Я действую как в бреду, хотя чувствую, что у этого бреда есть своя логика. С этой стороны дверей нет, одни окна. Все они открыты и погружены во тьму; вероятно, это жилая половина виллы, но сейчас здесь никого нет. Прибавляю шагу, словно у меня уже имеется четкий план действий и на его осуществление осталось совсем немого времени. В действительности никаких определенных намерений у меня нет; вместе с тем я почему-то твердо знаю, что вскоре совершу некий важный и решающий поступок. Снова заворачиваю за угол и вступаю на узкую дорожку между стеной дома и лавровыми кустами. В этой части расположена кухня. Яркий свет, вырываясь из двух раскрытых дверей, заливает куцый клочок земли, уставленный помойными ведрами и ящиками из-под бутылок. Впрочем, до кухни я не дохожу. Внезапно останавливаюсь под окном первого этажа. Почему я останавливаюсь? Потому что неожиданно понимаю, зачем, вместо того чтобы преспокойно сесть в машину, отправился бродить вокруг дома. Недолго думая, принимаюсь за дело. Беру один из разбросанных вокруг ящиков, ставлю под окном, забираюсь на него, хватаю с подоконника закрепленный на подставке факел и на мгновение замираю в нерешительности. Окно открыто, но занавеска не позволяет заглянуть внутрь комнаты. Скорее всего это небольшая гостиная с креслами, диванами, коврами – словом, всем тем, что прекрасно горит. Если я сброшу факел между стеной и занавеской, последняя загорится, и огонь, несомненно, перекинется на мебель. Он будет разгораться достаточно медленно, так что никто не погибнет; зато вилла Протти, символ моего поражения, сгорит дотла. Собравшись с духом, протягиваю руку и бросаю факел в комнату.
Слезаю с ящика и как ни в чем не бывало жду, прислонившись к стене. Хочется хотя бы почувствовать запах горелого, увидеть первый дым, первые языки пламени. Ничего подобного. В окне по-прежнему темнота и безмолвие и ни малейшего намека на дым или огонь. За темнотой и безмолвием кроется даже нечто недоброжелательное, враждебное, а может, и насмешливое. В конце концов я теряю терпение, снова встаю на ящик и опираюсь на подоконник.
Кромешная тьма. Сквозь занавеску ничегошеньки не разобрать. Раздвигаю ее – все равно не видно ни зги: комната затаилась во мраке. Достаю зажигалку и просовываю руку в образовавшийся проем. И вот при свете мерцающего пламени зажигалки моему взору предстает туалетная комната. Пол выложен плиткой в цветочек; белый фарфоровый умывальник слабо отсвечивает в полутьме. А где же факел? Опускаю глаза: прямо подо мной находится унитаз. Крышка унитаза поднята. Вытягиваю руку с зажигалкой как можно ниже. Неяркий огонек все-таки позволяет разглядеть какой-то темный предмет. Он угодил точнехонько на дно унитаза и торчит, погрузившись в воду, – тот самый факел, которым я намеревался поджечь дом.
Как ни странно, это столкновение с грубой действительностью нисколько не огорчает меня, скорее даже оставляет совершенно равнодушным. Невозмутимо убираю зажигалку и соскакиваю с ящика. Да, пожар не состоялся, факел спланировал прямо в толчок. Тем не менее в моем сознании вспыхнула искра догадки, и я чувствую, что вскоре она разгорится.
Миновав аллею, иду по лужайке к машине. Открываю дверцу, сажусь за руль, завожу мотор и трогаюсь. Пока машина, ныряя, шуршит по мягкому газону, сознаю, что едва затеплившийся во мне огонек и впрямь раздувается в неистовое пламя. Нет, это не тот реальный огонь, который по моему замыслу должен был уничтожить виллу Протти. В моем сознании бушует – как бы это поточнее сказать? – психологический огонь. Меж двух огней я не колеблясь выбираю второй. Что, в самом деле, важнее: вещи или человек? Вилла Протти или разрешение главного вопроса всей моей жизни? Жест или совесть? Теперь я понимаю, что со мной произошло в тот момент, когда я бросил факел в окно. Со мной произошла весьма простая вещь: в два счета я магическим образом сублимировался, раскрепостился, ополноценился или, как выражается Маурицио, преобразился.
Да, это была именно сублимация, сублимация в чистом виде. И неважно, что моя жизненная энергия пошла не на творчество, каковым могла бы стать режиссура, а на ломку. Не велика беда. В одни времена раскрепощаться означает созидать, в другие – разрушать. Созидание и разрушение, две формы общественной деятельности, в равной степени необходимы, значимы и полезны. Не подлежит сомнению, что мы переживаем время разрушений.
Но разве не испытал я схожего чувства раскрепощения, когда плюнул в лицо Патриции после того, как эта ненормальная запустила в меня горсть монет? Вполне вероятно, что и это была сублимация. Что же из этого следует? Что между первой и второй сублимацией существует противоречие? Вовсе нет. Из этого следует, что я больший революционер, чем сами революционеры; что истинная революция – это революция закомплексованных против раскрепощенных; что в действительности в каждом раскрепощенном кроется власть имущий, а в каждом закомплексованном – бунтарь.
Проехав по аллее до ворот, выезжаю на улицу Кассиа и полным ходом устремляюсь в ночь. Навстречу мчатся слепящие фары машин, проносятся мимо, исчезают в темноте. Другие фары набегают на меня сзади. На мгновение черное небо окрашивается розоватой подсветкой новоявленного северного сияния, затем машина-преследовательница появляется, и уже выцветшее мерцание фар расползается впереди. Увеличиваю скорость и чувствую, как под напором внезапной догадки вылетает некая заглушка, сдерживавшая свободный полет моих мыслей и прозрений; теперь, как при извержении вулкана, они, опережая друг друга, рвутся наружу. Раскаленный, бурлящий поток идей безостановочно извергается из моего сознания.
Раскрепощен! И никакой зажатости! Никакой подавленности! Раскрепостился я не от рождения, не благодаря знатным и богатым родителям или весомому положению в обществе, как Маурицио, Флавия, Протти, Мафальда и юные буржуйчики из революционной ячейки. Нет, я раскрепостился, потому что действительно восстал! Потому что я революционер не по указке, без предубеждений! Революционер в чистом виде, безоговорочно, настоящий ниспровергатель и разрушитель! Я раскрепостился, чтобы все отвергать, все сокрушать, все уничтожать! В свете этих рассуждений факел, брошенный мною в окно виллы, приобретает глубоко символический смысл. Факел – это революция; унитаз, в который он угодил, – капитализм; вода, затушившая его, – коррупция, с помощью которой капитализм всячески старается загасить революцию. Сегодня у меня ничего не вышло. Факел упал в унитаз и потух в воде. Но так будет не всегда. В следующий раз я запущу факел без промаха, и огонь разгорится, запылает, уничтожит все вокруг. Напрасно разверзнутся тогда все унитазы капитализма, чтобы заглотить мой факел! Напрасно тот же капитализм нажмет дрожащей от нетерпения рукой на рычаги слива! Пламя будет бушевать и не угаснет до тех пор, пока окончательно все не истребит. Я раскрепостился, потому что восстал! Завершился целый этап моей жизни! Начинается новая эра! Я восстал, потому что раскрепостился! Нетрудно представить, какое впечатление производит на новоиспеченного раскрепощенца, пребывающего в самозабвенном восторге, «его» вялый, вкрадчивый голос: «– Ты на меня не злишься? – На тебя? Ничуть. Ты справедливо отказался пойти на подлый компромисс и, сам того не сознавая, наконец-то направил мою жизненную энергию на более возвышенные цели. Нет, я не злюсь. Наоборот, мне благодарить тебя надо.
– А куда мы сейчас? – Какая разница, куда? Мы едем в будущее, в революцию! – Да, но куда именно?» А ведь «он» прав! В самом деле, куда это я еду? Дома меня поджидает индианка с автострады, которой в припадке ущербности я отдал свои ключи. Может, к Фаусте? Ни за что на свете: тогда уж лучше к индианке. Так куда же я еду? Неожиданно, точно последний штрих в готовой картине, в памяти возникает образ Ирены. И снова все проясняется.
Конечно, это раскрепощение, мое бунтарское раскрепощение побудило меня плюнуть в лицо мнимой революционерки и кровопийцы Патриции; бросить факел в комнату капиталиста Протти; а главное – полюбить неисполнимой любовью Ирену: да, я буду бунтарем и разрушителем, любящим идеальную, недоступную женщину! Бесстрашным рыцарем разрушительной сублимации, посвящающим свои подвиги недосягаемой даме! Под конец всех этих помыслов я объявляю «ему»: «– Мы едем к Ирене».
XV. ЗАПУТАН!
Стою перед домом Ирены. Короткое жужжание калитки – и я вхожу в садик. В темноте шагаю по дорожке, усыпанной гравием; по бокам мелькают замысловатые тени подстриженных карликовых деревьев в форме конусов, шаров и кубов. Вхожу в дом, поднимаюсь по одному лестничному маршу, затем по другому, поворачиваю и вижу, как на пороге квартиры меня встречают Ирена и Вирджиния. Иду по ступенькам и одновременно рассматриваю хозяев снизу вверх. Мать и дочь – обе в коротеньких юбочках; но если юбочка Вирджинии такая, какой и должна быть, – детская и девчачья, то наряд Ирены выглядит как пародия. На что? На невинность и детскую двойственность. У девочки из-под юбки торчат длинные худые белые ножки, в которых нет ничего женственного. Ирена напоминает в этой мини-юбке, едва прикрывающей ей пах, женщину, довольно безвкусно нарядившуюся на бал-маскарад девочкой.
Продолжая подниматься, спрашиваю: – Почему это ребенок еще не в постели? – От телика не оторвать. К тому же, когда я дома, засунуть ее в постель просто нет никакой возможности.
Вирджиния приветствует меня, согнув широкую, костистую коленку в привычном реверансе, как и подобает воспитанной девочке. Кажется, она слишком рано повзрослела. Две лиловые царапины подчеркивают водянистую голубизну глаз. Изза чрезмерной красноты пухлых губ щеки выглядят неестес твенно впалыми и бледными. Ирена добавляет: – Сейчас я ее уложу, а потом поболтаем.
Она закрывает входную дверь и, держа Вирджинию за руку, идет по коридору. Следую за ней. Ирена открывает одну из дверей, зажигает свет и входит в комнату. Я остаюсь на пороге.
Комната длинная и узкая. Мебель отливает фисташковым глянцем. Фисташковая кровать, фисташковый шкаф, фисташковый столик перед окном, фисташковый стульчик перед столиком, фисташковые обои, фисташковый ковер. На фисташковом постельном покрывале сидит, расставив ноги, кукла без головы, одетая в розовое. Глазами ищу голову и замечаю ее под столиком. У головы открыты глаза; такое чувство, что она смотрит.
Спрашиваю, лишь бы что-нибудь спросить: – Зачем ты оторвала кукле голову? – Она все время была с открытыми глазами, и я подумала, что она никак не может заснуть, а мама говорит, что, если не спать, можно заболеть и даже умереть, а я не хотела, чтобы кукла заболела и умерла, и тогда оторвала ей голову, чтобы поправить глаза и чтобы она могла поспать, только у меня ничего не вышло, и глаза так и остались открытыми, и кукла совсем не спит, она заболеет и, наверное, умрет. Я бы вынула ей глаза, но тогда кукла стала бы слепой и все равно бы умерла.
Она тараторит без умолку, хотя постоянно запинается, растерянно подыскивая продолжение предыдущей фразы. Поэтому у нее то и дело проскакивает «и», «а», «чтобы», «тогда» и т. д.
– Просто кукла сломалась, – вмешивается Ирена. – Завтра мы отнесем ее дяде, который чинит куклы. Но при условии, что ты ляжешь в постель без нытья. Иначе кукла останется такой, как есть.
С этими словами она берет девочку под мышки и ставит на кровать. Вирджиния послушно дает себя раздеть; при этом она не перестает стрекотать, с усилием нанизывая одну на другую коротенькие фразы, которые подбирает в последний момент, когда, казалось бы, окончательно замолкла. Ирена стягивает с нее платье через голову; девочка безропотно поднимает руки, продолжая тарахтеть из-под платья. Теперь она в одних трусиках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Слезаю с ящика и как ни в чем не бывало жду, прислонившись к стене. Хочется хотя бы почувствовать запах горелого, увидеть первый дым, первые языки пламени. Ничего подобного. В окне по-прежнему темнота и безмолвие и ни малейшего намека на дым или огонь. За темнотой и безмолвием кроется даже нечто недоброжелательное, враждебное, а может, и насмешливое. В конце концов я теряю терпение, снова встаю на ящик и опираюсь на подоконник.
Кромешная тьма. Сквозь занавеску ничегошеньки не разобрать. Раздвигаю ее – все равно не видно ни зги: комната затаилась во мраке. Достаю зажигалку и просовываю руку в образовавшийся проем. И вот при свете мерцающего пламени зажигалки моему взору предстает туалетная комната. Пол выложен плиткой в цветочек; белый фарфоровый умывальник слабо отсвечивает в полутьме. А где же факел? Опускаю глаза: прямо подо мной находится унитаз. Крышка унитаза поднята. Вытягиваю руку с зажигалкой как можно ниже. Неяркий огонек все-таки позволяет разглядеть какой-то темный предмет. Он угодил точнехонько на дно унитаза и торчит, погрузившись в воду, – тот самый факел, которым я намеревался поджечь дом.
Как ни странно, это столкновение с грубой действительностью нисколько не огорчает меня, скорее даже оставляет совершенно равнодушным. Невозмутимо убираю зажигалку и соскакиваю с ящика. Да, пожар не состоялся, факел спланировал прямо в толчок. Тем не менее в моем сознании вспыхнула искра догадки, и я чувствую, что вскоре она разгорится.
Миновав аллею, иду по лужайке к машине. Открываю дверцу, сажусь за руль, завожу мотор и трогаюсь. Пока машина, ныряя, шуршит по мягкому газону, сознаю, что едва затеплившийся во мне огонек и впрямь раздувается в неистовое пламя. Нет, это не тот реальный огонь, который по моему замыслу должен был уничтожить виллу Протти. В моем сознании бушует – как бы это поточнее сказать? – психологический огонь. Меж двух огней я не колеблясь выбираю второй. Что, в самом деле, важнее: вещи или человек? Вилла Протти или разрешение главного вопроса всей моей жизни? Жест или совесть? Теперь я понимаю, что со мной произошло в тот момент, когда я бросил факел в окно. Со мной произошла весьма простая вещь: в два счета я магическим образом сублимировался, раскрепостился, ополноценился или, как выражается Маурицио, преобразился.
Да, это была именно сублимация, сублимация в чистом виде. И неважно, что моя жизненная энергия пошла не на творчество, каковым могла бы стать режиссура, а на ломку. Не велика беда. В одни времена раскрепощаться означает созидать, в другие – разрушать. Созидание и разрушение, две формы общественной деятельности, в равной степени необходимы, значимы и полезны. Не подлежит сомнению, что мы переживаем время разрушений.
Но разве не испытал я схожего чувства раскрепощения, когда плюнул в лицо Патриции после того, как эта ненормальная запустила в меня горсть монет? Вполне вероятно, что и это была сублимация. Что же из этого следует? Что между первой и второй сублимацией существует противоречие? Вовсе нет. Из этого следует, что я больший революционер, чем сами революционеры; что истинная революция – это революция закомплексованных против раскрепощенных; что в действительности в каждом раскрепощенном кроется власть имущий, а в каждом закомплексованном – бунтарь.
Проехав по аллее до ворот, выезжаю на улицу Кассиа и полным ходом устремляюсь в ночь. Навстречу мчатся слепящие фары машин, проносятся мимо, исчезают в темноте. Другие фары набегают на меня сзади. На мгновение черное небо окрашивается розоватой подсветкой новоявленного северного сияния, затем машина-преследовательница появляется, и уже выцветшее мерцание фар расползается впереди. Увеличиваю скорость и чувствую, как под напором внезапной догадки вылетает некая заглушка, сдерживавшая свободный полет моих мыслей и прозрений; теперь, как при извержении вулкана, они, опережая друг друга, рвутся наружу. Раскаленный, бурлящий поток идей безостановочно извергается из моего сознания.
Раскрепощен! И никакой зажатости! Никакой подавленности! Раскрепостился я не от рождения, не благодаря знатным и богатым родителям или весомому положению в обществе, как Маурицио, Флавия, Протти, Мафальда и юные буржуйчики из революционной ячейки. Нет, я раскрепостился, потому что действительно восстал! Потому что я революционер не по указке, без предубеждений! Революционер в чистом виде, безоговорочно, настоящий ниспровергатель и разрушитель! Я раскрепостился, чтобы все отвергать, все сокрушать, все уничтожать! В свете этих рассуждений факел, брошенный мною в окно виллы, приобретает глубоко символический смысл. Факел – это революция; унитаз, в который он угодил, – капитализм; вода, затушившая его, – коррупция, с помощью которой капитализм всячески старается загасить революцию. Сегодня у меня ничего не вышло. Факел упал в унитаз и потух в воде. Но так будет не всегда. В следующий раз я запущу факел без промаха, и огонь разгорится, запылает, уничтожит все вокруг. Напрасно разверзнутся тогда все унитазы капитализма, чтобы заглотить мой факел! Напрасно тот же капитализм нажмет дрожащей от нетерпения рукой на рычаги слива! Пламя будет бушевать и не угаснет до тех пор, пока окончательно все не истребит. Я раскрепостился, потому что восстал! Завершился целый этап моей жизни! Начинается новая эра! Я восстал, потому что раскрепостился! Нетрудно представить, какое впечатление производит на новоиспеченного раскрепощенца, пребывающего в самозабвенном восторге, «его» вялый, вкрадчивый голос: «– Ты на меня не злишься? – На тебя? Ничуть. Ты справедливо отказался пойти на подлый компромисс и, сам того не сознавая, наконец-то направил мою жизненную энергию на более возвышенные цели. Нет, я не злюсь. Наоборот, мне благодарить тебя надо.
– А куда мы сейчас? – Какая разница, куда? Мы едем в будущее, в революцию! – Да, но куда именно?» А ведь «он» прав! В самом деле, куда это я еду? Дома меня поджидает индианка с автострады, которой в припадке ущербности я отдал свои ключи. Может, к Фаусте? Ни за что на свете: тогда уж лучше к индианке. Так куда же я еду? Неожиданно, точно последний штрих в готовой картине, в памяти возникает образ Ирены. И снова все проясняется.
Конечно, это раскрепощение, мое бунтарское раскрепощение побудило меня плюнуть в лицо мнимой революционерки и кровопийцы Патриции; бросить факел в комнату капиталиста Протти; а главное – полюбить неисполнимой любовью Ирену: да, я буду бунтарем и разрушителем, любящим идеальную, недоступную женщину! Бесстрашным рыцарем разрушительной сублимации, посвящающим свои подвиги недосягаемой даме! Под конец всех этих помыслов я объявляю «ему»: «– Мы едем к Ирене».
XV. ЗАПУТАН!
Стою перед домом Ирены. Короткое жужжание калитки – и я вхожу в садик. В темноте шагаю по дорожке, усыпанной гравием; по бокам мелькают замысловатые тени подстриженных карликовых деревьев в форме конусов, шаров и кубов. Вхожу в дом, поднимаюсь по одному лестничному маршу, затем по другому, поворачиваю и вижу, как на пороге квартиры меня встречают Ирена и Вирджиния. Иду по ступенькам и одновременно рассматриваю хозяев снизу вверх. Мать и дочь – обе в коротеньких юбочках; но если юбочка Вирджинии такая, какой и должна быть, – детская и девчачья, то наряд Ирены выглядит как пародия. На что? На невинность и детскую двойственность. У девочки из-под юбки торчат длинные худые белые ножки, в которых нет ничего женственного. Ирена напоминает в этой мини-юбке, едва прикрывающей ей пах, женщину, довольно безвкусно нарядившуюся на бал-маскарад девочкой.
Продолжая подниматься, спрашиваю: – Почему это ребенок еще не в постели? – От телика не оторвать. К тому же, когда я дома, засунуть ее в постель просто нет никакой возможности.
Вирджиния приветствует меня, согнув широкую, костистую коленку в привычном реверансе, как и подобает воспитанной девочке. Кажется, она слишком рано повзрослела. Две лиловые царапины подчеркивают водянистую голубизну глаз. Изза чрезмерной красноты пухлых губ щеки выглядят неестес твенно впалыми и бледными. Ирена добавляет: – Сейчас я ее уложу, а потом поболтаем.
Она закрывает входную дверь и, держа Вирджинию за руку, идет по коридору. Следую за ней. Ирена открывает одну из дверей, зажигает свет и входит в комнату. Я остаюсь на пороге.
Комната длинная и узкая. Мебель отливает фисташковым глянцем. Фисташковая кровать, фисташковый шкаф, фисташковый столик перед окном, фисташковый стульчик перед столиком, фисташковые обои, фисташковый ковер. На фисташковом постельном покрывале сидит, расставив ноги, кукла без головы, одетая в розовое. Глазами ищу голову и замечаю ее под столиком. У головы открыты глаза; такое чувство, что она смотрит.
Спрашиваю, лишь бы что-нибудь спросить: – Зачем ты оторвала кукле голову? – Она все время была с открытыми глазами, и я подумала, что она никак не может заснуть, а мама говорит, что, если не спать, можно заболеть и даже умереть, а я не хотела, чтобы кукла заболела и умерла, и тогда оторвала ей голову, чтобы поправить глаза и чтобы она могла поспать, только у меня ничего не вышло, и глаза так и остались открытыми, и кукла совсем не спит, она заболеет и, наверное, умрет. Я бы вынула ей глаза, но тогда кукла стала бы слепой и все равно бы умерла.
Она тараторит без умолку, хотя постоянно запинается, растерянно подыскивая продолжение предыдущей фразы. Поэтому у нее то и дело проскакивает «и», «а», «чтобы», «тогда» и т. д.
– Просто кукла сломалась, – вмешивается Ирена. – Завтра мы отнесем ее дяде, который чинит куклы. Но при условии, что ты ляжешь в постель без нытья. Иначе кукла останется такой, как есть.
С этими словами она берет девочку под мышки и ставит на кровать. Вирджиния послушно дает себя раздеть; при этом она не перестает стрекотать, с усилием нанизывая одну на другую коротенькие фразы, которые подбирает в последний момент, когда, казалось бы, окончательно замолкла. Ирена стягивает с нее платье через голову; девочка безропотно поднимает руки, продолжая тарахтеть из-под платья. Теперь она в одних трусиках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53