— Нет. Пожалуй, больше ничего. Я все рассказал. Я знаю, в это трудно поверить, но… Но это правда.
— Угу. Хорошо. — Тамбовцев повернулся к Шерифу. Тот подвинулся ближе. Казалось, они совсем забыли о Пинте. Тамбовцев что-то говорил вполголоса, Шериф так же тихо возражал. Или соглашался. Но чаще возражал.
Тамбовцев взял чистый лист бумаги, поделил его пополам длинной вертикальной линией и вносил какие-то пометки в правую и левую колонку.
Обсуждение длилось довольно долго, Пинт даже успел заскучать. За это время он выкурил две сигареты и полез в карман за третьей. Он понимал, что не должен мешать им принять решение. Оскар чувствовал, что дело обстоит гораздо серьезнее, чем кажется на первый взгляд.
Наконец они обратили на него внимание.
Тамбовцев снял очки, задумчиво пожевал кончик одной из дужек. Лист он держал перед собой, на отлете.
— Вот что, уважаемый коллега! Давайте не будем размазывать манную кашу по белой тарелке. На это нет времени. Теперь нам, — он показал на себя и Шерифа, — более или менее понятны мотивы ваших поступков. Кое-что в вашем рассказе кажется — ммм! — не совсем правдоподобным… Это так. Но, к сожалению, проверить это нельзя. Можно лишь поверить. Или — не поверить. В общем, дело за малым. — Тамбовцев поднял вверх указательный палец, словно учитель, призывающий учеников успокоиться и слушать его внимательно. — Дело — за верой.
Повисла пауза. Пинт замер.
— Должен сказать откровенно, Оскар Карлович… Мы вам верим. Теперь, — он посмотрел на Шерифа, тот кивнул, — наша очередь выложить карты на стол.
Тамбовцев улыбнулся, его лицо словно поймали в сеть из мелких морщинок.
— Боюсь… — Тамбовцев пощипал несуществующую бородку, — наш рассказ будет не более правдоподобен, чем ваш. Но, в конце концов, это тоже вопрос веры. Окружающий мир существует постольку, поскольку мы в него верим. Судьба, рок, фатум, — все это понятия отвлеченные. Существует ли для каждого человека какое-то предписание свыше или не существует — понять трудно. Точнее, невозможно. Легче верить. Или не верить. Я просто расскажу, а вы решайте сами… Кирилл, ты меня поправишь, если что.
Шериф согласно кивнул.
РАССКАЗ ТАМБОВЦЕВА
— Трудно, знаете ли, обо всем этом рассказывать… Много лет подряд я мечтал, что наступит день, когда я смогу это сделать. Вот он, кажется, и наступил… И я чувствую, что не готов. Хорошо, я все же попытаюсь. Главное— это начать, а там — как кривая вывезет.
Кирилл, я думаю, начать надо издалека. С того момента, как в Горной Долине появилась Екатерина Воронцова. Собственно говоря, она не была тогда ни Екатериной, ни Воронцовой. Но об этом позже.
Кирилл, дай-ка мне сигаретку. Или… коллега, у вас вроде — полегче. Да? Вы позволите? Спасибо. Я просто зажгу, затягиваться не буду.
Фу! Так вот. Это было в семьдесят пятом году: считайте, двадцать лет тому назад. Кирилл тогда еще бегал в восьмой класс, поэтому лучше расскажу я. Нет, я не думаю, что он ничего не помнит. Помнит, конечно, но — СВОИ МАЛЬЧИШЕСКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ. А мальчишеские впечатления и то, что было на самом деле, — это не одно и то же. Согласны?
Этот год был такой же, как и все. Никаких особых следов в памяти жителей Горной Долины он не оставил. Правда, Зоя Михайловна Бирюкова, покойница — земля ей пухом! — утверждала, что осенью был небывалый урожай опят, но я, честно говоря, не знаю, так это или нет. Никогда не любил шляться по лесам с корзиной. Да и комплекция, знаете ли, не располагает нагибаться у каждого грибочка.
Ну да бог с ними, с опятами. Я ведь не про них взялся рассказывать, а про Екатерину.
Это было летом. В конце июля. Может быть, даже в начале августа. Может быть. Знаете, стояла жара. Вот это точно. Я вообще плохо переношу жару: я ужасно потею, сердце стучит, как у загнанного зайца, голова тупая, как бревно. В такую погоду я катастрофически глупею."Я становлюсь сам себе противен.
Двадцать лет назад мне было сорок пять. Сорок шестой. К тому времени я уже понял, что, видно, судьба мне оставаться бобылем до самой смерти. Ну, так сложилось, ничего тут не поделаешь: женщины, которых я любил, не отвечали мне взаимностью, а те, которые любили меня… Да я что-то таких и не припомню. Не знаю, может, я излишне требователен к слабому полу, но, мне кажется, они сильно изменились: стали более… практичными, что ли? Это если выражаться мягко. Ну а если называть вещи своими именами, то прекрасную половину человечества заел меркантилизм. Они на тебя не смотрят, а словно мерку снимают. Причем начинают с кошелька и кошельком же заканчивают. Ладно, меня опять в сторону потянуло. Чего это я сбился на женщин, не понимаю. Тем более сейчас, когда мне уже шестьдесят пять и максимум, на что я способен, — это отеческий поцелуй в лоб?
Короче, жара стояла страшная. Ну, я сидел в больнице. Был, так сказать, на службе. Врачи и шерифы — они же не работают. Они служат.
Так вот, сижу я на службе, оплываю, как свеча, и думаю, что сегодня в двенадцать придет бабка Краснощекова вскрывать панариций. Сижу, значит, внизу: там, у кафеля, чуть попрохладнее. Сижу в коридоре и смотрю на дверь. И точно: ровно в полдень, под бой кремлевских курантов, прется бабка Краснощекова со своим панарицием.
Ну, панариций для нас — дело плевое. Вы, коллега, знаете: жгутом пальчик перетянул аккурат у самого основания, шприц с новокаином, две инъекции — по обе стороны от проксимальной фаланги, и вперед!
Мелкий инструментарий уже готов: скальпели и ножнички блестят, лотки, тампоны, перекись — все под рукой. Подногтевой был, панариций-то. Ноготь не трогал — справился так, продольным разрезом. Вычистил очаг, оставил дренаж. Бабка сидит, кряхтит. Я говорю: ты, бабуля, на руку-то не смотри. Не волнуйся, все будет нормально. Ну, в крайнем случае — не будет. У тебя в запасе — еще девять, это не считая тех, что на ногах. Кряхтит бабка.
Минут за восемь я все сделал. Ну прямо Войно-Ясенецкий! Хоть садись и пиши «Очерки гнойной хирургии». Доволен я, бабка довольна. Принесла мне немного сала и десяток яиц: свежих, еще теплых.
В общем, с панарицием я справился. На тот день больше ничего запланировано не было. Ну, разве что какой-нибудь экстренный случай. Но по собственному опыту я знал, что экстренные случаи потому и экстренные, что случаются крайне редко. То есть практически никогда. Но зато если уж случаются, то все — подвязывай сиськи! Так оно и произошло. Лучше бы я вскрыл две сотни панарициев. Ей-богу! Да что там две. Я бы и три почел за счастье.
Ладно. Закрыл я свою богадельню. На двери табличку повесил. Крупно так написал: перерыв — один час. Надеваю плавки, беру с собой полотенце — и на речку! Бегом.
Речка у нас небольшая: узкая и мелкая. Поэтому и плавать толком никто не умеет: учиться негде, да и не нужно, в ней захочешь — не утонешь. Ну, я тоже поплескался, в водичке посидел, немного остыл. Вылез на берег, думаю, обсохну малость, прежде чем идти назад. Вытираться — это одно, а обсохнуть — лучше. Когда ветерок приятно холодит кожу, собирает ее в пупырышки, щекочет плечи и спину… В общем, стою в теньке, обсыхаю. Вдруг слышу: гудение клаксона. И крик, протяжный такой. А ветер же, он слова уносит, я разобрать ничего не могу. Ну, поднялся на бережок, всматриваюсь. Леха Кирсанов! Наш прежний участковый. Увидел меня, руками замахал, в машину — прыг! — и через поле ко мне несется. Останавливается в метре. Меня всего — с ног до головы — обдает пылью. А я — то обсохнуть еще не успел, и вся эта пыль превращается в грязь и такой тонкой корочкой медленно застывает на моем лице.
Он матерится — страшный матерщинник был, мог два часа ругаться и ни разу не повториться — кричит на меня. А я в толк взять ничего не могу. Ну, жара. Что с меня возьмешь? В жару я просто чурка с ушами. Ладно. Сажусь в машину, думаю, на месте разберемся. И чувствую— запах какой-то в машине. Я оборачиваюсь на заднее сиденье, а там… Никогда не видел такого! Там — натуральная лужа крови! Ее столько, что она не успевает впитываться в старый дерматин и стоит на сиденье маленькими лужицами. Дымится и… не сворачивается. Я повернулся, перегнулся через переднее сиденье: смотрю, на полу — то же самое. Везде кровь. Я не успел спросить, откуда, что случилось, как Кирсанов рванул с места, и я со всего размаху ударился грудью о подголовник. Думал, перелечу назад — прямо в эти теплые алые лужи. Выставил перед собой руки, чувствую, кровь совсем теплая. Но… какая-то не липкая. Словно жидкая.
Я, конечно, на него ругаюсь… Но что значит «ругаюсь»? С Лехой Кирсановым ругаться — все равно что мочиться против ветра. Ты ему слово, он тебе — три, из этих трех-два незнакомых. В общем, чувствуешь себя как ученица воскресной школы среди портовых грузчиков. Тебя кроют, как хотят, а ты в ответ: «Силь ву пле» да «гран мерси»!
Ладно. Несемся мы с ним бешеным аллюром к родной больнице. Я летаю по всему салону, как бабочка под абажуром — только успеваю крылышками бить. Пыль за нами — столбом. Леха рулит прямо через поля, выжимает из машины все, что может. И матерится — с таким чувством, что у меня, того гляди, волосы на голове вспыхнут. Он матерится, а я ничего понять не могу. Мат — язык эмоциональный, но не слишком информативный.
Подъезжаем к больнице. Я смотрю издалека — на крыльце лежит какой-то куль с тряпьем. Только он шевелится— так, еле-еле. Я выпрыгиваю из машины — и бегом к двери. Подбегаю, хочу достать ключи, а руки-то все в крови. Штаны точно испорчу. Ну, да ладно, запускаю руку в карман, а сам кошу глазом — мол, кто это на крыльце разлегся? Слышу стоны: слабые совсем, будто из лопнувшего колеса воздух выходит. Тоненько так, тихо. Ну, с дверью я справился. Подбегаю к этому кулю тряпок — так мне показалось — тут же Кирсанов суетится, бегает вокруг да около и маму мою, покойницу, поминает. Причем как-то не очень хорошо поминает, хотя они даже и знакомы-то не были.
Я подхожу, убираю тряпки… Вижу — лицо! Женское. Все бледное, в испарине, нижняя губа закушена. И знаете, что я тогда подумал? Что я красивее лица еще никогда в жизни не встречал. И потом всякий раз, когда видел Екатерину, всегда вспоминал это первое впечатление. Самое сильное впечатление. У меня даже колени подкосились, такая она была красивая! Понимаете? Казалось бы, баба мучается: что в ней такого? Но…
Я почему вам, Оскар Карлович, поверил? Ну, что вы могли в фотографию влюбиться? Потому что сам через это прошел. Вот так вот…
Но это была вспышка, секунда. Надо было что-то делать. Вокруг нее стоял такой запах, как на бойне: дурманящий, густой, хоть ножом режь. И кровь — повсюду. Мелкими брызгами, крупными каплями, струйками, лужицами… Я никогда — ни до, ни после — не видел столько крови.
Я вижу: она лежит и руками прижимает к животу какие-то тряпки. Присмотрелся — а это новая милицейская форма Лехи Кирсанова. Только рубашка из серо-голубой стала бордовой. Я пытаюсь убрать ее руки, но куда там. Не дает. Держит крепко. И еще вижу: живот у нее огромный. И шевелится. И потом она вся напряглась, дернулась, губу сильнее закусила, голову запрокинула… А сил кричать уже нет. Очень слаба была. И я вижу, как из-под нее начинает что-то вытекать. Даже не вижу, а слышу: журчит что-то. Я, конечно, задираю на ней юбку, раздвигаю ноги. А там… Юбка вся мокрая от крови, к ногам липнет… И кровь: сначала толчками, а потом — ровным потоком. Течет… Журчит потихоньку.
Честно вам скажу: перепугался. Если бы не жара, если бы вся жидкость из меня с потом не вышла — обмочился бы от страха.
Я ору Кирсанову: «Помоги мне затащить ее в операционную!» Он тоже чего-то орет в ответ, но, вижу, меня понимает. Только… Не нравится мне его взгляд. Мутный какой-то. Я ему говорю, чтобы ноги держал, а сам иду к голове. Хватаю ее под мышки, но она не дает руки просунуть, так крепко прижимает локти к туловищу. Ничего. Кое-как просунул. Чувствую, ее грудь у меня под руками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73