Каждодневно что-то случалось. То
занизили явно оценку, то придрались на дежурстве, то заставили написать
рапорт, когда он патрулировал в городе, и гражданские стали отнимать у
него задержанного солдата, твердя, что тот ничего плохого не сделал.
Взбунтовалась толпа. И, выходит, он, Шугов, ее спровоцировал, хотя вину на
себя он взять не мог: задержал солдата законно, не грубил, вел себя
тактично, согласно уставу.
Его стали обходить по службе. Иногда ему казалось: он не нужен в
группе. Все в ней чувствовали себя неуютно после того, как каждого
вызывали и просили написать рапорт по делу исчезновения листиков из
Устава. "Может, я мнительный?" - спрашивал он Лену после того, как они,
вся группа, вернулись на зимние квартиры.
Шугов сам вызвался ехать куда-то на край света, на дальние северные
острова. Им разрешили ехать с женами. Это была практика. И ехали не все.
Многие не хотели ехать, но Шугов сам напросился, потому что ему надоело,
что обходят, не нагружают и не разгружают. Будто его нет. Будто он не
офицер. Не боевая единица.
Генерал, сопровождавший их к тем дальним островам, где - вечные снега
и где такие морозы, что человек может превратиться в сосульку, сказал
Шугову:
- Товарищ подполковник, если уж едете сами, добровольно, то не берите
с собой жену. Зачем же ей мучиться?
Этот генерал делал вид, что ничего не знал об отношениях жены Шугова
с председателем грозной комиссии по пропаже Боевого устава. Что жена
подполковника бежит, спасаясь, от этих отношений он мог лишь догадываться.
Собственно, отношений уже не было. Елена Мещерская прервала их. Она
думала, что уже сделала все для Шугова: ее старик-любовник (в душе она
называла Ковалева стариком) не тронет ее мужа, как это делают нередко так
называемые порядочные любовники. Она глубоко заблуждалась. Ковалев не
отпустил ее, он считал ее своей собственностью.
Шугов собирался уезжать, Ковалев ждал этого. Он по-прежнему звонил ей
домой, в отсутствии Шугова. Он говорил елейно, обещающе. Все будет хорошо,
- уверял он ее. Но лишь только она отвиливала посетить его обитель, он
пугающе подбирал слова. Шугов висит на волоске, - говорил он, и она
чувствовала, как он оглядывается по сторонам. Это Шуговское висение -
тайна. А тайна в его руках...
- Зачем ты обманываешь? - сказал он ей, когда узнал, что она стоит
уже в списках на поездку с мужем. - Ты меня всякий раз обманываешь. Не
хочешь приходить ко мне, и потому лжешь.
Она в самом деле врала ему: то болит горло, то болеет мать... А сама
шла по магазинам, покупала все в дорогу.
Ковалев перечислял до мелочей, что она брала в универмаге, куда потом
шла, с кем говорила, даже - что говорила.
Это было поначалу смешно, потом - постепенно мерзко, потом -
безысходно. Она почувствовала, как заволакивает ее паутина, - мелочи,
глупости, придирки, просьбы, унижения окутывали без всего этого душную
жизнь. И когда однажды она, теряя терпение, стала уничтожать его, называя
все своими именами, он после этого ее напорного негодования, вдруг холодно
и по-деловому остудил ее:
- Тогда я твоего Шугова поставлю к стенке. А тебя размажу на этой
стенке, - он говорил так голо и откровенно впервые. - Ты будешь лизать мне
сапоги перед тем, как бодро шагать в мою постель!
Он говорил ей про Устав, про эти листики, он только намеками говорил
раньше про ее отца теперь говорил открыто. Как Шугов "замазан" листиками -
это известно. Как отец "замазан" сомнительными связями, тоже оттенялось.
Объяснялось, что он замазан не своими связями - ее связями. Мещерский не
предполагает, что все связи Лены - нельзя покрыть, как покрыл он. Если их
вытряхнуть и показать всем, на обозрение... Беда в том, что система,
охраняющая будущность великой идеи, непримирима к таковому мышлению,
во-первых, и к такому прикрытию, во-вторых. Система не может никого
прощать. Она никогда и не прощает. Все случаи, зафиксированные и поданные
ко времени, случаи засвеченные обязательно наказываются.
Ковалев и до этого говорил вот то же самое. Но - намеками, в
шуточках, как бы приплясывая языком. А тут он был страшен, уничтожителен.
И после общих угроз посыпал факты, фактики этих ее связей, слов,
оброненных и нечаянно, и в здравом уме - возмущающе и непокорно. Она,
Лена, с детства видела, как в окружении отца выборочно уничтожались
инакомыслящие, как увозились, уводились; как страх вечно был рядом с ее
отцом, с его окружением. И что бы он не предпринимал, чтобы оградить дочь
от этого безумного страха, в нее он вползал, но вползал не так, как в
отца. Страх был поводом к протесту, и ее протест, высказывания, которые
теперь Ковалев ей напоминал, были логичны, однако они выступали против
системы. Они были вражескими.
В ней родился уже осознанный страх. Такой, какой сидел в ее отце, в
его окружении. И, проклиная себя за то, что не разглядела Ковалева, она
заметалась вот перед тем отъездом мужа в северные холода. Она стала
просить его взять с собой. Она думала, что этим самым спасет, хотя бы на
время, себя, мужа, отца, всех, кто - теперь она это понимала - выгородил
ее в прошлом.
Шугов приятно удивился ее тогдашней просьбе. Он стал говорить, как-то
сразу много говорить: он бы с удовольствием, но даже руководитель,
генерал, отговаривает! Ужасная яма, северное леденение... Однако, если она
серьезно, то ведь едут... Мы будем не одни. Едут Силаевы, Красильниковы...
Знает ли она их? Помнишь, на танцах милую женщину? В голубом? Это
Красильникова...
Пересилив страх, плюнув на последние угрозы Ковалева, Лена поехала с
мужем.
Удивительное это было время. Удивительные это были берега. Отвесные
скалы, океан, пурга, в вышине - белым-белы снега. И не так страшно, когда
Павел рядом, не ревнует, когда он счастлив, ты сама счастлива, когда
восторг идет в душу и лишь нет-нет да засосет под ложечкой: этот генерал
Ковалев так все не оставит, он не отпустит ее даже в увольнение! Он так
ловко уже все сплел и так ловко еще наплетет столько, полстолько, чтобы
пожестче отплатить в первую очередь теперь ей, а потом уже и Шугову.
Так оно и случилось, лишь только они приехали, немного отстоялись, и
Павел снова приступил к занятиям.
Прошли ночь - день, ночь - день, ночь - день... Звонки следовали днем
размеренно, не спеша. Она не подходила к телефону. В третий день, к обеду,
звучал длинный-предлинный звонок. И Лена не отвечала. А Шугов в это время
шагал по вызову к подполковнику Северову. Никто не знал, чем занимается на
службе новый сотрудник курса Северов. Редко с ним слушатели академии
сталкивались. И Шугову подполковник не представился. Он издалека стал
говорить о всей службе, которую нес Шугов за время, предшествовавшее
зачислению в академию. Было всякое, но то - давно минувшее, а ныне -
существующее. И все это - существенное!.. Северов изучал Шугова
молниеносным взглядом, молчанием, короткими вопросами - вроде так, без
смысла.
Шугов, наконец, заерзал на стуле.
- Я давно чувствую, - сказал он, - что вокруг меня что-то происходит.
- А вы не догадываетесь? - У Северова были сверлящие серые глаза, и
этими глазами теперь он буравил всего Шугова.
- Все мы, на курсе, догадываемся... Но это - все... А я... Как это
вам пояснить? Я...
- Все догадываются, подполковник, это так. Но все не мечутся, как вы.
- Что - я? Почему именно так вы сказали? Я сам хотел сказать...
- Вы ведете себя так, Шугов, будто в чем-то виноваты.
Шугов уставился на Северова:
- Я не так хотел все объяснить. Как вас понять?
- Это как вас понять? Вы ведете себя, как-будто на вулкане
находитесь. Все это стали замечать. Может, вы действительно, я не говорю
умышленно, косвенно... Косвенно имеете отношение к тому, что произошло у
вас на курсе?
- Но меня уже... Со мной беседовали... И я не понимаю, почему вы об
этом снова... Я же хотел объяснить себя! Я все это время после беседы...
- И что? Побеседовали - раз и навсегда? Вы не допускаете, что даже по
сему, именно по сему... То есть, что случилось... Вы не допускаете, что
могло появиться и в этом во всем что-то новое?
- Естественно, понимаю...
- Почему бы не спросить и вас, и других о том, о чем положено
спросить? Вы мне не хотите что-нибудь сообщить?
- В каком смысле? Я хотел сказать, что вдруг стал одиноким на
курсе... Как-то еще хотел объяснить... И впрочем... В каком смысле я
должен что-нибудь сообщить? В каком смысле?
- Вы не догадываетесь, в каком?
- Не понимаю. Право, не понимаю...
- Ах, Павел Афанасьевич, Павел Афанасьевич! - Северов встал, он был
коренаст, силен, видимо; так и ходили желваки на бледном аскетичном лице.
- Толчем в ступе воду... Ну вы же знаете - я оперативный работник... Так
бы я вас не позвал... Здесь, при вас мне... Одним словом, нелегко! При
вас, вот таких, прежний оперативник мало работал, видимо. Вынужден был
уйти без пенсии. Всегда у вас было тихо, спокойненько, как хе-хе-хе, на
кладбище. Но вдруг все переменилось! ЧП, ЧП! И неужели неясно, что так
продолжаться не может далее?
- И в чем же я виноват? Я и хотел вам пояснить!
- Павел Афанасьевич, что бы вы мне не поясняли, я знаю одно. Вы у
меня - тут сидите! - И постучал себя по затылку. - Не пойму, что вы за
человек? Что вы хотите от себя, Павел Афанасьевич? Что вы хотели мне о
себе сказать? Почему...
Он притормозил, к своему, может, счастью, сел и стал торопливо
закуривать. Он Шугову мог бы сказать, почему вызвал его, а не другого. На
это последовало указание. Не совсем четкое, не совсем понятное. Но -
указание. Почему о нем указание? Северов перерыл все "дело" Шугова. Как у
многих. Есть заковыки, есть - взлеты... Но - почему указание о нем? И что
Шугов хотел сказать? Крутил, крутил. Туманил, туманил... Ничего не
прорвалось. А ведь ему, Северову, указание надо выполнять! Пусть указание
не четкое, пусть не конкретное - выполняй!..
Леночке Шугов пояснил: ничего существенного, у всех у нас просто
появились новые заботы. Но откуда ты узнала обо всем? Погоди, я же
Красильникова сегодня не видел... И как он мог сказать жене, что меня
вызывали? Ах, да! У всех у нас появились новые заботы. Я сказал это сам.
Точно. Впрочем...
Шугов не знал, что Лена вынуждена была идти к Ковалеву: генерал был
настолько настойчив, голос его так глухо угрожал, что она не выдержала,
забеспокоилась. Он-то ей и намекнул, что сейчас, в эти минуты, ее муж
подвергается санобработке. Ковалев хихикал, дурачился. Он радовался, что
она, наконец, взяла телефонную трубку и ответила.
После приезда она впервые трубку подняла. Точно знала ты, Лена, что
последует важное для тебя сообщение, - холодно уже произносил он. - Ты
думаешь, остудилась снегами! И - все? На спад, на спад? Я зол, и это уже
серьезно!
Зачем она подняла трубку? Да, она почувствовала - что-то важное
происходит. И трубка рыдает. И Ковалев, только она трубку подняла, сказал:
- Мадам, вашего Шугова теперь... У него санобработка.
- Его допрашивают? Это ты хочешь сказать?
- Примерно.
- Я много думала. И я не боюсь тебя. Я найду ход, чтобы ты слетел с
председателя комиссии.
- И ты, и твой отец жидковаты для этого.
- Но и ты не всемогущественен.
- На сегодня это могущество имеется. И что будет завтра - поглядим.
Это у меня. А у тебя совсем дело швах. Документы на тебя, все подделки
Мещерского, все запудривания, на старте. Только нажми кнопку. Лучше
приходи. Я тебя хочу лицезреть. Отдохнувшую, красивую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
занизили явно оценку, то придрались на дежурстве, то заставили написать
рапорт, когда он патрулировал в городе, и гражданские стали отнимать у
него задержанного солдата, твердя, что тот ничего плохого не сделал.
Взбунтовалась толпа. И, выходит, он, Шугов, ее спровоцировал, хотя вину на
себя он взять не мог: задержал солдата законно, не грубил, вел себя
тактично, согласно уставу.
Его стали обходить по службе. Иногда ему казалось: он не нужен в
группе. Все в ней чувствовали себя неуютно после того, как каждого
вызывали и просили написать рапорт по делу исчезновения листиков из
Устава. "Может, я мнительный?" - спрашивал он Лену после того, как они,
вся группа, вернулись на зимние квартиры.
Шугов сам вызвался ехать куда-то на край света, на дальние северные
острова. Им разрешили ехать с женами. Это была практика. И ехали не все.
Многие не хотели ехать, но Шугов сам напросился, потому что ему надоело,
что обходят, не нагружают и не разгружают. Будто его нет. Будто он не
офицер. Не боевая единица.
Генерал, сопровождавший их к тем дальним островам, где - вечные снега
и где такие морозы, что человек может превратиться в сосульку, сказал
Шугову:
- Товарищ подполковник, если уж едете сами, добровольно, то не берите
с собой жену. Зачем же ей мучиться?
Этот генерал делал вид, что ничего не знал об отношениях жены Шугова
с председателем грозной комиссии по пропаже Боевого устава. Что жена
подполковника бежит, спасаясь, от этих отношений он мог лишь догадываться.
Собственно, отношений уже не было. Елена Мещерская прервала их. Она
думала, что уже сделала все для Шугова: ее старик-любовник (в душе она
называла Ковалева стариком) не тронет ее мужа, как это делают нередко так
называемые порядочные любовники. Она глубоко заблуждалась. Ковалев не
отпустил ее, он считал ее своей собственностью.
Шугов собирался уезжать, Ковалев ждал этого. Он по-прежнему звонил ей
домой, в отсутствии Шугова. Он говорил елейно, обещающе. Все будет хорошо,
- уверял он ее. Но лишь только она отвиливала посетить его обитель, он
пугающе подбирал слова. Шугов висит на волоске, - говорил он, и она
чувствовала, как он оглядывается по сторонам. Это Шуговское висение -
тайна. А тайна в его руках...
- Зачем ты обманываешь? - сказал он ей, когда узнал, что она стоит
уже в списках на поездку с мужем. - Ты меня всякий раз обманываешь. Не
хочешь приходить ко мне, и потому лжешь.
Она в самом деле врала ему: то болит горло, то болеет мать... А сама
шла по магазинам, покупала все в дорогу.
Ковалев перечислял до мелочей, что она брала в универмаге, куда потом
шла, с кем говорила, даже - что говорила.
Это было поначалу смешно, потом - постепенно мерзко, потом -
безысходно. Она почувствовала, как заволакивает ее паутина, - мелочи,
глупости, придирки, просьбы, унижения окутывали без всего этого душную
жизнь. И когда однажды она, теряя терпение, стала уничтожать его, называя
все своими именами, он после этого ее напорного негодования, вдруг холодно
и по-деловому остудил ее:
- Тогда я твоего Шугова поставлю к стенке. А тебя размажу на этой
стенке, - он говорил так голо и откровенно впервые. - Ты будешь лизать мне
сапоги перед тем, как бодро шагать в мою постель!
Он говорил ей про Устав, про эти листики, он только намеками говорил
раньше про ее отца теперь говорил открыто. Как Шугов "замазан" листиками -
это известно. Как отец "замазан" сомнительными связями, тоже оттенялось.
Объяснялось, что он замазан не своими связями - ее связями. Мещерский не
предполагает, что все связи Лены - нельзя покрыть, как покрыл он. Если их
вытряхнуть и показать всем, на обозрение... Беда в том, что система,
охраняющая будущность великой идеи, непримирима к таковому мышлению,
во-первых, и к такому прикрытию, во-вторых. Система не может никого
прощать. Она никогда и не прощает. Все случаи, зафиксированные и поданные
ко времени, случаи засвеченные обязательно наказываются.
Ковалев и до этого говорил вот то же самое. Но - намеками, в
шуточках, как бы приплясывая языком. А тут он был страшен, уничтожителен.
И после общих угроз посыпал факты, фактики этих ее связей, слов,
оброненных и нечаянно, и в здравом уме - возмущающе и непокорно. Она,
Лена, с детства видела, как в окружении отца выборочно уничтожались
инакомыслящие, как увозились, уводились; как страх вечно был рядом с ее
отцом, с его окружением. И что бы он не предпринимал, чтобы оградить дочь
от этого безумного страха, в нее он вползал, но вползал не так, как в
отца. Страх был поводом к протесту, и ее протест, высказывания, которые
теперь Ковалев ей напоминал, были логичны, однако они выступали против
системы. Они были вражескими.
В ней родился уже осознанный страх. Такой, какой сидел в ее отце, в
его окружении. И, проклиная себя за то, что не разглядела Ковалева, она
заметалась вот перед тем отъездом мужа в северные холода. Она стала
просить его взять с собой. Она думала, что этим самым спасет, хотя бы на
время, себя, мужа, отца, всех, кто - теперь она это понимала - выгородил
ее в прошлом.
Шугов приятно удивился ее тогдашней просьбе. Он стал говорить, как-то
сразу много говорить: он бы с удовольствием, но даже руководитель,
генерал, отговаривает! Ужасная яма, северное леденение... Однако, если она
серьезно, то ведь едут... Мы будем не одни. Едут Силаевы, Красильниковы...
Знает ли она их? Помнишь, на танцах милую женщину? В голубом? Это
Красильникова...
Пересилив страх, плюнув на последние угрозы Ковалева, Лена поехала с
мужем.
Удивительное это было время. Удивительные это были берега. Отвесные
скалы, океан, пурга, в вышине - белым-белы снега. И не так страшно, когда
Павел рядом, не ревнует, когда он счастлив, ты сама счастлива, когда
восторг идет в душу и лишь нет-нет да засосет под ложечкой: этот генерал
Ковалев так все не оставит, он не отпустит ее даже в увольнение! Он так
ловко уже все сплел и так ловко еще наплетет столько, полстолько, чтобы
пожестче отплатить в первую очередь теперь ей, а потом уже и Шугову.
Так оно и случилось, лишь только они приехали, немного отстоялись, и
Павел снова приступил к занятиям.
Прошли ночь - день, ночь - день, ночь - день... Звонки следовали днем
размеренно, не спеша. Она не подходила к телефону. В третий день, к обеду,
звучал длинный-предлинный звонок. И Лена не отвечала. А Шугов в это время
шагал по вызову к подполковнику Северову. Никто не знал, чем занимается на
службе новый сотрудник курса Северов. Редко с ним слушатели академии
сталкивались. И Шугову подполковник не представился. Он издалека стал
говорить о всей службе, которую нес Шугов за время, предшествовавшее
зачислению в академию. Было всякое, но то - давно минувшее, а ныне -
существующее. И все это - существенное!.. Северов изучал Шугова
молниеносным взглядом, молчанием, короткими вопросами - вроде так, без
смысла.
Шугов, наконец, заерзал на стуле.
- Я давно чувствую, - сказал он, - что вокруг меня что-то происходит.
- А вы не догадываетесь? - У Северова были сверлящие серые глаза, и
этими глазами теперь он буравил всего Шугова.
- Все мы, на курсе, догадываемся... Но это - все... А я... Как это
вам пояснить? Я...
- Все догадываются, подполковник, это так. Но все не мечутся, как вы.
- Что - я? Почему именно так вы сказали? Я сам хотел сказать...
- Вы ведете себя так, Шугов, будто в чем-то виноваты.
Шугов уставился на Северова:
- Я не так хотел все объяснить. Как вас понять?
- Это как вас понять? Вы ведете себя, как-будто на вулкане
находитесь. Все это стали замечать. Может, вы действительно, я не говорю
умышленно, косвенно... Косвенно имеете отношение к тому, что произошло у
вас на курсе?
- Но меня уже... Со мной беседовали... И я не понимаю, почему вы об
этом снова... Я же хотел объяснить себя! Я все это время после беседы...
- И что? Побеседовали - раз и навсегда? Вы не допускаете, что даже по
сему, именно по сему... То есть, что случилось... Вы не допускаете, что
могло появиться и в этом во всем что-то новое?
- Естественно, понимаю...
- Почему бы не спросить и вас, и других о том, о чем положено
спросить? Вы мне не хотите что-нибудь сообщить?
- В каком смысле? Я хотел сказать, что вдруг стал одиноким на
курсе... Как-то еще хотел объяснить... И впрочем... В каком смысле я
должен что-нибудь сообщить? В каком смысле?
- Вы не догадываетесь, в каком?
- Не понимаю. Право, не понимаю...
- Ах, Павел Афанасьевич, Павел Афанасьевич! - Северов встал, он был
коренаст, силен, видимо; так и ходили желваки на бледном аскетичном лице.
- Толчем в ступе воду... Ну вы же знаете - я оперативный работник... Так
бы я вас не позвал... Здесь, при вас мне... Одним словом, нелегко! При
вас, вот таких, прежний оперативник мало работал, видимо. Вынужден был
уйти без пенсии. Всегда у вас было тихо, спокойненько, как хе-хе-хе, на
кладбище. Но вдруг все переменилось! ЧП, ЧП! И неужели неясно, что так
продолжаться не может далее?
- И в чем же я виноват? Я и хотел вам пояснить!
- Павел Афанасьевич, что бы вы мне не поясняли, я знаю одно. Вы у
меня - тут сидите! - И постучал себя по затылку. - Не пойму, что вы за
человек? Что вы хотите от себя, Павел Афанасьевич? Что вы хотели мне о
себе сказать? Почему...
Он притормозил, к своему, может, счастью, сел и стал торопливо
закуривать. Он Шугову мог бы сказать, почему вызвал его, а не другого. На
это последовало указание. Не совсем четкое, не совсем понятное. Но -
указание. Почему о нем указание? Северов перерыл все "дело" Шугова. Как у
многих. Есть заковыки, есть - взлеты... Но - почему указание о нем? И что
Шугов хотел сказать? Крутил, крутил. Туманил, туманил... Ничего не
прорвалось. А ведь ему, Северову, указание надо выполнять! Пусть указание
не четкое, пусть не конкретное - выполняй!..
Леночке Шугов пояснил: ничего существенного, у всех у нас просто
появились новые заботы. Но откуда ты узнала обо всем? Погоди, я же
Красильникова сегодня не видел... И как он мог сказать жене, что меня
вызывали? Ах, да! У всех у нас появились новые заботы. Я сказал это сам.
Точно. Впрочем...
Шугов не знал, что Лена вынуждена была идти к Ковалеву: генерал был
настолько настойчив, голос его так глухо угрожал, что она не выдержала,
забеспокоилась. Он-то ей и намекнул, что сейчас, в эти минуты, ее муж
подвергается санобработке. Ковалев хихикал, дурачился. Он радовался, что
она, наконец, взяла телефонную трубку и ответила.
После приезда она впервые трубку подняла. Точно знала ты, Лена, что
последует важное для тебя сообщение, - холодно уже произносил он. - Ты
думаешь, остудилась снегами! И - все? На спад, на спад? Я зол, и это уже
серьезно!
Зачем она подняла трубку? Да, она почувствовала - что-то важное
происходит. И трубка рыдает. И Ковалев, только она трубку подняла, сказал:
- Мадам, вашего Шугова теперь... У него санобработка.
- Его допрашивают? Это ты хочешь сказать?
- Примерно.
- Я много думала. И я не боюсь тебя. Я найду ход, чтобы ты слетел с
председателя комиссии.
- И ты, и твой отец жидковаты для этого.
- Но и ты не всемогущественен.
- На сегодня это могущество имеется. И что будет завтра - поглядим.
Это у меня. А у тебя совсем дело швах. Документы на тебя, все подделки
Мещерского, все запудривания, на старте. Только нажми кнопку. Лучше
приходи. Я тебя хочу лицезреть. Отдохнувшую, красивую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35