– Другой на его место найдется, – сказал Дзержинский, – а делу повредишь. Чего-чего, а жандармов у царя покуда что хватит.
Постепенно, час за часом, пустел дом. Дворня, имеющая в селе родню, задами, так, чтобы не попасть на глаза хозяевам, уходила за речку. Ушел хромой повар Иосиф, ушла кухарка, ушли два конюха, поваренок Фомка и помощник садовника. Незадолго до обеда на террасу явился садовник, старый, всеми уважаемый Ядрек. Держа в руках картуз и низко наклонив кудрявую седую голову, он сказал, что уходит по приказу общества.
– Какого общества? – бледнея от бешенства, спросил помещик. – Что вы все, с ума посходили?
– Никак нет, не посходили, – твердо ответил Ядрек. – Но как я сам есть крестьянин, то иду до крестьян. С ними у меня праздник, с ними у меня горе.
– Больше можешь не являться! – крикнул отец Стася.
– Слушаю, пане.
Низко поклонившись, старик ушел, и все долго молча смотрели на его удаляющуюся спину в ярком вязаном жилете.
– Пане учитель…
Дзержинский повернул голову.
Посмеиваясь углом рта, подпоручик медленно говорил, обращаясь не то к Дзержинскому, не то к своему соседу – становому.
– Наш друг пан Дзержинский, я вижу, очень доволен. Уж не первый раз я наблюдаю за ним. Пану Дзержинскому так нравятся наши затруднения, что он даже не спит по ночам. Представьте себе, управляющий сказал мне, что встретил пана учителя сегодня в четыре часа утра возле молочной фермы… А? Как вам это нравится? Может, наш учитель – революционер?
Неизвестно, чем бы кончился этот разговор, если бы Стась, сидевший на балюстраде террасы, не сказал вдруг тихим, испуганным голосом:
– Мам, пожар!
Поручик подбежал к балюстраде. Остальные бросились в парк. Слева от дома, за клумбами, к ярко-голубому небу поднимались густые черные столбы дыма.
С матерью Стася началась истерика. Подпоручик, цепляясь шпорами, метался по террасе и кричал:
– Люди, люди, пожар! Люди!
Но никто не шел. Дом был пуст. Старик лакей Игнат, один оставшийся от всей дворни, спал в своей комнате, напившись вишневки. Солдаты были далеко: караулили границы имения.
– Надо верхового в село, – сказал становой. – Седлайте, господин Дзержинский, лошадь, скачите в село.
– Никуда я не поеду, – ответил Дзержинский. – Какой дурак поедет сюда выручать из пожара этакого помещика?
– Что-с?
– То, что слышали.
Никто не понимал, что происходит. Наконец на лошади примчался управляющий и сказал, что горит коптильня и занялась сыроварня, дал коню шпоры и по клумбам умчался созывать солдат. Отец Стася сидел в соломенном кресле, бледный, как полотно, обмахивался шляпой и говорил:
– Всему конец, всему конец.
Солдаты шли на пожар неохотно, поодиночке, посмеиваясь и переговариваясь друг с другом. Долго искали ключи от пожарного сарая, а когда управляющий сказал, что надо ломать замок, белозубый солдат с родинкой возле рта ответил усмехаясь:
– Что вы, ваше благородие, такой замок ломать…
– Ломай, скот русский! – заорал управляющий, наступая на солдата конем. – Застрелю собаку!
Солдат вдруг блеснул глазами, поднял над головой лом и крикнул:
– Осади!
Потом, швырнув ломик о землю, отошел в сторону и, вытирая руки, сказал:
– Сам ломай, я тебе не слесарь.
И тотчас же затерялся среди других солдат, косо поглядывающих на управляющего.
Когда выкатили наконец пожарные бочки, оказалось, что нет шлангов, а когда нашли шланги – стали искать ведра. Коптильня уже догорала: с грохотом обрушилась крыша, пламя на мгновение взвилось высоко вверх, потом начало лизать стенку сыроварни…
К вечеру хватились глухонемого Артема. Его нигде не было. Становой решил, что Артем поджег коптильню и убежал, и повел следствие. Оказалось, что никуда Артем не убегал, а просто-напросто пошел спать в коптильню, настлал себе сена, уснул с трубкой в зубах. Горячий пепел высыпался из трубки, загорелось сено. Артем проснулся в огне, выскочил из пылающей коптильни и прыгнул в пруд. Волосы и одежда на нем сгорели. Нашли его в крапиве за сараем, он упал там без памяти. К ночи глухонемой умер.
Сыроварня медленно догорала. Солдаты нехотя таскали воду, без толку лили ведро за ведром в раскаленные уголья. Управляющий, с почерневшим за день лицом, сам запрягал тележку – ехать в дальние экономии за поденщиками. Коровы до сих пор стояли недоенные, коней из жалости поили солдаты, в доме не было даже воды, – мыться бегали на пруд. Лемешов, командир роты, говорил становому:
– Ничего не понимаю. Коров доить вдруг не умеют. Фельдфебеля умеют, а солдаты нет. Никого. Не соберешь. Дисциплина падает с каждым часом. Уже двоих солдат по морде бил. Ничего. Никакого порядка.
Собрались в кухне у Яна, затворили окно и завесили рядном. Ян зажег маленькую лампочку, поставил угощение – тарелку творогу, молоко и щербатые чашки. Из новых были: приехавший на побывку в родные места слесарь из Вильно Марлевский – с ним Дзержинский не раз встречался в городе; сельский учитель Янушевич; машинист из экономии Маслов и, наконец, солдат из роты Лемешева, здешний, сын кузнеца Акимов. Марлевский приехал утром, и его сразу же закрутили события. Это был невысокий, коренастый человек с залысинами, с круглым лбом и с маленькими умными глазами. Небольшими глотками он прихлебывал молоко и слушал Дзержинского, изредка поглядывая на него с одобрением, и, как бы соглашаясь, иногда наклонял крутолобую голову. Маленький Янушевич жадно курил; глаза его под лохматыми бровями поблескивали, он барабанил по столешнице и часто говорил:
– Это точно, это уж факт.
Маслов и Акимов молчали, и только когда Дзержинский предложил немедленно от руки размножить прокламации, оба в один голос сказали:
– Давайте.
Прокламация была предназначена к распространению в роте. Текст ее был уже составлен Марлевским. Он встал и прочитал прокламацию негромким, взволнованным голосом. Потом все наклонились над столом и стали вносить поправки. Когда текст исправили, Марлевский опять прочитал листовку вслух. Стало значительно короче и проще. Никто не говорил об опасности распространения такой прокламации в роте. Худой, носатый Акимов, покашливая, сказал:
– Большой взрывчатой силы бумажка. Поставит мозги кой-кому на место.
Размножали до двух часов ночи. Писали печатными буквами. Перья были плохие, ржавые, чернила грязные. К двум часам сотня была готова. Акимов сложил все в пачку, сунул ее под широкий ремень, сделал глупое лицо, откозырял и – кругом марш – вышел из хаты. Остальные выходили поодиночке, чтобы не обратить на себя внимания. Улицы села были непривычно оживленны, скрипели телеги. Крестьяне группами уходили из села.
Ранним утром из экономии на тележке увезли под конвоем двух солдат. Конвоировали фельдфебель и стражник: на солдат больше не надеялись. А часов в восемь утра из дому вышел Лемешов в походной форме. Ординарец держал коня под уздцы. Лемешов сел в седло. Где-то неподалеку ротный горнист играл «поход».
Дзержинский вышел на крыльцо.
На ступеньке стоял отец Стася в пушистом халате, в ночных туфлях. Конь под Лемешевым играл. Натягивая желтые ремни, Лемешов горячил коня и, кривя рот, говорил:
– За ночь, за одну ночь! Что осталось от роты? Имел благодарность от бригадного генерала. А теперь? Получу разнос. Благодарю покорно. Какие-то листочки. Ходят по рукам. Предпочитаю закрыть глаза. Извините, подальше от греха.
– Что же мне-то делать? – уныло спросил отец Стася.
– Вам – свое, мне – свое. Вам – имение, мне – рота. Мне хуже. У вас – средства. У меня – пшик. Да. Благодарю покорно.
Он прижал короткие белые пальцы к козырьку и пришпорил коня. Конь рысью понесся из парка на проезжую дорогу. Там, за дубками, блестели на солнце штыки: рота выстраивалась к походу.
– Видали? – сказал помещик Дзержинскому. – Можете меня поздравить: этот фанфарон испугался и уводит роту в город.
Он сел в соломенное кресло и, сжав голову руками, воскликнул:
– Ну, научите же, научите, что делать! Вы молоды, мозги у вас не устали.
– Вам следует отдать крестьянам скот, – сказал Дзержинский, – и немедленно. Заплатить им за эти дни. Уволить управляющего – негодяя. Взять на себя уход за известным вам раненым…
– Все?
– Пока что – да.
– Как это понять: пока что?
– Вы же отлично меня понимаете, – сказал Дзержинский.
Помещик помолчал, подумал.
– Пожалуй, это верно, – сказал он, – пожалуй, вы правы… Другого выхода нет.
Посмеиваясь, он прибавил:
– А вы – опасный человек. Нажаловаться на вас становому? Живо упрячут в тюрьму! Как? Нажаловаться?
– Попробуйте.
– Не боитесь?
– Нет, – сказал Дзержинский.
Помещик с любопытством глядел в лицо Дзержинскому.
– И тюрьма не страшна?
– Нет.
– И ссылка?
– И ссылка.
– И каторга?
– Послушайте, какое вам до всего этого дело? – спросил Дзержинский.
– Мне просто интересно, какую силу представляют собой революционеры, – сказал помещик. – В конце концов надо себе давать отчет в происходящих событиях. Может быть, когда-нибудь ваше имя станет известным. Мне приятно будет вспомнить, что я разговаривал с вами… А?
Он засмеялся баском, прищурил свои водянистые глаза и спросил:
– Может быть, протекцию окажете? Оскудевшему помещику? А? Когда ваша возьмет, окажете протекцию?
– Нет, – сказал Дзержинский, – не окажу.
Вечером крестьянам был возвращен скот. Мужчины вернулись из леса. К Оржовецкому приехал врач. Помещик вместе с сыном прикатил в село, собрал сход, снял шляпу и сказал крестьянам:
– Предлагаю вам, господа, мир. Повздорили – и ладно. Как говорит русская пословица: кто старое помянет, тому глаз вон.
– А кто старое забудет, тому оба вон, – сказал из толпы сиплый голос.
Помещик слегка покраснел.
– Я все ваши просьбы выполнил, – сказал он, помолчав, – и теперь предлагаю мир на вечные времена.
Крестьяне молчали, хмуро поглядывая на сытую, в чесучовом костюме, фигуру помещика. Стась, одетый матросом, сидел в экипаже поодаль, круглыми глазами наблюдал непривычное зрелище: отец как бы извиняется перед мужиками. Что такое?
Помещик молчал, крестьяне переминались с ноги на ногу и тоже молчали. Лица их были измученные, злые. Возле церковной ограды судачили и шептались бабы.
– Так вот так-то, – сказал помещик, надевая шляпу. – Значит, мир.
Он сел в экипаж, ткнул кучера в спину и тихим, бешеным голосом сказал:
– Пошел, болван.
Занятия со Стасем шли отлично. Дзержинскому с его колоссальной силой воли и страстностью удалось преодолеть лень и избалованность мальчика. Стась сдался и начал учиться с увлечением.
Прошла неделя, другая. В имение стали осторожно забегать сельские ребята, и Дзержинский в часы, свободные от занятий со Стасем, возился с ними, выбирая для этого отдаленные уголки парка. Ребята ложились на траву вниз животами и, уткнувшись носом в тетрадь, старательно решали арифметические задачи с гарнцами, цыбиками и ведрами, мусолили карандаши, сопели.
Дзержинский сидел тут же, сложив по-турецки ноги, сворачивал папиросы дешевого табаку и курил из деревянного мундштука. Заглядывая в тетради, говорил:
– О брат, чего ты тут пишешь? Не то пишешь. Откуда у тебя эта цифра взялась? А ну, пересчитай.
Или:
– Ты, что, Петро, заснул или как? Может, тебе подушку принести?
Или вдруг:
– А не искупаться ли нам, ребята? Самое время.
И все бежали к пруду, толкаясь и хохоча.
Пруд был глубокий, большой, обсаженный ивами. Раздевались с гамом и визгом, выстраивались вдоль берега в шеренгу и замирали в веселом ожидании.
– Смирно! – командовал Дзержинский. – Смирно и тихо!
Это был самый любимый, всегда вызывающий дикий восторг номер: раздевшись, Дзержинский взбегал на горку за спиной шеренги и, крикнув: «Раз, два, три!»– бежал вниз, перепрыгивал через цепочку ребят, ласточкой сложив руки, летел, как стрела, выпущенная из лука, и с глухим всплеском исчезал в воде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30