Впрочем, сказать, что я видел, значит сказать неправду, по крайней мере не полную правду, поскольку на самом деле я равным образом и не видел ничего. Произошло нечто именно из ряда таинственностей, омываемого боязливым молчанием человеков, любой, полагаю, очевидец тут предпочтет помалкивать, тем более что в душе в подобных случаях всегда остается местечко для сомнений. И ведь если бы впоследствии Дарья вышла из каморки с ребенком на руках, то есть даруя нам ладное и гармоничное завершение весьма напряженного действа, да еще и не скупясь на лучезарную улыбку, естественную на лице новоявленной матери, я бы и вовсе не вспомнил о своем видении и дальше спокойно относил бы его к плодам разыгравшегося воображения, более чем возможным при том чуде луны, свидетелями которого мы стали. Но Дарья вышла к нам как раз без ребенка и не могла объяснить, куда он исчез, хотя не отрицала факта его рождения. И я укрепился в мысли, что ребенок...
Но прежде чем я скажу о своих мыслях насчет ребенка, я должен сделать некоторые оговорки. Хотя что бы и как я ни оговаривал, это уже и будет этими самыми мыслями. Ведь все так неясно... Так вот, я без колебаний склоняюсь к глаголу, который сейчас употреблю, коротко говоря, я подразумеваю кражу, но тут налицо некоторые нюансы, отражающие мои сомнения: похищен ребенок или восхищен? Итак, в этом волнении по поводу уместного употребления того или иного слова и правильной расстановки акцентов как в зеркале видно мое небезразличие к судьбе младенца. В любом случае он отнят у матери, это так, но по тому, что Дарья, появившись перед нами, не выражала ни удивления, ни горя, можно заключить, что она и разумом и сердцем приняла условия, выставленные ей некими тайными силами, и без ропота отдала новорожденного. Кстати, это был мальчик, о чем она с удовольствием нам сообщила и при этом бросила на меня многозначительный взгляд. Я должен был понять намек, и я его понял. В свете этого особое значение принимает указанная мной разница в истолковании фактически одного и того же глагола. Поведение Дарья отнюдь не свидетельствовало за то, что крошечный наследник моего имени похищен, но и перешагнуть тут со всей решительностью через разницу, через некую головокружительную пропасть я не мог, не мог вдруг чем-либо и как-либо засвидетельствовать, что младенец, мол, не иначе как восхищен на небеса. С какой стати? Чем бы это он привлек вдруг столь энергичное внимание небес к его пока еще более чем скромной персоне?
Я уже практически все рассказал о происшествии, об исчезновении малыша, остается лишь напомнить, что в минуту, когда я неким Сведенборгом леса и деревни, названия которой не знаю до сих пор, созерцал прохождение ангелоподобной женщины, я был начисто лишен возможности двигаться. Я не мог совершить даже самые простые и, по сути, весьма необходимые в таких ситуациях вещи, например, протереть глаза или ущипнуть себя. Скажу больше: мои мысли сохранили простоту, наверное даже чрезмерную, не красящую меня. Я отнюдь не впал в возвышенное состояние духа, хотя когда то существо двигалось мимо меня, золотой свет настолько усилился, что различить что-либо уже можно было разве что при небывалом напряжении воображения. Тем более удивительна скудость моих впечатлений и невыразительность восторгов потому, что женщина ведь была на диво хороша собой. Я совершенно не разглядел ее, и это понятно - ослепительный свет, а к тому же вся она, не исключая и головы, окутывалась чем-то светлым, если и плащом, то какого-то воздушного состава, и представляла собой почти такой же сверток, как тот, который несла в руках. И все же я утверждаю, что она прекрасна; подобной красоты еще не видывал наш мир. Откуда у меня такая уверенность, я не знаю, но готов стоять на своем. Однако вот мои мысли: я решил, видя намерение незнакомки шагнуть в окно, что у Дарья помутился рассудок и она покидает нас не лучшим из возможных способов. Из этого видно, что я в простоте душевной принял ту женщину за Дарью; так было в первое мгновение, но в заблуждении я пребывал, собственно, до тех пор, пока сама Дарья не опрокинула его, выйдя к нам из каморки в весьма добром расположении духа.
Моя тревога за юную мать и ее чадо перешагнула все прежде известные мне границы чувственности, но чтоб подать, например, голос, как-либо помешать ей выброситься в окошко, - нет, в этом смысле у меня ничего не вышло. Я застыл изваянием и тупо наблюдал, как она с легкостью, словно на узкий порожек, восходит на подоконник, а затем... попросту растворяется в бездне сияния. На мгновение словно бы весь мир вспыхнул одной гигантской спичкой. В утешение себе я подумал, что сделал для девушки все, что мог, исполнил свой долг перед ней, честно отработал данное ей обещание не покидать ее и заботиться о ней до самой последней минуты, а вот касательно того, чем все в решающую минуту обернулось, тут уж, простите, не моя вина, с мастерами глобальных эффектов, может быть даже каких-то вселенских катаклизмов я бороться и тягаться не в состоянии.
Велико же было мое удивление, когда Дарья как ни в чем не бывало вышла из каморки. Свет к этому времени уже померк, комнату заливало обычное бледное сияние луны. Мы снова обрели способность двигаться. Духовидческая братия разминала затекшие члены... И тут на первое место выступил Валунец: он оделся в чистое, полагая, что это усугубит его причастность таинству рождения дитяти, а Дарья в итоге всей катавасии явилась к нам с пустыми руками. Осторожно и приблизительно, с готовностью к быстрому отступлению, но все же почувствовал Валунец себя обманутым и даже одураченным человеком. Овеянный пасмурными сомнениями, как дерево уныло сникшей листвой, он подступил к девушке и, сверля ее подозрительным взглядом, выдохнул:
- Где же он... где новорожденный?
Дарья отстранилась от утратившего способность приспосабливаться к логике событий, какой бы она ни была, мыслителя, отмахнулась, обошла его стороной, а мешай он ей и дальше, не сомневаюсь, она просто переступила бы через него; и при этом она бросила на меня многозначительный взгляд. Я уже говорил об этом. Но я понял не только намек, не только значение ее взгляда, но и ту прискорбную истину, что мои обязанности перед ней отнюдь не исчерпаны. В данном случае моей обязанностью было защитить ее от настырного любопытства Валунца. Я оттеснил его от Дарьи, невнятно бормоча:
- Ладно, ладно... Отцепись от нее, не приставай, нечего совать нос в чужие дела...
Еще одной моей обязанностью было ни о чем не спрашивать Дарью, во всяком случае, пока мы не выбрались из этого дома. Думаю, завершись все по правилам, Валунец так и уехал бы с нами в своей белой новенькой рубашке, переоблачение в которую символизировало, разумеется, переход к чистой обрядности, но исчезновение ребенка и в особенности наш грубый отказ посвятить его в тайну этого исчезновения привели писателя к выводу, что предпочтительнее держаться за старых испытанных товарищей по эзотерике, чем за сомнительных типов, строящих, может быть, свое благополучие на костях невинного малютки. После недолгого колебания он окончательно перешел на сторону Балуева и Онопкина. В волнении он проделал предательски дрожащими руками какие-то магические пассы, как бы очерчивая круг, защищающий его от нашего вероломства и одновременно подтверждающий, что он снова сидит в гнезде, где его прописала воля создателя схемы Мартина Крюкова. Остромыслов, тот преисполнился оптимизма и горячки отъезда, он словно и не заметил отсутствие факта деторождения и был настроен без промедления отбыть в город. И тут у нас произошла еще одна стычка с Балуевым, впавшим в нервозность из-за невозможности твердо решить вопрос, изгоняет ли нас он, преданный делу охранитель схематического порядка и нравов, или мы уезжаем как бы даже и без спросу, покидаем их в трудное время разброда и шатаний, убегаем, выбрызгиваем из-под его ног, как грязь на дороге. Указывая рукой на Масягина и Фому, он резким голосом выкрикнул:
- Этих забирайте тоже!
Подразумевалось, что Масягин и Фома еще меньше, чем мы, вписываются в схему, четкость и чистоту которой он, Балуев, с таким рвением отстаивал. По правде говоря, в данном случае его вполне можно было понять. Масягина и Фому привело в лес отнюдь не желание отпить из источника тайной мудрости, и если прежняя их история своей подвижностью, текучестью еще подавала некоторую надежду на исправление, то теперь, когда она отлилась в выразительные, положим, и даже словно бы метафизические, но слишком уж застойные и неподвластные влиянию извне формы, подчинить их воздействию крюковской солнечно излучавшейся энергии совершенно не представлялось возможным. И все же Балуев, которому сначала задурили голову всеми этими родами, а потом не пожелали объяснить, куда же подевался ребенок (а пренебрежительный жест, которым Дарья отстранила любознательного Валунца, относился, естественно, и к нему), прежде всего искал, на ком бы сорвать зло. И Масягин с Фомой для этой цели подходили как нельзя лучше: очевидная неуместность плюс полная безответность. Я, может быть, в лихорадке и некоторой бредовости потрясавших деревенскую избу событий забыл сообщить иные важные подробности, что ж, теперь исправляю оплошность: мы вышли из оцепенения, когда луна подалась на убыль, Масягин же и Фома так и остались в облике статуй. Таков факт, и очень странно, если я действительно не упомянул о ней сразу. Так выразилась воля небес: нам - возвращение в действительность, им - пребывание в неких недоступных человеческому разумению сферах. Сохранялась ли в них жизнь? Видели они нас? Слышали? Понимали ли смысл наших слов? Масягин убегал, а Фома заносил руку с ножом, в выразительности этого сюжета они и застыли, и, уличая их ненадобность, Балуев вместе с тем взваливал на наши плечи заботу о них, следовательно, срывал зло все-таки на нас, а не на этих несчастных, для которых, судя по всему, навсегда исчерпалась святая и гордая миссия творцов собственной судьбы. Балуев ловко устроился, ничего не скажешь. Видел ведь, что остающиеся с ним Онопкин и Валунец до смерти напуганы этим превращением людей в отнюдь не философский камень и близки к тому, чтобы запаниковать, вот и хотел избавиться от ненужного и опасного балласта. Это разозлило меня, и я крикнул:
- А нам они на кой черт?
Балуев не собирался менять свое решение, Онопкин жалобным блеянием поддержал его, а Валунец прожестикулировал свою солидарность с требованием зачистки избы от ненужного, хотя и претендующего на художественность хлама. Я попытался, не вступая больше в полемику, а поверх всякой полемики и, естественно, донельзя миролюбивым тоном растолковать им, что они требуют от нас невозможного. Не на руках же нам нести этих окаменевших господ? Не тут-то было, Балуев и не думал сдаваться, уступать хотя бы пядь земли, озаренной гением Мартина Крюкова, он подвел меня к окну и указал на вырисовывающуюся в утреннем тумане масягинскую машину. Надо отдать им должное, они помогли нам привязать Масягина и Фому к багажнику на крыше машины, а не стояли на крыльце, наблюдая, как мы проделываем эту работу. Не участвовала в ней и только созерцала одна лишь старуха, хозяйка дома, у нее был какой-то пришибленный вид, впрочем, оно понятно, происшествия посыпались на ее ветхий домишко, как из рога изобилия, да все такого рода, что и мозги покрепче давно бы вышли из строя. Но она была, если уместно так выразиться, любезна с нами до конца и даже махала нам платочком на прощание. А меня более всего беспокоили мои спутники, очень уж благостное, отрешенное от земного и низкого настроение овладело Дарьей, Остромыслов же суетился с такой благодушной физиономией, что я не мог смотреть на него без раздражения. Он даже похлопал закрепленную на багажнике тушу - Масягина ли, Фому, не заметил, кто ему там подвернулся, да и не это суть важно, слишком у него, Остромыслова, была довольная рожа, так прижимистый крестьянин похлопывает по сходной цене приобретенного на рынке барана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53