«Он» утверждает, что я – набитый дурак, я же считаю, что подобное определение полностью относится к «нему». По «его» мнению, разум есть синоним глупости, а по-моему… в общем, по-моему, как раз наоборот. На самом деле, Владимиро, мы говорим с «ним» на разных языках. Для меня слова значат одно, для «него» другое, вот мы и не понимаем друг друга. Ведь несхожесть слов скрывает и несхожесть оценок. Как же тут понять друг друга? – Скажи, а ваши отношения всегда были такими плохими? Сокрушенно мотаю головой с видом человека, честно признающего мучительную правду.
– Нет, одно время, не стану этого отрицать, они были превосходными. Но чего мне это стоило, Владимиро! Я превратился в «его» раба! «Он» повелевал – я подчинялся. Я всецело находился в «его» власти и слепо выполнял любой приказ. Естественно, в какой-то момент я взбунтовался.
– И как давно вы были в хороших отношениях? – Еще в подростковом возрасте. Мне было лет четырнадцать. Тогда я отождествлялся с «ним» настолько, что в один прекрасный день как бы инстинктивно почувствовал необходимость обособиться от «него», дав «ему» имя.
– Имя? – Да, главным образом чтобы избегать путаницы во время наших бесед, то есть в тех случаях, когда «он» распоряжался, а я подчинялся. Представь себе, скажем, такой диалог: «Федерико ты должен сделать то-то и то-то». – «Хорошо, Федерико, будет сделано». Чувствуешь неувязку? Я – Федерико, и «он» – Федерико. Вот я и решил латинизировать «его» имя.
– Фасцинус? – Нет, тем самым я бы признал, что «он» околдовал, очаровал меня. Да, я был под «его» пятой, но уже тогда во мне росло недовольство. И коль скоро меня зовут Федерико, я решил назвать «его» Федерикус Рекс.
– Федерикус Рекс? – По правде говоря, сначала я подумывал дать «ему» имя Фридрих Великий.
– Почему Великий? – Это целая история. Дело было так. Поехали мы как-то летом с ребятами в Остию, на пляж. Трое нас было или четверо – не помню; в общем, все одногодки. Ну, перекусили, как всегда, бутербродами и разлеглись на песочке за кабинами, куда обычно швыряют всякий мусор. Разговор, понятно, о бабах, кто-то уже успел попробовать, кто-то нет. Короче, слово за слово, и тут один из нас предлагает: «А давай посмотрим, у кого больше?» Сказано – сделано. И вот, к моему изумлению… ведь раньше я таких сравнений не проводил… обнаруживаю, что явно перекрываю всех своих друзей аж на несколько размеров. Ребята были свои, из одного класса, так что кому-то вроде бы само собой пришло в голову окрестить меня «Фридрих Великий». Что с нас было тогда взять: пацаны, шалопуты.
– А как же ты перешел от Фридриха Великого к Федерикусу Рексу? – А это еще одна история. Если помнишь, мы с матерью жили тогда неподалеку от площади Мадзини. Как-то вечером мать дала мне денег на кино, я договорился с другом и пошел. Улица была безлюдная, и вот в самом темном ее месте – улочки со стороны тенистого сквера – меня окликнул голос: «Эй, птенчик!» Я остановился, подошел поближе и увидел проститутку, явно не первой свежести, но еще вполне ничего, по крайней мере мне так показалось: не будем забывать, что мне было четырнадцать лет и я совсем недавно сменил короткие штаны на брюки. Не помню точно, что мы сказали друг другу. Помню только, что дрожал как осиновый лист, ведь у меня это было в первый раз. Она догадалась и говорит: «Чего трясешься-то? Спокуха. Скажи лучше: башли имеются?» Я ничегошеньки не понял, тогда она объяснила, что «башли» – это «деньги». Я не ответил, только раскрыл ладонь и показал тысячу лир, которые мать дала на кино, – скомканную, липкую от пота бумажку. «Не густо», – говорит. А я ей: «Это на кино». Она как захохочет. «Давай сюда, – говорит. – Сейчас я тебе кино покажу. Бьюсь об заклад, тебе это впервинку, так ведь? Да не дрожи ты, увидишь: кинцо что надо». Взяла деньги и заставила отпороть ее встояка, прямо под деревом. Так вот, знаешь, что она сказала, как только увидела «его»? «Да „он“ у тебя прямо король». Я все еще дрожал, а она гнула свое: «Чего дрейфишь? Говорю тебе – король, а королям на всех начхать». Поначалу я вроде бы даже и забыл об этом, но жизнь напомнила. К тому же у матери была шкатулка, в которой хранились старые монеты, и среди них – монета с изображением Фридриха Прусского с надписью: «Федерикус Рекс». Вот я и назвал «его» этим латинским именем.
Владимиро смотрит на меня в некоторой задумчивости. Наконец произносит: – Ну хорошо, ты дал «ему» имя. А с каких пор вы начали ссориться? Насколько я понимаю, когда ты окрестил «его» Федерикусом Рексом, вы вполне ладили.
– Хочешь узнать, когда я не на шутку восстал? – Да. Когда и почему? Задержав на нем тяжелый, сосредоточенный взгляд, утвердительно киваю: – Знаешь, а я ждал этого вопроса. И даже приготовился дать на него исчерпывающий, научный ответ. Скажу больше, я в общем-то для того и пришел, чтобы услышать этот вопрос и ответить на него. Ты меня понимаешь, Владимиро. – На мгновение умолкаю, словно подчеркивая важность того, о чем собираюсь сказать. – Я помню не только год, когда мы начали ссориться, но и месяц, а то и день. Март пятидесятого. Сейчас мы в семидесятом. Мне тридцать пять лет. Значит, с того времени, как я взбунтовался, прошло ровно двадцать лет.
– А что, собственно, подтолкнуло тебя на этот… бунт? – Сейчас объясню. Ну, скажем так: различие во мнениях.
– Во мнениях? По поводу чего? – По поводу того, что действительно произошло однажды ночью в марте пятидесятого.
– В ту ночь что-то произошло? – По «его» мнению – да. По моему мнению – нет.
Владимиро вскидывает брови: вероятно, отдавая себе отчет в том, что мы подошли к важнейшей теме нашего разговора, он замолкает с каким-то перепуганным видом. Я глубоко затягиваюсь и выпускаю обильную порцию дыма на блестящую поверхность стола.
– Скажу сразу: в то время я не подозревал, что полностью от «него» завишу. Да, в половом смысле я созрел преждевременно, но тогда еще не знал, что обязан этим «ему». С другой стороны, у меня не было настоящей половой связи с женщинами: я не имею в виду обычного перепихона, наспех и украдкой, вроде того, о котором рассказал… Я ничего не мог с собой поделать и думал об этом постоянно. Эта мысль не давала мне покоя и вскоре превратилась в некую навязчивую идею. Да-да, Владимиро, навязчивую идею. Конечно, я мог бы отвести душу и без постороннего участия, как делают все ребята испокон веку, но был против этого, возможно, из гордости. Отсюда – постоянные, жестокие, невыносимые страдания.
– Ты страдал? – Еще как. От желания. Видишь ли, Владимиро, именно желание заставляет нас больше всего страдать. Когда оно возникает, мы ведем себя двояко: или стараемся не думать о нем, или удовлетворяем его. Однако желание, остающееся в течение определенного времени неизменным и неудовлетворенным, мы вынести не в силах. Для сравнения скажу: как нельзя выдержать определенную температуру больше нескольких минут, так и определенное желание – больше нескольких часов. А теперь попробуй себе представить желание, которое длится не час и не два, не день и не месяц, а годы и постоянно нарастает? Представь, и ты поймешь, как я страдал.
Молча качаю головой.
Владимиро тоже молчит. Затем осторожно замечает: – А как насчет различия во мнениях? – Дело было так. Одним мартовским утром пятидесятого я, находясь в здравом уме и твердой памяти, рассудил, что кое-какая вещь произошла не в реальности, а всего лишь приснилась мне. Ну как обычно относятся к снам? Думают о них немного, пытаются восстановить, вспомнить, а потом пожимают плечами и навсегда выбрасывают сон из головы, чтобы заняться более серьезными делами. Так должно было случиться и тем мартовским утром. И вдруг «он» обнаруживается, между прочим, впервые, как нечто самостоятельное и отличное от меня. Неожиданно вскакивает и заявляет громким уверенным голосом, будто та самая вещь вовсе мне не приснилась, а произошла-таки на самом деле и «он» свидетель, что все случилось наяву, а не во сне. Так вот, Владимиро, тут-то мы и разошлись с «ним» во мнениях. С тех пор наши ссоры не прекращаются. Целых двадцать лет. «Он» продолжает утверждать, что это произошло на самом деле, я же настаиваю на том, что это был сон.
– А что, собственно, по-твоему, было сном, а по «его» мнению – явью? Напускаю на себя наиученейший вид, ибо знаю, что в этот момент Владимиро нацелил в меня все стволы своей науки, точно так же, как в начале нашего разговора полоснул по моему лицу светом мощнейшей лампы.
– Надо тебе сказать, Владимиро, что у моей матери, еще тогда, в пятидесятом, была привычка целовать меня каждый вечер перед сном. Это у нас было заведено с детства. Ну привычка и привычка: многие матери так делают. Але, алё, ты что там корябаешь? – Беру кое-что на заметку.
– Еще чего. Никаких заметок. Выкини этот блокнот и ручку. Я не хочу, чтобы ты записывал. Помимо прочего, все, что я собираюсь тебе рассказать, недостойно этого. Ну, не сошлись во мнениях; если разобраться – по пустяку: что же тут брать на заметку? И потом, Владимиро, я пришел к тебе не как пациент, а как друг. Что, если бы ты явился ко мне пооткровенничать или попросить совета, а я стал бы на твоих глазах что-то там царапать? Давай, давай, откладывай свой блокнот, откладывай ручку. Поговорим по-людски.
– Ладно, будь по-твоему.
– Вот это другое дело. Так на чем мы остановились?… Ах да, на том, что, как все нормальные матери, моя мать целовала меня перед сном. Это было в пятидесятом. Обычно мать входила в мою комнату около двенадцати, иногда и позже, поправляла одеяло, нагибалась, целовала меня в лоб, говорила: «Спатеньки» – и уходила. Заметь, что моя кровать стояла в углу и одной стороной примыкала к стене, поэтому, чтобы подоткнуть одеяло с другого края, мать перегибалась через всю кровать. Иногда все это происходило при свете: я еще читал или занимался (у меня была привычка заниматься в постели) – и тогда мать гасила свет, иногда я сам успевал погасить свет, но еще не засыпал. Но независимо от того, горел свет или нет, во всем этом не было ничего странного, ненормального, ничего, скажем так, интересного. Обычная вещь: мать желает сыну спокойной ночи.
Владимиро не отвечает. Блокнот и ручка лежат перед ним, у правой руки, тощей и длинной, как он сам; однако рука не двигается. Я замолкаю; лицо Владимиро искажает гримаса боли. Сделав над собой усилие, он спрашивает: – Хорошо… а как же различие во мнениях? – Я подошел к самому главному. Сейчас я изложу тебе две версии относительно поцелуя моей матери: мою и «его». Сначала мою, потом «его».
– То есть сначала версию сна, а потом версию реального события? – Совершенно верно. Итак, версия первая: моя версия сна. Мать приходит пожелать мне спокойной ночи. Я уже потушил лампу, но еще не сплю. Она идет по комнате, не зажигая света, подходит к кровати, наклоняется надо мной и поправляет одеяло сначала с одной стороны, потом с другой. Для этого она, естественно, должна наклониться. Наклоняясь, она нечаянно касается меня локтем на уровне паха. По непонятной мне причине матери не удается как следует заправить одеяло, и вот уже касание переходит в нажим, и кажется, будто этот нажим намеренный, сознательный, умышленный. Мне так и хочется сказать: «Мама, что ты делаешь, ведь может случиться непоправимое, поднимись, прошу тебя, поднимись и уходи». Но, как это бывает во сне, я не могу выжать из себя ни звука. Она по-прежнему не разгибается, продолжает заправлять одеяло и тереться об меня локтем. В конце концов происходит то, чего я боялся. В тот же миг я просыпаюсь и обнаруживаю, что во сне у меня произошло непроизвольное семяизвержение. Вот такова моя версия. – Прерываюсь, чтобы затушить в пепельнице окурок и зажечь новую сигарету. Мои движения спокойны, точны, уверенны. От них веет холодной ученостью. Я продолжаю: – Версия вторая. «Его» версия, по которой все произошло на самом деле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
– Нет, одно время, не стану этого отрицать, они были превосходными. Но чего мне это стоило, Владимиро! Я превратился в «его» раба! «Он» повелевал – я подчинялся. Я всецело находился в «его» власти и слепо выполнял любой приказ. Естественно, в какой-то момент я взбунтовался.
– И как давно вы были в хороших отношениях? – Еще в подростковом возрасте. Мне было лет четырнадцать. Тогда я отождествлялся с «ним» настолько, что в один прекрасный день как бы инстинктивно почувствовал необходимость обособиться от «него», дав «ему» имя.
– Имя? – Да, главным образом чтобы избегать путаницы во время наших бесед, то есть в тех случаях, когда «он» распоряжался, а я подчинялся. Представь себе, скажем, такой диалог: «Федерико ты должен сделать то-то и то-то». – «Хорошо, Федерико, будет сделано». Чувствуешь неувязку? Я – Федерико, и «он» – Федерико. Вот я и решил латинизировать «его» имя.
– Фасцинус? – Нет, тем самым я бы признал, что «он» околдовал, очаровал меня. Да, я был под «его» пятой, но уже тогда во мне росло недовольство. И коль скоро меня зовут Федерико, я решил назвать «его» Федерикус Рекс.
– Федерикус Рекс? – По правде говоря, сначала я подумывал дать «ему» имя Фридрих Великий.
– Почему Великий? – Это целая история. Дело было так. Поехали мы как-то летом с ребятами в Остию, на пляж. Трое нас было или четверо – не помню; в общем, все одногодки. Ну, перекусили, как всегда, бутербродами и разлеглись на песочке за кабинами, куда обычно швыряют всякий мусор. Разговор, понятно, о бабах, кто-то уже успел попробовать, кто-то нет. Короче, слово за слово, и тут один из нас предлагает: «А давай посмотрим, у кого больше?» Сказано – сделано. И вот, к моему изумлению… ведь раньше я таких сравнений не проводил… обнаруживаю, что явно перекрываю всех своих друзей аж на несколько размеров. Ребята были свои, из одного класса, так что кому-то вроде бы само собой пришло в голову окрестить меня «Фридрих Великий». Что с нас было тогда взять: пацаны, шалопуты.
– А как же ты перешел от Фридриха Великого к Федерикусу Рексу? – А это еще одна история. Если помнишь, мы с матерью жили тогда неподалеку от площади Мадзини. Как-то вечером мать дала мне денег на кино, я договорился с другом и пошел. Улица была безлюдная, и вот в самом темном ее месте – улочки со стороны тенистого сквера – меня окликнул голос: «Эй, птенчик!» Я остановился, подошел поближе и увидел проститутку, явно не первой свежести, но еще вполне ничего, по крайней мере мне так показалось: не будем забывать, что мне было четырнадцать лет и я совсем недавно сменил короткие штаны на брюки. Не помню точно, что мы сказали друг другу. Помню только, что дрожал как осиновый лист, ведь у меня это было в первый раз. Она догадалась и говорит: «Чего трясешься-то? Спокуха. Скажи лучше: башли имеются?» Я ничегошеньки не понял, тогда она объяснила, что «башли» – это «деньги». Я не ответил, только раскрыл ладонь и показал тысячу лир, которые мать дала на кино, – скомканную, липкую от пота бумажку. «Не густо», – говорит. А я ей: «Это на кино». Она как захохочет. «Давай сюда, – говорит. – Сейчас я тебе кино покажу. Бьюсь об заклад, тебе это впервинку, так ведь? Да не дрожи ты, увидишь: кинцо что надо». Взяла деньги и заставила отпороть ее встояка, прямо под деревом. Так вот, знаешь, что она сказала, как только увидела «его»? «Да „он“ у тебя прямо король». Я все еще дрожал, а она гнула свое: «Чего дрейфишь? Говорю тебе – король, а королям на всех начхать». Поначалу я вроде бы даже и забыл об этом, но жизнь напомнила. К тому же у матери была шкатулка, в которой хранились старые монеты, и среди них – монета с изображением Фридриха Прусского с надписью: «Федерикус Рекс». Вот я и назвал «его» этим латинским именем.
Владимиро смотрит на меня в некоторой задумчивости. Наконец произносит: – Ну хорошо, ты дал «ему» имя. А с каких пор вы начали ссориться? Насколько я понимаю, когда ты окрестил «его» Федерикусом Рексом, вы вполне ладили.
– Хочешь узнать, когда я не на шутку восстал? – Да. Когда и почему? Задержав на нем тяжелый, сосредоточенный взгляд, утвердительно киваю: – Знаешь, а я ждал этого вопроса. И даже приготовился дать на него исчерпывающий, научный ответ. Скажу больше, я в общем-то для того и пришел, чтобы услышать этот вопрос и ответить на него. Ты меня понимаешь, Владимиро. – На мгновение умолкаю, словно подчеркивая важность того, о чем собираюсь сказать. – Я помню не только год, когда мы начали ссориться, но и месяц, а то и день. Март пятидесятого. Сейчас мы в семидесятом. Мне тридцать пять лет. Значит, с того времени, как я взбунтовался, прошло ровно двадцать лет.
– А что, собственно, подтолкнуло тебя на этот… бунт? – Сейчас объясню. Ну, скажем так: различие во мнениях.
– Во мнениях? По поводу чего? – По поводу того, что действительно произошло однажды ночью в марте пятидесятого.
– В ту ночь что-то произошло? – По «его» мнению – да. По моему мнению – нет.
Владимиро вскидывает брови: вероятно, отдавая себе отчет в том, что мы подошли к важнейшей теме нашего разговора, он замолкает с каким-то перепуганным видом. Я глубоко затягиваюсь и выпускаю обильную порцию дыма на блестящую поверхность стола.
– Скажу сразу: в то время я не подозревал, что полностью от «него» завишу. Да, в половом смысле я созрел преждевременно, но тогда еще не знал, что обязан этим «ему». С другой стороны, у меня не было настоящей половой связи с женщинами: я не имею в виду обычного перепихона, наспех и украдкой, вроде того, о котором рассказал… Я ничего не мог с собой поделать и думал об этом постоянно. Эта мысль не давала мне покоя и вскоре превратилась в некую навязчивую идею. Да-да, Владимиро, навязчивую идею. Конечно, я мог бы отвести душу и без постороннего участия, как делают все ребята испокон веку, но был против этого, возможно, из гордости. Отсюда – постоянные, жестокие, невыносимые страдания.
– Ты страдал? – Еще как. От желания. Видишь ли, Владимиро, именно желание заставляет нас больше всего страдать. Когда оно возникает, мы ведем себя двояко: или стараемся не думать о нем, или удовлетворяем его. Однако желание, остающееся в течение определенного времени неизменным и неудовлетворенным, мы вынести не в силах. Для сравнения скажу: как нельзя выдержать определенную температуру больше нескольких минут, так и определенное желание – больше нескольких часов. А теперь попробуй себе представить желание, которое длится не час и не два, не день и не месяц, а годы и постоянно нарастает? Представь, и ты поймешь, как я страдал.
Молча качаю головой.
Владимиро тоже молчит. Затем осторожно замечает: – А как насчет различия во мнениях? – Дело было так. Одним мартовским утром пятидесятого я, находясь в здравом уме и твердой памяти, рассудил, что кое-какая вещь произошла не в реальности, а всего лишь приснилась мне. Ну как обычно относятся к снам? Думают о них немного, пытаются восстановить, вспомнить, а потом пожимают плечами и навсегда выбрасывают сон из головы, чтобы заняться более серьезными делами. Так должно было случиться и тем мартовским утром. И вдруг «он» обнаруживается, между прочим, впервые, как нечто самостоятельное и отличное от меня. Неожиданно вскакивает и заявляет громким уверенным голосом, будто та самая вещь вовсе мне не приснилась, а произошла-таки на самом деле и «он» свидетель, что все случилось наяву, а не во сне. Так вот, Владимиро, тут-то мы и разошлись с «ним» во мнениях. С тех пор наши ссоры не прекращаются. Целых двадцать лет. «Он» продолжает утверждать, что это произошло на самом деле, я же настаиваю на том, что это был сон.
– А что, собственно, по-твоему, было сном, а по «его» мнению – явью? Напускаю на себя наиученейший вид, ибо знаю, что в этот момент Владимиро нацелил в меня все стволы своей науки, точно так же, как в начале нашего разговора полоснул по моему лицу светом мощнейшей лампы.
– Надо тебе сказать, Владимиро, что у моей матери, еще тогда, в пятидесятом, была привычка целовать меня каждый вечер перед сном. Это у нас было заведено с детства. Ну привычка и привычка: многие матери так делают. Але, алё, ты что там корябаешь? – Беру кое-что на заметку.
– Еще чего. Никаких заметок. Выкини этот блокнот и ручку. Я не хочу, чтобы ты записывал. Помимо прочего, все, что я собираюсь тебе рассказать, недостойно этого. Ну, не сошлись во мнениях; если разобраться – по пустяку: что же тут брать на заметку? И потом, Владимиро, я пришел к тебе не как пациент, а как друг. Что, если бы ты явился ко мне пооткровенничать или попросить совета, а я стал бы на твоих глазах что-то там царапать? Давай, давай, откладывай свой блокнот, откладывай ручку. Поговорим по-людски.
– Ладно, будь по-твоему.
– Вот это другое дело. Так на чем мы остановились?… Ах да, на том, что, как все нормальные матери, моя мать целовала меня перед сном. Это было в пятидесятом. Обычно мать входила в мою комнату около двенадцати, иногда и позже, поправляла одеяло, нагибалась, целовала меня в лоб, говорила: «Спатеньки» – и уходила. Заметь, что моя кровать стояла в углу и одной стороной примыкала к стене, поэтому, чтобы подоткнуть одеяло с другого края, мать перегибалась через всю кровать. Иногда все это происходило при свете: я еще читал или занимался (у меня была привычка заниматься в постели) – и тогда мать гасила свет, иногда я сам успевал погасить свет, но еще не засыпал. Но независимо от того, горел свет или нет, во всем этом не было ничего странного, ненормального, ничего, скажем так, интересного. Обычная вещь: мать желает сыну спокойной ночи.
Владимиро не отвечает. Блокнот и ручка лежат перед ним, у правой руки, тощей и длинной, как он сам; однако рука не двигается. Я замолкаю; лицо Владимиро искажает гримаса боли. Сделав над собой усилие, он спрашивает: – Хорошо… а как же различие во мнениях? – Я подошел к самому главному. Сейчас я изложу тебе две версии относительно поцелуя моей матери: мою и «его». Сначала мою, потом «его».
– То есть сначала версию сна, а потом версию реального события? – Совершенно верно. Итак, версия первая: моя версия сна. Мать приходит пожелать мне спокойной ночи. Я уже потушил лампу, но еще не сплю. Она идет по комнате, не зажигая света, подходит к кровати, наклоняется надо мной и поправляет одеяло сначала с одной стороны, потом с другой. Для этого она, естественно, должна наклониться. Наклоняясь, она нечаянно касается меня локтем на уровне паха. По непонятной мне причине матери не удается как следует заправить одеяло, и вот уже касание переходит в нажим, и кажется, будто этот нажим намеренный, сознательный, умышленный. Мне так и хочется сказать: «Мама, что ты делаешь, ведь может случиться непоправимое, поднимись, прошу тебя, поднимись и уходи». Но, как это бывает во сне, я не могу выжать из себя ни звука. Она по-прежнему не разгибается, продолжает заправлять одеяло и тереться об меня локтем. В конце концов происходит то, чего я боялся. В тот же миг я просыпаюсь и обнаруживаю, что во сне у меня произошло непроизвольное семяизвержение. Вот такова моя версия. – Прерываюсь, чтобы затушить в пепельнице окурок и зажечь новую сигарету. Мои движения спокойны, точны, уверенны. От них веет холодной ученостью. Я продолжаю: – Версия вторая. «Его» версия, по которой все произошло на самом деле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53