Симбирцев вошел скромно, вежливо, но с достоинством поклонился и присел на венский стул против стола Феликса Эдмундовича. За эти несколько часов щеки Симбирцева как бы обвисли, взгляд стал беспокойным; а когда его ввели к Дзержинскому, он понял, что дела его проиграно.
– Бывший жандармский ротмистр Симбирцев? – спросил Феликс Эдмундович.
– Вы меня… знаете?
– Я помню Варшаву и тюрьму Павиаки. Я помню, как вы там допрашивали одного заключенного. И вы, наверное, не забыли?
– Это все было не так, – забормотал Симбирцев. – Впоследствии я давал объяснения. Слово честного человека – это был сговор политических против меня. Я его не убивал. Да и зачем мне – посудите сами – зачем? Табуретка в камере упала… Он и то-го-с… Сердце у него было слабое…
– Табуретки в камерах не падают – они привинчены! – заметил Дзержинский. – Вы это знаете не хуже меня. Так каким же образом вы договорились с Баландинским почтовым отделением о посылке продуктов в кожаных почтовых мешках за печатями?
– Не я. Меня вынудили. Я только орудие, пешка, мелкий человек. Под страхом разоблачения…
– Кто вас вынудил? Говорите скорее, мне некогда, Мюллер?
Симбирцев молчал. Челюсть у него отвисла, губы беззвучно шевелились.
– Продали! – сказал он наконец. – Все-таки продали… Что ж, тогда пусть сами тоже… отвечают…
Дзержинский позвонил. Симбирцева увели. И когда Павел Федорович писал протокол допроса, ему приходилось останавливать бывшего жандармского ротмистра – так быстро и много тот говорил. Да, это организация. Он знает пятерых. Предполагает, что имеется несколько пятерок. Им лично командует Мюллер. Что касается Брянского вокзала, то он… «Ах да, да. У Мюллера там какие-то дела со сторожами…»
Павел Федорович писал и курил самокрутку за самокруткой. Симбирцев иногда пил воду, иногда замолкал надолго, только губы у него беззвучно шевелились. Потом, точно спохватившись, начинал говорить опять.
– Меня расстреляют? – спросил он вдруг.
– А что же с вами делать? – хмуро отозвался Павел Федорович. – Перевоспитывать?
– Но я… раскаиваюсь… раскаиваюсь горячо. Искренно! Видит бог как я раскаиваюсь.
– Это вы трибуналу доложите – насчет раскаянья, – так же хмуро и глухо сказал Павел Федорович. – Я лично вашими переживаниями не интересуюсь…
В соседней комнате Вася допрашивал Осокина.
– Прошу вас нормально отвечать на вопросы, а не обдумывать каждый ответ по часу! – строго сказал Вася. – Мы тут не в бирюльки играем! Пора понять!
– Як этим негодяям никакого отношения не имею! – заявил Осокин. – Мало ли кто сознался! Они сознались в своих преступлениях и меня запутывают, а я вот не сознаюсь и никого не запутываю. Я честный человек. Если в чем-нибудь и виноват, то только в том, что покупал. Я – покупатель. Ну и судите за это. Пожалуйста! Сделайте одолжение!
Вася не перебивал. Он берег свой главный козырь. И жалко было расставаться с ним вот так, сразу.
– Что же именно вы покупаете? – спросил Вася. Осокин пожал узенькими плечами. Не очень-то ему страшен этот мальчишка! И ничем вся эта катавасия не кончится. У них нет никаких улик против Осокина. Еще извиняться будут – вот что произойдет. И, совсем обнаглев, Осокин сказал:
– Вот что, молодой человек! Вы едва начинаете свою жизнь, а я сед, как бобер…
Но следователь не дал ему закончить нравоучительную фразу. Внезапно перегнувшись через стол, он спросил звонким, напористым, недобрым голосом:
– А что вы изволили делать месяц тому назад на станции Саракуз?
Осокин откинулся на спинку стула.
– Я? На станции Саракуз? Я, Осокин?
– Да, вы, Осокин, на станции Саракуз. У вас провизионка в удостоверение заложена, и выписана она до станции Саракуз. Чье консульство хранит там запасы хлеба? Отвечайте!
«Пропал! – чувствуя холод в груди, подумал Осокин. – Пропал. Сгорел. Теперь кончено!»
Но все-таки он еще пытался сопротивляться. Даже хохотал. Какое там консульство? Это даже смешно! Консульство! Можно выдумать все, что угодно. Просто у него там старший брат в Саракузе, работает помощником главного бухгалтера; он зарезал свою корову Мушку и таким образом…
– Никаким не образом! – усталым голосом сказал Вася. – Вы ездили туда, чтобы наладить связь с амбарами королевского консульства. У вас было письмо туда от некоего мистера Фишера. На основании этого письма вам удалось вывезти из Саракуз под видом иностранного имущества несколько тысяч пудов хлеба в запломбированных вагонах. Вы даже имели охрану – вагоны охранялись от голодных людей. Этот хлеб был доставлен в Москву и Петроград, и здесь через вашу контрреволюционную организацию…
Осокин сделал негодующий жест рукой.
– Через вашу контрреволюционную организацию, – жестко повторил следователь, – хлеб был обменен на бриллианты, золото и главным образом картины. Картины эти вывозил мистер Фишер, предварительно их гримируя под произведения, не имеющие художественной ценности. Так?
Осокин обвис. «Мальчишка знает все. Но какие у него могут быть доказательства насчет картин? Еще сегодня днем там, в мастерской, было все в порядке, в полном порядке. Нет, картины он не возьмет!»
– Что касается станции Саракуз, – печально сказал Осокин, то я там был. Где был – там был. Выполнил, так сказать, привратно поручение. Заплатили мне за это натурой – хлебом. Все мы люди, гражданин следователь, все мы человеки, человеческие слабости нам свойственны. Да, да, заработал два пуда хлеба, каюсь, расстреливайте. Что же касается до картин…
Он развел руками…
Когда Осокина увели, Вася заперся в комнате на ключ, положил на стол лист бумаги и, мучительно борясь с усталостью, стал рисовать. Сначала он набросал то, что было намалевано поверх той картины, которую первой очистил реставратор: стакан от снаряда, зеленые бессмысленные палки, пирожное на круглой тарелочке. Потом по памяти набросал две плоскости, образующие как бы лицо, потом фонарь, повисший на проволоке, и маленький труп внизу слева. Теперь он рисовал лихорадочно быстро, восстанавливая в памяти то ненавистное ему искусство, из-за которого его, молодого студента Академии художеств, не пускали к себе на знаменитые «пятницы» друзья художника Егоршина. Тогда он сказал им все, что думал об их работах. Улюлюканьем и визгом они встретили его слова о Федотове и Репине, о Сурикове и Поленове. Кто он был для них тогда? Глупый мальчик со старомодным Пушкиным в руках. Революционеры в искусстве – они, а он – ничтожество, подражатель, копеечный рисовальщик. Его оскорбили, выгнали. Всю ночь он крутился по мокрым улицам Петрограда, останавливался и снова шел, опять останавливался и бежал, ничего не понимая, растерянный, потрясенный, уничтоженный. Потом он понял, несколько позже, после Октября, когда встретил Егоршина возле Зимней канавки. Кривя рот, Егоршин сказал:
– Ну как, господин пролетарий? Наступили ваши красные денечки? Искусство, понятное народу! «Волга, Волга, чей стон раздается…»! Поделитесь вашими творческими планами! Над каким полотном сейчас работаете?
– Над полотном я сейчас не работаю! – бледнея от бешенства, сказал Вася. – Некогда!
– Чем это вы так заняты?
– Борьбой с такими господами, как вы! Пока мы с вами не справимся, ничем другим заниматься невозможно.
– А может быть, мы с вами справимся?
– Вряд ли! – сказал Вася. – Каши мало ели! Повернулся и ушел, чувствуя, что Егоршин смотрит ему в спину ненавидящими глазами. Так они виделись в последний раз. И вот в Петрограде, в ЧК, в студеный январский день Вася увидел то, что когда-то делали в живописи Егоршин и его друзья. Но раньше они рисовали старательно, теперь малевали. Снарядный стакан был умело выписан на старой картине Егоршина; теперь с трудом можно было понять, что это нарисован стакан от снаряда. И любовь к трупам – это тоже Егоршин. Только они, эти ненавистники настоящего искусства, могли решиться на такое преступление. Только они!
Еще дважды Вася вызывал Осокина, но тот уперся: знать не знает, ведать не ведает. Тогда Вася поехал в библиотеку и просидел там два дня, копаясь в журналах того времени, когда Егоршин устраивал свои скандальные выставки. Теперь сомнений больше не было. Замазывает картины для людей мистера Фишера Егоршин.
Поздно вечером Вася Свешников с журналами и рисунками пошел наверх к Феликсу Эдмундовичу. Дзержинский, в накинутой на плечи шинели, писал, наклонившись над столом.
– Вы что? – спросил он, продолжая писать.
Вася разложил на столе свои рисунки и рассказал все, что думал по поводу Осокина и полотен, уходящих за границу. Еще тогда, в Петрограде, реставратор вспомнил Егоршина. И это, конечно, верно. За эти дни Свешников проверил: Егоршин теперь живет в Москве у какого-то свободного художника Горбатенко. Он восстановил по памяти старые «работы» Егоршина. Что касается новых работ Егоршина и его компании, то товарищ Дзержинский сам их видел тогда на Гороховой.
– Да, видел, – усмехнувшись, ответил Дзержинский.
Подумав, посоветовал:
– Если этот Горбатенко откроет вам дверь и впустит на фамилию Осокина, – значит, сомневаться не в чем. Произведите обыск. Вы сказали, что Горбатенко живет в пятом этаже?
– Да, в пятом.
– Видимо, мастерская. Там они, по всей вероятности, и работают на благо мистеру Фишеру. Обыск решит все сомнения. Идите.
Вася пошел к двери.
– А писать хочется? – издали спросил Дзержинский.
– Очень! – ответил Вася.
– Вот кончится это трудное время, – сказал Дзержинский, – пойдете дальше учиться. Будете писать… Ну, идите, идите…
Подышав в озябшие руки, Свешников переложил маузер из кобуры в правый карман своей пегой куртки.
Сзади, в темноте, задевая карабином за кривые, щербатые ступеньки, шел красногвардеец Назимов. Вася сердито зашипел: «Потише нельзя?» Внизу или наверху – в этой кромешной тьмище ничего нельзя было разобрать – с фырканьем и воплями метались коты, злые, голодные, осатаневшие. Один, сверкнув изумрудными глазами, пронесся у самых Васиных ног, другой с окаянным воплем прыгнул через пролет…
Миновали четвертый этаж, поднялись на пятый. В выбитые стекла хлестал сырой мартовский ветер. Здесь, что ли?
Назимов щелкнул новой зажигалкой; голубое пламя осветило крепкую дверь, табличку, как у врача:
СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК ГОРБАТЕНКО
– Свободный? – шепотом спросил Назимов. Что-то его удивило в этом слове на табличке. Очень удивило. Он даже пожал плечами. Вася постучал раз, потом еще раз, крепче. За дверями кто-то выругался, подождал и спросил:
– Кого надо?
– Егоршина, от товарища…
Он помедлил – это было опасное мгновение: здесь, конечно, знают, что Осокин арестован. Прошло не два, не три дня.
– Откройте! – негромко попросил Василий. – Я… от Осокина.
Сказал и затаил дыхание.
Сзади у плеча посапывал Назимов – держал наготове карабин.
Загромыхали замки, звякнула цепочка, повернулся ключ. Вася шагнул вперед, за ним вплотную, дыша ему в ухо, протиснулся Назимов. Дело было сделано. Они, здешние свободные художники, знают Осокина.
– Я из ВЧК! – сказал Вася. – Спокойно! Руки вверх!
– Маргарита, обыск! – сильным голосом крикнул человек в глубину квартиры. – И не волнуйся, девочка! Это не налет!
Там, где-то за коридором, тотчас же с грохотом заперли двери; было слышно, как быстро, перебивая друг друга, говорят:
– Приподними и тогда опускай!
– Э, дура!
Вася с силой ударил сапогом в дверь, навалился, и дверь отворилась, вырвав шпингалетом древесину из косяка. Два человека – мужчина и женщина – пятились от Васи к стене. Он не посмотрел на них, оглядывая комнату, освещенную керосиновой лампой-молнией. Да, Дзержинский верно сказал – это была студия со срезанной стеклянной крышей. Штук шесть мольбертов стояли в ряд, как солдаты, на подрамниках были натянуты холсты, те самые – Вася понял сразу, – те самые, страшные, кощунственные холсты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30