еще один толчок, и поезд тронулся. Кое-кто из пассажиров опустил окна и выглядывал наружу, чтобы покурить или просто подышать воздухом. В нескольких вагонах от нас среди других лиц я заметила темную голову, повернутую в нашу сторону, — мне показалось, что лицо человека выражает холодную ярость. Но поезд уже набирал скорость, втягиваясь за поворот. Я взглянула на Барли, он на меня. Если не считать нескольких крестьян, сидевших на лавочках маленькой сельской станции, мы с ним были одни посреди Франции.
ГЛАВА 32
«Я ожидал, что кабинет Тургута окажется еще одной сказкой „Тысяча и одной ночи“ — раем восточного мудреца, однако ошибся. Мы очутились в комнате, поменьше гостиной, но с такими же высокими потолками, ярко освещенной светом из двух широких окон. Две стены полностью скрывались за книжными полками. По краям окон висели раздвинутые шторы из черного бархата, а ковер с изображением конной охоты придавал помещению восточный колорит, но на столе посреди комнаты грудами лежали английские справочники, а рядом отдельный шкафчик дивной работы был отведен под полное собрание сочинений Шекспира — высокие, толстые, массивные фолианты.
Однако не господство английской литературы первым поразило меня в кабинете нашего хозяина. Едва переступив порог, я ощутил некое мрачное присутствие, признаки мании, постепенно вытеснявшей светлый дух шекспировских пьес, над которыми работал Тургут. Она проявлялась в том, что смотрела с множества портретов одного и того же лица, надменно глядевшего мне в глаза с гравюры над письменным столом, из рамки на столе, с искусной вышивки на одной стене, с крышки папки, с карандашного этюда у окна. Одно и то же лицо, переданное разными средствами и в разных положениях, но всегда одно и то же худое усатое лицо средневекового властелина.
Тургут наблюдал за мной.
— А, вы узнали, — мрачно сказал он. — Я, как видите, собрал целую коллекцию.
Он остановился рядом со мной, глядя на оправленную в рамку гравюру над столом. Оттиск той же гравюры я уже видел дома, но сейчас она висела на высоте нашего роста, и чернильные глаза словно впивались в наши лица.
— Где вы раздобыли такие разнообразные портреты? — спросил я.
— Где только мог.
Жестом Тургут указал на лежавшую на столе папку.
— Часть скопировал со старинных книг, часть нашел в антикварных лавках или на аукционах. Просто диву даюсь, сколько его портретов гуляют по нашему городу — стоит начать искать. Мне казалось иногда, что если собрать их все, то в его глазах я смогу найти разгадку тайны своей книги, — он вздохнул, — но эти гравюры такие грубые, такие… черно-белые. Мне они не нравились, и наконец я попросил своего друга-художника свести их воедино.
Он подвел нас к нише между окнами, тоже занавешенной черным бархатом. Когда он поднес руку к шторе, меня вдруг охватила паника, когда же шторка раздвинулась под его руками, сердце у меня на миг замерло. Складки бархата открыли картину маслом — потрясающе живую. Это был поясной портрет в натуральную величину, изображавший молодого, коренастого, полного жизни человека. Тяжелые черные кудри падали ему на плечи, а кожа лица, красивого и невероятно злобного, будто светилась, как и неестественно яркие зеленые глаза. Человек раздувал ноздри длинного прямого носа и кривил в жестокой усмешке красные губы под длинными темными усами. Рисунок губ выдавал страстную чувственность, но они были плотно сжаты, словно человек сдерживал дрожь подбородка. Острые скулы, тяжелые черные брови под темно-зеленой бархатной шапочкой, украшенной белым и коричневым пером, — лицо, полное жизни, но лишенное жалости; оно выдавало бьющую через край силу и ум, но не могло скрыть неустойчивости характера. Нарисованные глаза смотрели так пронзительно, что я с облегчением вздохнул, отводя взгляд. Элен, стоявшая у меня за плечом, придвинулась чуть ближе: не из потребности в защите, а, скорее, желая успокоить меня. — Мой друг — прекрасный художник, — тихо заметил Тургут. — Вы понимаете, почему я держу его работу за шторой. Мне не нравится смотреть на него.
С тем же успехом, подумалось мне, он мог бы сказать, что ему не нравится, когда портрет смотрит на него.
— Примерно так Влад Дракула должен был выглядеть около 1456 года, в начале своего правления Валахией. Ему было тогда двадцать пять лет, по меркам своего времени он получил хорошее образование — и прекрасно ездил верхом. В последующие двадцать лет он погубил тысяч пятнадцать своих соотечественников, отчасти по политическим соображениям, но больше — ради удовольствия видеть их смерть.
Тургут задернул шторку, и я порадовался, что не вижу больше этих страшных горящих глаз.
— Я хотел показать вам несколько редкостей, — продолжал Тургут, указывая на деревянный секретер. — Вот здесь у меня — печать Ордена Дракона. Я нашел ее на рынке древностей у старой гавани. А это — серебряный кинжал времен начала оттоманского владычества над Стамбулом. Я полагаю, что его использовали для охоты на вампиров — на эту мысль наводит надпись на рукояти. Цепи и клинья, — он указал на соседнюю полку, — увы, орудия пытки, может быть даже из самой Валахии. А вот, коллеги, жемчужина коллекции.
Он поднял стоявшую на краю столика шкатулку и откинул инкрустированную крышку. Внутри, в складках потускневшего черного атласа, лежали несколько острых орудий, напоминавших инструменты хирурга, а рядом — миниатюрный серебряный револьвер и серебряный нож.
— Что это? — Элен нерешительно потянулась к шкатулке и тут же отдернула пальцы.
— Подлинный набор инструментов охотника за вампирами, — гордо объявил Тургут. — Вероятно, из Бухареста. Несколько лет назад мне привез его друг — антиквар. Таких наборов существовало довольно много — в восемнадцатом девятнадцатом веках их продавали в Восточной Европе путешественникам. Здесь полагалось быть еще чесноку — вот в этом отделении, но я свой повесил на стену.
Проследив его взгляд, я увидел гирлянды головок чеснока, висевшие по обе стороны двери, перед глазами сидящего за столом. У меня мелькнула мысль — как неделей раньше в разговоре с Росси, — что скрупулезность профессора Бора переходит в безумие.
Теперь, через много лет, я лучше понимаю свою первую реакцию: настороженность, которую вызвал у меня кабинет Тургута с его шкафчиком, полным орудий пытки, и обстановкой, достойной замка Дракулы. Дело в том, что интересы историка во многом выражают его самого — ту часть души, которую он предпочитает скрывать даже от самого себя, давая ей волю только в научном исследовании. Нельзя отрицать, что по мере того, как мы отдаемся предмету исследований, он все больше вторгается в наше сознание. Через несколько лет после того я был с визитом в одном американском университете — не в нашем, — и меня познакомили с одним из первых историков нацистской Германии. В своем просторном доме на окраине кампуса он собрал не только литературу по своей теме, но и коллекцию парадного фарфора Третьего Рейха. Собаки — две здоровенные немецкие овчарки — день и ночь патрулировали двор. За напитками в гостиной, где собирались сотрудники факультета, он горячо рассказывал мне, как ненавидит преступления гитлеризма и как стремится в мельчайших подробностях обнажить их перед цивилизованным миром. Я рано ушел с вечеринки, опасливо обошел сторожевых псов и долго не мог отделаться от отвращения.
— Вы, может быть, думаете, что это уж слишком, — извиняющимся тоном заметил Тургут, видимо, прочитав по лицу мои мысли; он снова кивнул на гирлянды чеснока. — Просто дело в том, что мне не нравится сидеть здесь в окружении! злых дел прошлого без всякой защиты, понимаете? А теперь взгляните, зачем я привел вас сюда.
Он усадил нас в кресла-качалки, обитые дамасской парчой. На резной спинке своего кресла я заметил инкрустацию — не костью ли? — и не стал на нее откидываться. Тургут снял с полки тяжелую папку и достал из нее рукописные копии документов, которые мы совсем недавно просматривали в архиве, наброски карт, такие же, как у Росси, только скопированные более тщательно, и, наконец, письмо. Взяв его в руки, я увидел адрес университета, напечатанный вверху листа, и подпись Росси. Я сразу узнал руку: хорошо знакомые мне колечки "В" и "R". И дата отправления: в то время Росси действительно преподавал в Штатах. Несколько строк письма подтверждали рассказ Тургута: он, Росси, ничего не знает об архиве султана Мехмеда Второго. Он сожалеет, что должен разочаровать профессора Бора и желает тому успехов в работе. В самом деле, загадочное письмо.
А Тургут уже протягивал мне маленький томик в старинном кожаном переплете. Я с трудом сдержался, чтобы не вцепиться в него, но совладал с собой и дождался, пока владелец, перелистав страницы, предъявит нам чистые форзацы и, наконец, гравюру на развороте — знакомый уже коронованный дракон с угрожающе распростертыми крыльями, сжимающий в когтях вымпел все с тем же единственным грозным словом. Я открыл собственный портфель, который захватил с собой, и достал свой экземпляр. Тургут положил оба тома рядом на стол, открыв каждый на середине. Мы сравнивали наши сокровища, и каждый видел, что гравюра одна и та же — его оттиск темнее и занимает страницу от края до края, мой чуть бледнее, но это один и тот же дракон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108