А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Ничуть не бывало, Валунец как бы для того, чтобы сразу показать, кто хозяин кровати, с некоторой даже поспешностью плюхнулся на нее и демонстративно смежил веки, убеждая, что возможные поползновения конкурентов оставляют его равнодушным. Балуев и Онопкин, ни слова не сказав на такую оперативность мнимого хозяина, улеглись на лавках, один у печи, другой возле окна, и в следующее мгновение из их глоток вырвался здоровый могучий храп. Вскоре Валунец присоединил к нему сонное бормотание и попискивание, а Дарья легла в темноте рядом со мной на полу, прижалась ко мне и, что-то нежно шепнув, вдруг тоненько засопела в мое ухо. Ее дыхание овевало меня чудесной прохладой, и я не улавливал в нем ничего, изобличающего присутствие мерзкой и несомненно зловредной старухи, получающейся из убивших в своем чреве плод девушек. Но не было и в крысином писке спящего Валунца никаких свидетельств пережитого им страха, ничто в храпе Балуева не подтверждало, что и он, конечно же, был сильно напуган, не меньше Валунца, когда ему явилось мертвое на вид существо с внешностью моей жены. И с трудом верилось, что здорово, великолепно храпящий Онопкин еще недавно сидел на крошечном коне в углу гостиной и любовался бесчинствами своих красоток сестер, мечтая подрасти и воздать им сторицей за все унижения, которые от них вынес. Я видел сны, которые носили меня по тьме и подземельям, над безднами и вокруг лесных озер, и паутинка сна, медленно и недосказанно превращаясь в путеводную звезду, вывела меня к этим людям, но забыла разбудить в минуту, когда еще можно было поверить в разгадываемую и даже предсказуемую реальность их собственных сновидений.
Вот так жизнь повернулась ко мне боком. Я был для этих рассказчиков лишь крошечным атомом какого-то баснословно огромного существа, в котором и они копошились, не задумываясь о своих истинных размерах, отнюдь не выдавая себя за гигантов, как это делали глупцы и профаны, вроде онопкинских сестриц и их кавалеров, но при случае беззаботно, без зазрения совести подъедая за мной мои следы, все то, что представлялось им моими "излишками". Но как знать, не важнее ли эти "излишки" того, что они, поддаваясь оптическому обману большему, чем они сами, видели во мне или просто вместо меня? Что и говорить, я попал из огня в полымя. Убежав от тех, кто раздувался от гордости и принимал исполинские формы, подмалевывая мне ореол богатого наследника, нимб баловня судьбы, я очутился в копошении живых шестеренок и колесиков, в мясорубке, упорно перемалывающей сказку о Золотом Веке, в неуемной толпе наследующих тень идеи, некий миф, праздный и вечно возрождающийся в повторяющих его неизменный сюжет обрядах.
Где-то в лесу сидит Мартин Крюков, и, может быть, все, что ему нужно, это чтобы Ваня Левшин приочнулся от мертвого сна для него так же, как он сделал это для своей вдовы, и провел его путями запредельных лабиринтов чуточку дальше, чем ее. Но можно ли за одно это почитать его светилом, источником нашего вдохновения, мозгом нации, учителем и вождем? Я не хочу ни мниться, ни сколько-нибудь и впрямь представать Онопкину, Валунцу или даже Дарье, или, если уж на то пошло, моей жене ничтожным атомом, игрушкой, которой всякому позволено распоряжаться по собственному усмотрению, но Мартин Крюков... Предположим, непосредственно Мартин Крюков или некто иной, кто-то, представим себе, даже более значительный и таинственный... Когда этот некто призывает и собирает нас с тем, чтобы провозгласить истину, я отнюдь не за то, чтобы нас рассовывали по позициям, разделяли (и властвовали?), сортировали, сажали на места, Бог знает по какому принципу установленные, фасовали, обещая соединение в будущем, в минуту, родившуюся не в вечности, не во времени вообще, а всего лишь в мозгу сортировщика. Собирая собирай!
Глухо клокотал протест. Все мое существо роптало. Я больше не мог выносить себя, этот дом, ночь, лес, слушать свою бессоницу, наполненную храпом и сопением товарищей. Мне в моем неусыпном, но вхолостую работающем мозгу сделалось больно. Так больно бывает человеку, вся публичность которого вдруг выражается в том, что он, из отчаяния смирившись с унижением, выходит на паперть и вопит о своей обездоленности, а его обходят вниманием, наверное потому, что он не профессионал, как те, кого он немножко потеснил. Но он и не станет никогда профессионалом. И это тоже больно. И если моя боль была равнозначна чему-то подобному, это предполагало внутреннее падение, падение в собственных глазах, а может быть, отказ от принципов, по которым я жил долгие годы, от метода, питавшего мои мнимые и действительные художества. Но избавиться от собратьев по пути, который больше не привлекал меня, было вполне возможно. Я высвободился из объятий спящей девушки и, вслушиваясь, как она, потревоженная, но не проснувшаяся, перекатывает и заново устраивает свой внушительный живот, вместилище загадочного и как бы двусмысленного зародыша, тихо и осторожно выскользнул за дверь.
Мне хотелось крикнуть в честь освобождения, возопить. Вкрадчивая и нежная темнота завлекала, звала потрогать ее пальцем, но я предусмотрительно сунул руки в карманы брюк, избегая опрометчивых поступков. До настоящего освобождения было еще ужас как далеко. Я вовсе не видел его в том, чтобы сыскать наконец мою пропавшую жену, и даже никак не искал ее этой глубокой безлунной ночью, обступившей меня со всех сторон. Нигде не виднелось ни огонька, и я шел не то чтобы наугад, а вообще никуда, и потому проделал всего несколько шагов, если подсчитать мое реальное удаление от дома, где спали покинутые товарищи. Я просто кружил на месте и, сознавая, что совершаю роковую ошибку всех заплутавших в трех соснах, старался укорачивать, мельчить шаги. Этим я выгодно отличался от тех, кто склонен к безрассудству. Ни минуты я не думал, что встречу жену, хотя бы и в чужеродном облике, или какое-нибудь иное живое существо. Предо мной стояла стена ночи, и чтобы приобрести более убедительный и наглядный облик, она чуть-чуть высветлилась изнутри, из недостижимого центра. Она была как туман, выползший из щели, из колодца, отверстие которого стеснялось толщами земли где-то поблизости, но и в глубокой неизвестности. Она поднялась надо мной словно огромная волна, настоящий вал, поднялась и застыла, седая и немного отдающая сыростью и гнилью. Где же тут разум, управляющий копошением атомов? Где сила, организующая в порядок наши движения, слова, рассказы, наши истории, нашу историю? Где первопричина, говорящая на языке смысла и цели со всей этой огромностью, дикой красотой и странностью мироздания?
Шорох за спиной заставил меня обернуться. В тех преувеличениях, которыми богата ночь, дом так вырос, что я уже мог различить его очертания, заслонившие мерцание неба и призрачное сияние тумана. На крыльцо вышла Дарья. Опережающий ее монументальное поступательное шествие живот громадно и мягко придвинулся ко мне, давая расслышать шум городов, в которых будет жить дитя наших общих маленьких бредней и шалостей, шелест уже ждущих его дорог и мелодичные голоса плодов, которые он сорвет в пути для утоления голода. Прижатый животом к ночи, и я должен был осознать свою причастность к этой будущей жизни, не вину, конечно, а слабость умиления перед тем, что юно и звонко росло, пророча мне старость и трогательную заботу мысленно обнести надежной оградой все то хорошее в моем прошлом, со вкусом чего во рту легче, видимо, будет умирать.
- Ты ведь не задумал убежать, бросить меня? - произнесла Дарья с легкой и тонкой усмешкой в голосе.
- Я вообще ничего не задумывал, просто вышел подышать воздухом.
- Не спится?
- Нет, не спится.
- Теперь уж не бросай меня, - сказала она. - Я тебе поверила, я оставила ребенка... и кто же мне поможет в нужную минуту?
- Я тебе помогу, это само собой, - ответил я. - Приложу все силы, хотя не уверен, что я именно тот помощник, который тебе нужен. Должен ли я думать, - я усмехнулся в темноте, - что ты способна заменить мне жену?
- Если это нужно тебе, так почему же и нет? - сказала девушка.
- Твои руки, твои пальцы, ноготки на твоих пальцах - они в силах сделать так, что это будет мне нужно, - рассудил я. - Сейчас не вижу, но припоминаю и твою шею, тонкую и белую, нежную... Лебединая шея.
Дарья сказала, чуточку повысив голос:
- Черт возьми, для меня самое важное сейчас - знать, что ты меня не бросишь. А ты хотел уйти. Ну, хотел ведь? А теперь поклянись! Пообещай мне, что в следующий раз обязательно возьмешь меня с собой, а не оставишь среди чужих людей. А если тебе позарез нужно уйти именно сейчас, я уйду с тобой.
- И эти люди могут быть такими же заботливыми и полезными, как я.
- Но доверилась я тебе. Тебе поверила. Ты все равно как муж, более важный и нужный, чем тот, который сделал все это со мной. Наша встреча не случайна. Так я думаю. А если я ошибаюсь, так ведь сейчас не время, согласись, не время исправлять подобные ошибки. Сейчас мне нужно только жить в уверенности, что ты будешь рядом. Будешь рядом, даже если я тебя раздражаю и ты ясно видишь, что я все понимаю неправильно, не так, как следует, как понимаешь ты. Даже если ты видишь все мое ничтожество, очень важно, чтобы ты все-таки закрывал на него глаза и думал только о главной цели. Потому что кроме тебя помочь мне некому. Так что же? Мы уходим сейчас? Или утром?
Она отодвинулась, смиренно ожидая моего ответа. Я пожал плечами в тесноте той свободы, которую она мне даровала.
- Не знаю, - сказал я, - не могу решить. Я на перепутье.
- И я с тобой! - воскликнула она с жаром.
В ту же ночь в Верхове погас свет, а Фома нашел, что поставлен в такие условия, когда оттягивать и дальше убийство продавщицы невозможно. Надо сказать, что Фома, покончив со старушкой, с прежней горячностью отдался аскетическому образу жизни и так в нем преуспел, настолько раскрепостился, что в пустоте, которая стала для него свободой, и в свободе, обернувшейся пустотой, практически потерял всякое представление о необходимости убить кого-либо еще прежде, чем основательно взяться за Масягина. И если он все-таки убил продавщицу, то случилось это в сущности потому, что она сама поставила его в стесненные обстоятельства, обстоятельства, издававшие скрип, скрежет и вой, в общем, звуки, которые Фома принял за сигнал.
Дело вот в чем: продавщица после случайной встречи на улице, когда Фома проявил в своей наружности гордую орлиную красоту, как бы мечтала о своем работнике, переставшем, кстати сказать, и вовсе появляться на рынке. Женщина по вечерам, взгромоздив свою объемистую тушу на диван, брала в руки книгу, раскрывала ее, думая упереться взглядом в знакомые в сущности слова и фразы, ибо предыдущая книжонка, прочитанная ею, мало чем отличалась от этой. Но буквы расплывались перед глазами, словно она смотрела сквозь пелену дождя или потоки слез. Продолжая держать книжку на весу, она видела себя - такой, какая она есть, но немного, кажется, и выступающей за известные ей в себе самой пределы, ибо не могла поверить, что она столь огромна, толста и мужеподобна. Этого она не могла или не хотела разглядеть в себе со стороны, а излучая на самое себя уверенный и нежный внутренний взор, она не обходила вниманием нечто грациозное, тонкое, стройное, девичье. Значит, и это было в ней. Чтобы не возникло портретной путаницы, следует твердо заявить, что на фоне книжной страницы, все еще маячившей перед ее глазами, продавщица, не теряя надежды, что возводит на себя поклеп, и, стало быть, не теряя присутствия духа, видела дебелую бабенку с круглой и белой, глуповатой рожей. Возможно, такой она бывала в магазине, куда перестал ходить прислуживавший ей Фома, но ведь сейчас она дома и думает она не о выгодной продаже тех или иных товаров, а о том, как соблазнить приглянувшегося ей парня, и уже в силу этого не может не быть в какой-то мере соблазнительной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53