.. Потому что нужен сообразный скорби и памятливости букет, а откуда ж у меня на него средства? Многогрешен...
- На водку, однако, нашел деньги, - перебил угрюмый Остромыслов.
- Ты, как всегда, прав, а если принять во внимание чистоту помыслов и замыслов, с которыми ты к нам приехал, - книга, и это не шутки! - я чувствую себя в сравнении с тобой настоящим преступником. Наши объяснят тебе это еще лучше... Что мои словеса? Пустой звук!
- Объяснят? Про тебя? - удивился гость.
- Я вообще лучше понимаю себя, когда слушаю их.
Узкой аллеей они направились к выходу с кладбища.
- Левшин был большим человеком, великим, и для Верхова его смерть невосполнимая утрата, хотя не скажу, что все это уже понимают. - Глебушкин покачал головой, сокрушаясь о слепоте сограждан. - Он учил... в каком-то смысле был пророком, в общем, таких, как он, нынче скромно называют светилами. Я молод, глуп, пьян, но ты, с твоим свежим взглядом приезжего, но не постороннего нам, не отстраненного... скажи, мы должны признать его своим учителем? Даже не о нас речь, зачем обобщать? Вот ты лично, признаешь ты его своим учителем?
Остромыслов с недоумением посмотрел на приятеля.
- Я уважал его, любил, но признай, он был скорее сказочником, чем ученым, и уже одно это говорит за то, что он не мог быть для меня авторитетом... Где и в чем? В науке? Вряд ли, хотя сам он безусловно считал себя ученым. В области фантазии, мистики, сказки, истории, понимаемой как анекдот? Но я стою на твердой почве реальности...
Глебушкин торопливо и взволнованно перебил:
- А ведь чудишь, я видел!
- Ну да, - согласился Остромыслов, с новой озабоченностью воспринимая подсмотренного в соборе огненного коня и свои ломкие жесты в сумраке кафе. - Но это что-то временное... и ни к чему не обязывающее.
- Посидим еще где-нибудь? Это я на тот случай, если у тебя есть желание угостить меня. Или сразу к нашим?
- А если я тебя угощу, - Остромыслов едко усмехнулся, - я получу в качестве благодарности рассказ, некое бытописание?
- Отчего бы и нет? Но и Клавдия, бедняжка, наверняка сегодня расскажет что-то интересное... может быть, ужасное. В ней это зреет. Так что выбирай.
- История пьяницы или история вдовы?
- Мне особо рассказывать нечего, моя жизнь не представляет ровным счетом никакого интереса. Туман! Свинство... Бывают книги и разговоры. Наши от меня не отказываются и, я верю, никогда не откажутся. Мне остается лишь благодарить их за это.
Так беседуя, они спустились в нижний Верхов, в котловину, на которую Остромыслов временем раньше смотрел с горы, постигая правильность своего выбора, и в лабиринте разухабистых улочек подошли к большому деревянному дому в один этаж, но сильно вытянутому в длину, с каким-то темным архитектурным беспорядком вместо крыши. В доме, в большой, грубо обставленной комнате Остромыслов увидел накрытый стол и множество знакомых лиц. Тут были те, кого Глебушкин с чувством называл "нашими", - всего Остромыслов наскоро насчитал одиннадцать человек, с остротой заглянувшего в неизвестность провидения ощущая себя двенадцатым. Ему обрадовались, а он выразил сожаление, что не узнал своевременно о кончине Левшина и не приехал раньше.
Вдова Клавдия встала из-за стола, подошла к гостю, и они расцеловались. Остромыслов поцеловал ей и руку. На его глазах выступили слезы, он прижал руку Клавдии ладонью к своей груди и, заглядывая в ее ясные и неподвижные глаза сраженной безутешным горем женщины, все больше и больше плакал. Все как-то почернело вокруг от сознания, что Ваня Левшин никогда впредь не наполнит своим мятежным существованием этот большой, старый дом, и Остромыслов не знал, сошлись ли и остальные в этом впечатлении внезапного затмения или они уже привыкли к безысходности и живут в постоянном осознании утраты. По их виду, впрочем, нельзя было заключить ничего определенно мученического и страшного. Среди всех этих мужественных и красивых людей, пришедших почтить сорокодневное отсутствие друга, сумрачно отдававшее вечностью, только у Остромыслова глаза были на мокром месте, и он не мог унять поток слез, падавший к ногам прекрасной и гордой вдовы. Черная полупрозрачная косынка, обволакивавшая ее шею, жутко оттеняла какую-то выстраданную белизну женской кожи. Женщина была на целую голову выше Остромыслова и сверху вниз смотрела на его поникшую, сгорбившуюся фигурку, на остро вздернутые в бесплодном усилиии сдержать рыдания плечи.
За столом Глебушкин снова поднял вопрос об учительстве Левшина, уже известный Остромыслову, а вдова, слушая неумолчного пьяницу, опиралась локтем на плечо сидевшего рядом с ней философа. Остромыслов пил и ел, но покой не воцарялся в его душе, он каким-то образом угадывал в Клавдии, угадывал, а может быть, и чуял смерть Ивана Левшина, стало быть, в некотором роде и смерть вообще. Но сквозь такую Клавдию, нарисованную взыгравшим воображением, наверняка можно пройти, как сквозь призрак, пройти с тем, чтобы заново возродиться, и, наверное, он чувствовал все же не тупик смерти, а будущность, некую будущую тайну, мерцавшую и сиявшую в глубоко спрятанном сердце женщины. Столь быстро перейдя от слез к еде, напиткам и путешествию по женским недрам, он не мог не хотеть Клавдию, но из уважения к ее покойному мужу да и к той тяжести ее мощного тела, которую она все безогляднее перекладывала на него, полагал, что хочет просто подчиниться ей, служить ей опорой и подставкой в ее горе и безмерной скорби.
Это не вполне соответствовало замыслам, с которыми он приехал в Верхов, но тело Клавдии было так близко и так выдувало на него особый женский жар, что Остромыслов на время позабыл о задуманной им книге. Смущенный чарами вдовы, которые она, ясное дело, и не думала испускать на него сознательно, он делал вид, будто внимательно слушает разглагольствования Глебушкина, а чтобы не оставить у того ни малейших сомнений в этом, неустанно одаривал друга довольной, поощряющей улыбкой. Думал, уже думал Остромыслов дотянуться до уха вдовы и сказать о своей готовности быть ее верным витязем. Но кому это нужно? и зачем? Он смутно улавливал, что у нее есть другое имя, и, не ведая, каким образом у него возникло такое понятие и представление о ней, только и мог что спрашивать себя: кому же он будет посвящать свои подвиги, если не знает ее настоящего имени?
- Иван был настоящим исполином, - низким грудным голосом вымолвила Клавдия. Болтовня Глебушкина ей явно надоела. Она обвела всех как бы потухшим, но оттого более твердым и выразительным взглядом, выдержала паузу, готовая чудовищно встрепенуться, если кто-нибудь возразит ей или захочет еще поговорить о постороннем и пустом. Но все молчали; Клавдия произнесла: - Мой муж был героем и заслуживает, чтобы о нем было сказано слово.
Порыв ветра пробежал по комнате, и огромная туча, наклонив иссиня-черную голову к раскрытому окну и помотав ею, как чем-то недовольная лошадь, заслонила день.
- Кто-нибудь, закройте окно! - велела вдова и начала рассказ.
ПОВЕСТЬ О ИВАНЕ ЛЕВШИНЕ----------------------- Однажды погожим летним вечером мы с мужем гуляли на пристани. На противоположном берегу, где больше деревня, чем город, внезапно словно разлетелся в щепы маленький неказистый дом, оттуда выбежал какой-то человек и замахал руками, привлекая наше внимание. Его рот болтался как окровавленная тряпка на ветру, ибо он отчаянно старался докричаться до нас. Но Иван Левшин понимал многое и без слов. Тот человек был соседом его бывшей жены, принимавшим в ней большое и не совсем бескорыстное участие, и он торопился сообщить Ване, что его сын, крошка Ваничка, неожиданно умер.
Условия, в которых живут великие, порой ужасны; как часто мы видим, что герои вынуждены прозябать в безвестности, прирожденные деятели лишены поля деятельности, от вождей отворачивается народ, пророков не желают слушать, оригинальное, новаторское учение остается без внимания, а если кто и пользуется им, то не платит, и автор оказывается в немыслимой нищете. За несколько лет до смерти моего мужа мы впали в такую беспросветную нужду, что, случалось, несколько дней кряду нам не на что было купить и четвертушки хлеба и мы ходили в лес взять от природы хоть что-нибудь, что могло утолить наш голод, притупить его. Мне казалось, какая-то смертельная усталость и слабость зарождается в могучем теле Ивана. Часами он сидел перед домом на завалинке, низко опустив голову и греясь на солнышке, и я видела, что он, изнурившись, просто не в состоянии подняться и стряхнуть с себя одурь. Стоило ли удивляться? Так происходило с ним оттого, что он не вылежал на печи, в расслабленности и набираясь сил, положенные десятилетия, вынужденный откликаться на разные суетности, которые нынешняя жизнь навязывает всем без разбора. Богатырь ли ты, хлюпик, мыслитель, поэт, созерцатель, созрел ты, нет ли - вставай и ходи! Давай, пошевеливайся! Труба зовет. То школа, то институт, то добывание хлеба насущного; семья и продолжение рода; то закрытое общество и железный занавес, то открытое и демократия без границ; то у всяких блюстителей порядка руки чешутся, если ты не занят общественно-полезным трудом, то им даже лучше, если тебе негде приложить силы и остается только отправить зубы на полку, лечь на кровать и протянуть ноги; то вода, то огонь; то дом разваливается, то жена недовольна, хнычет и жалуется... Вот судьба человека. Казалось бы, кто способен увернуться от подобных требований? А Иван, не восставая открыто, все же словно уходил в сторону, достаточно было взглянуть, как он сидел на той завалинке, отрешенный от всего, отказавшийся от всякой ответственности... Я не смела протестовать, понимая: он в ответе за нечто высшее, чего мне не дано знать. Но судьба есть судьба, и она, не принимая во внимание никакие обстоятельства, жестоко мстила Ивану за то, что не была исполнена. Сознавая, что никто не виновен в нашем бедственном положении, а на рок не очень-то замахнешься, Иван никому никогда не жаловался, и ни друзья, ни враги не знали, что мы пухнем и умираем с голоду. Богатырь гордо нес свой крест, я же была при нем.
Но лишь когда мы шли за гробом его сына Ванички, я поняла, какая огромная сила заключена в моем муже и что ей некуда уходить, кроме как вместе с ним в могилу. Он шел, высокий, статный, прекрасный, как бог, и в то же время рано поседевший, с залегшими у рта горькими складками, с безумно горящими глазами. Горе ожесточило его, но над гробом мальчика, которого он любил как никого на этом свете, он не уронил и слезинки. Все чуждо смотрели на него, считая его чуть ли не виновником преждевременной смерти крошки. Но Иван не обращал внимания на людскую глупость. Он бросил жену и ребенка и ушел ко мне, но это никак не могло быть причиной смерти Ванички, по крайней мере большей, чем болезнь, унесшая его жизнь.
Как они кривили лица, пытаясь выразить отвращение, как поджимали губы в гневе, что этот, как они полагали, распутник и негодяй, дышит одним с ними воздухом! А я гордилась им. Ветер тронул прядь волос на его большой голове, приподнял ее, и я снова и снова думала о том, как он красив в этой игре солнечных лучей и воздуха, как он величав в своем горе. Я знала его как ученого, поэта, сказителя, как человека, обращенного к сокровеннейшим тайнам мира, он и вышагивал, как подобает истинному исполину духа, отнюдь не заламывая рук и не шмыгая носом, но в том шествии я узнала его и с другой стороны. В какой-то момент он повернул ко мне лицо, я думала ободряюще кивнуть ему, но запнулась, прочитав в его глазах страшную решимость и сообразив, что он проклял Бога. Я приблизилась к нему, незаметно сжала его руку и прошептала:
- Милый, что ты... Неужели? Я прошу тебя, не надо!
Но он не принял мой протест и окончательно протянул нить своей жизни между разведенными лезвиями ножниц, которыми судьба вершит последний суд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
- На водку, однако, нашел деньги, - перебил угрюмый Остромыслов.
- Ты, как всегда, прав, а если принять во внимание чистоту помыслов и замыслов, с которыми ты к нам приехал, - книга, и это не шутки! - я чувствую себя в сравнении с тобой настоящим преступником. Наши объяснят тебе это еще лучше... Что мои словеса? Пустой звук!
- Объяснят? Про тебя? - удивился гость.
- Я вообще лучше понимаю себя, когда слушаю их.
Узкой аллеей они направились к выходу с кладбища.
- Левшин был большим человеком, великим, и для Верхова его смерть невосполнимая утрата, хотя не скажу, что все это уже понимают. - Глебушкин покачал головой, сокрушаясь о слепоте сограждан. - Он учил... в каком-то смысле был пророком, в общем, таких, как он, нынче скромно называют светилами. Я молод, глуп, пьян, но ты, с твоим свежим взглядом приезжего, но не постороннего нам, не отстраненного... скажи, мы должны признать его своим учителем? Даже не о нас речь, зачем обобщать? Вот ты лично, признаешь ты его своим учителем?
Остромыслов с недоумением посмотрел на приятеля.
- Я уважал его, любил, но признай, он был скорее сказочником, чем ученым, и уже одно это говорит за то, что он не мог быть для меня авторитетом... Где и в чем? В науке? Вряд ли, хотя сам он безусловно считал себя ученым. В области фантазии, мистики, сказки, истории, понимаемой как анекдот? Но я стою на твердой почве реальности...
Глебушкин торопливо и взволнованно перебил:
- А ведь чудишь, я видел!
- Ну да, - согласился Остромыслов, с новой озабоченностью воспринимая подсмотренного в соборе огненного коня и свои ломкие жесты в сумраке кафе. - Но это что-то временное... и ни к чему не обязывающее.
- Посидим еще где-нибудь? Это я на тот случай, если у тебя есть желание угостить меня. Или сразу к нашим?
- А если я тебя угощу, - Остромыслов едко усмехнулся, - я получу в качестве благодарности рассказ, некое бытописание?
- Отчего бы и нет? Но и Клавдия, бедняжка, наверняка сегодня расскажет что-то интересное... может быть, ужасное. В ней это зреет. Так что выбирай.
- История пьяницы или история вдовы?
- Мне особо рассказывать нечего, моя жизнь не представляет ровным счетом никакого интереса. Туман! Свинство... Бывают книги и разговоры. Наши от меня не отказываются и, я верю, никогда не откажутся. Мне остается лишь благодарить их за это.
Так беседуя, они спустились в нижний Верхов, в котловину, на которую Остромыслов временем раньше смотрел с горы, постигая правильность своего выбора, и в лабиринте разухабистых улочек подошли к большому деревянному дому в один этаж, но сильно вытянутому в длину, с каким-то темным архитектурным беспорядком вместо крыши. В доме, в большой, грубо обставленной комнате Остромыслов увидел накрытый стол и множество знакомых лиц. Тут были те, кого Глебушкин с чувством называл "нашими", - всего Остромыслов наскоро насчитал одиннадцать человек, с остротой заглянувшего в неизвестность провидения ощущая себя двенадцатым. Ему обрадовались, а он выразил сожаление, что не узнал своевременно о кончине Левшина и не приехал раньше.
Вдова Клавдия встала из-за стола, подошла к гостю, и они расцеловались. Остромыслов поцеловал ей и руку. На его глазах выступили слезы, он прижал руку Клавдии ладонью к своей груди и, заглядывая в ее ясные и неподвижные глаза сраженной безутешным горем женщины, все больше и больше плакал. Все как-то почернело вокруг от сознания, что Ваня Левшин никогда впредь не наполнит своим мятежным существованием этот большой, старый дом, и Остромыслов не знал, сошлись ли и остальные в этом впечатлении внезапного затмения или они уже привыкли к безысходности и живут в постоянном осознании утраты. По их виду, впрочем, нельзя было заключить ничего определенно мученического и страшного. Среди всех этих мужественных и красивых людей, пришедших почтить сорокодневное отсутствие друга, сумрачно отдававшее вечностью, только у Остромыслова глаза были на мокром месте, и он не мог унять поток слез, падавший к ногам прекрасной и гордой вдовы. Черная полупрозрачная косынка, обволакивавшая ее шею, жутко оттеняла какую-то выстраданную белизну женской кожи. Женщина была на целую голову выше Остромыслова и сверху вниз смотрела на его поникшую, сгорбившуюся фигурку, на остро вздернутые в бесплодном усилиии сдержать рыдания плечи.
За столом Глебушкин снова поднял вопрос об учительстве Левшина, уже известный Остромыслову, а вдова, слушая неумолчного пьяницу, опиралась локтем на плечо сидевшего рядом с ней философа. Остромыслов пил и ел, но покой не воцарялся в его душе, он каким-то образом угадывал в Клавдии, угадывал, а может быть, и чуял смерть Ивана Левшина, стало быть, в некотором роде и смерть вообще. Но сквозь такую Клавдию, нарисованную взыгравшим воображением, наверняка можно пройти, как сквозь призрак, пройти с тем, чтобы заново возродиться, и, наверное, он чувствовал все же не тупик смерти, а будущность, некую будущую тайну, мерцавшую и сиявшую в глубоко спрятанном сердце женщины. Столь быстро перейдя от слез к еде, напиткам и путешествию по женским недрам, он не мог не хотеть Клавдию, но из уважения к ее покойному мужу да и к той тяжести ее мощного тела, которую она все безогляднее перекладывала на него, полагал, что хочет просто подчиниться ей, служить ей опорой и подставкой в ее горе и безмерной скорби.
Это не вполне соответствовало замыслам, с которыми он приехал в Верхов, но тело Клавдии было так близко и так выдувало на него особый женский жар, что Остромыслов на время позабыл о задуманной им книге. Смущенный чарами вдовы, которые она, ясное дело, и не думала испускать на него сознательно, он делал вид, будто внимательно слушает разглагольствования Глебушкина, а чтобы не оставить у того ни малейших сомнений в этом, неустанно одаривал друга довольной, поощряющей улыбкой. Думал, уже думал Остромыслов дотянуться до уха вдовы и сказать о своей готовности быть ее верным витязем. Но кому это нужно? и зачем? Он смутно улавливал, что у нее есть другое имя, и, не ведая, каким образом у него возникло такое понятие и представление о ней, только и мог что спрашивать себя: кому же он будет посвящать свои подвиги, если не знает ее настоящего имени?
- Иван был настоящим исполином, - низким грудным голосом вымолвила Клавдия. Болтовня Глебушкина ей явно надоела. Она обвела всех как бы потухшим, но оттого более твердым и выразительным взглядом, выдержала паузу, готовая чудовищно встрепенуться, если кто-нибудь возразит ей или захочет еще поговорить о постороннем и пустом. Но все молчали; Клавдия произнесла: - Мой муж был героем и заслуживает, чтобы о нем было сказано слово.
Порыв ветра пробежал по комнате, и огромная туча, наклонив иссиня-черную голову к раскрытому окну и помотав ею, как чем-то недовольная лошадь, заслонила день.
- Кто-нибудь, закройте окно! - велела вдова и начала рассказ.
ПОВЕСТЬ О ИВАНЕ ЛЕВШИНЕ----------------------- Однажды погожим летним вечером мы с мужем гуляли на пристани. На противоположном берегу, где больше деревня, чем город, внезапно словно разлетелся в щепы маленький неказистый дом, оттуда выбежал какой-то человек и замахал руками, привлекая наше внимание. Его рот болтался как окровавленная тряпка на ветру, ибо он отчаянно старался докричаться до нас. Но Иван Левшин понимал многое и без слов. Тот человек был соседом его бывшей жены, принимавшим в ней большое и не совсем бескорыстное участие, и он торопился сообщить Ване, что его сын, крошка Ваничка, неожиданно умер.
Условия, в которых живут великие, порой ужасны; как часто мы видим, что герои вынуждены прозябать в безвестности, прирожденные деятели лишены поля деятельности, от вождей отворачивается народ, пророков не желают слушать, оригинальное, новаторское учение остается без внимания, а если кто и пользуется им, то не платит, и автор оказывается в немыслимой нищете. За несколько лет до смерти моего мужа мы впали в такую беспросветную нужду, что, случалось, несколько дней кряду нам не на что было купить и четвертушки хлеба и мы ходили в лес взять от природы хоть что-нибудь, что могло утолить наш голод, притупить его. Мне казалось, какая-то смертельная усталость и слабость зарождается в могучем теле Ивана. Часами он сидел перед домом на завалинке, низко опустив голову и греясь на солнышке, и я видела, что он, изнурившись, просто не в состоянии подняться и стряхнуть с себя одурь. Стоило ли удивляться? Так происходило с ним оттого, что он не вылежал на печи, в расслабленности и набираясь сил, положенные десятилетия, вынужденный откликаться на разные суетности, которые нынешняя жизнь навязывает всем без разбора. Богатырь ли ты, хлюпик, мыслитель, поэт, созерцатель, созрел ты, нет ли - вставай и ходи! Давай, пошевеливайся! Труба зовет. То школа, то институт, то добывание хлеба насущного; семья и продолжение рода; то закрытое общество и железный занавес, то открытое и демократия без границ; то у всяких блюстителей порядка руки чешутся, если ты не занят общественно-полезным трудом, то им даже лучше, если тебе негде приложить силы и остается только отправить зубы на полку, лечь на кровать и протянуть ноги; то вода, то огонь; то дом разваливается, то жена недовольна, хнычет и жалуется... Вот судьба человека. Казалось бы, кто способен увернуться от подобных требований? А Иван, не восставая открыто, все же словно уходил в сторону, достаточно было взглянуть, как он сидел на той завалинке, отрешенный от всего, отказавшийся от всякой ответственности... Я не смела протестовать, понимая: он в ответе за нечто высшее, чего мне не дано знать. Но судьба есть судьба, и она, не принимая во внимание никакие обстоятельства, жестоко мстила Ивану за то, что не была исполнена. Сознавая, что никто не виновен в нашем бедственном положении, а на рок не очень-то замахнешься, Иван никому никогда не жаловался, и ни друзья, ни враги не знали, что мы пухнем и умираем с голоду. Богатырь гордо нес свой крест, я же была при нем.
Но лишь когда мы шли за гробом его сына Ванички, я поняла, какая огромная сила заключена в моем муже и что ей некуда уходить, кроме как вместе с ним в могилу. Он шел, высокий, статный, прекрасный, как бог, и в то же время рано поседевший, с залегшими у рта горькими складками, с безумно горящими глазами. Горе ожесточило его, но над гробом мальчика, которого он любил как никого на этом свете, он не уронил и слезинки. Все чуждо смотрели на него, считая его чуть ли не виновником преждевременной смерти крошки. Но Иван не обращал внимания на людскую глупость. Он бросил жену и ребенка и ушел ко мне, но это никак не могло быть причиной смерти Ванички, по крайней мере большей, чем болезнь, унесшая его жизнь.
Как они кривили лица, пытаясь выразить отвращение, как поджимали губы в гневе, что этот, как они полагали, распутник и негодяй, дышит одним с ними воздухом! А я гордилась им. Ветер тронул прядь волос на его большой голове, приподнял ее, и я снова и снова думала о том, как он красив в этой игре солнечных лучей и воздуха, как он величав в своем горе. Я знала его как ученого, поэта, сказителя, как человека, обращенного к сокровеннейшим тайнам мира, он и вышагивал, как подобает истинному исполину духа, отнюдь не заламывая рук и не шмыгая носом, но в том шествии я узнала его и с другой стороны. В какой-то момент он повернул ко мне лицо, я думала ободряюще кивнуть ему, но запнулась, прочитав в его глазах страшную решимость и сообразив, что он проклял Бога. Я приблизилась к нему, незаметно сжала его руку и прошептала:
- Милый, что ты... Неужели? Я прошу тебя, не надо!
Но он не принял мой протест и окончательно протянул нить своей жизни между разведенными лезвиями ножниц, которыми судьба вершит последний суд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53