— А что ты ей говорил, помнишь? Мой вопрос мимо его ушей — не помнит и не хочет помнить.
— Мы уже в том возрасте, говорю ей как-то, когда должны щадить друг друга. Но ее не остановить, слово за слово — закусила удила. А когда, доведенный до белого каления, начинаю ей отвечать в ее же духе, мгновенно успокаивается и смотрит на меня как на дурного: «Совсем осатанел…» И тут до меня доходит, что самое любимое в мире существо — мой главный враг. Общение с ней мне противопоказано и физически опасно.
«Опасно — для кого?» — кричу я, но про себя, молча. Что спорить с полудурком?
Часто просыпаюсь от скрипа его кровати — это Саша, во сне ли, наяву, е…т свою Лену, а точнее — собственную память. Не в пример ему, онанизмом не занимаюсь: то ли по недостатку воображения, то ли я уже соскочил с этого дикого жеребца и могу предаться горестным раздумьям о прожитой зря жизни. Иногда мучает утренняя эрекция, но это от переполненного мочевого пузыря либо трусы жмут. Не прочь бы кого из обслуги, но они нас чураются, как зачумленных. Галю? Единственная, кто нас регулярно навещает, не считая Бориса Павловича, который два раза заходил, чтоб потешить свое самолюбие и самолично убедиться, что я ломаю комедию, чтоб избежать вышки, но это было так давно, а Галя вряд ли бы приходила, сиди я здесь один. Кто бы точно наведывался, так это Саша, если б не был моим соседом. Можно, конечно, и Галю, как и любую другую, не все ли равно, в какой сосуд излить застоявшееся семя, чтоб обеспечить себе генетическое бессмертие? Жаль, мы с Сашей гетеросексуальны да еще и однолюбы, а то можно было б повозигься. Что до Данаи, то хочу ее теперь как-то безжеланно, сперма могла бы только осквернить милую. Как и Саша. предпочитаю любить, чем быть любимым.
Приснилось недавно, что вошел в возраст и мне уже сорок два. Проснулся в холодном поту, стал вспоминать, сколько же в действительности. У ночных кошмаров одно ужасное свойство — они сбываются. Мне снилось как есть — вот незадача! — сорок два. Осталось отсвечивать совсем ничего — столько же, сколько приговоренному к вышке, с учетом апелляций и обжалований. А все равно — скукота и тягомотина. Повидал все, что мог, хоть и не все сделал, что хотел. Монтень пишет про четыре времени года — и ничего больше нового. Кина не будет. Пора закругляться. Шекспир мертв, а я жив — не странно ли? Я соскочил с дикого жеребца, а брести по высохшему руслу собственной жизни как-то неохота. Как бы человек ни хорохорился и ни выпендривался на людях, наедине с собой он жалок и растерян перед лицом своей ограниченности, бездарности и неизбежной смерти. Или это я так недоделан и неадекватен? Незаконченный человек — вот кто я. Таким и помру. Если только не освою новую профессию — здесь идеальные условия для писательства.
Снилось, как вынимаю из заднего прохода клубок червей, потом второй, третий, они шевелятся, извиваются, как глисты. Вот именно: глисты. Нет — черви, как у трупа. Я и есть труп: живой, труп, и черви едят меня поедом. Нечто скотское, отвратное. Дальше некуда. Сон в руку. Конец перспективы.
Если заснять меня скрытой камерой — как я убог, ничтожен, отвратен! Вот, стоя перед зеркалом, выдавливаю гнойничок между бровей, вот ковыряю в носу, вот выковыриваю обернутым в туалетную бумагу пальцем остатное говпо из заднего прохода, вот щупаю свою промежность, представляя себя женщиной и возбуждаясь, но сдерживаясь, потому что, когда дрочу, вид у меня, должно быть, и вовсе бл…й. А мой громогласный пердеж, задрав ягодицу и оглядываясь? Чего только не выделываю со своим телом, которое все чаще даст сбои. И чего я цеплялся за жизнь и косил пол придурка?
Износил все свои обличья, ничего не осталось, гол как сокол. А при чем здесь сокол — разве он гол? Хронофаг — вот кто: пожиратель времени, расточитель собственной жизни, мот, транжир, растратчик!
Что странно и немного жаль: в то время как Лена снится этому недоумку с фуфлом в голове еженощно, а мне моя — ни разу. Мы разлучены с Данаей даже в сновидениях. Я разлюбил свои желанья, я пережил свои мечты. Увы, душа за время жизни приобретает смертные черты. Прошу прощения за стихотворные цитаты, но без поэзии душа и вовсе безъязычна (как у большинства, кому язык поэзии невнятен).
Зато меня все больше и больше волнуют рассказы Саши, а он со мной разоткровенничался до интимных подробностей:
— Когда вхожу в нее, такое мечтательное, русалочье выражение появляется у нее на лице…
— Ты часто имел дело с русалками? — спрашиваю, хотя прекрасно понимаю, о чем речь, а потому следующий вопрос: куда русалке всадить, когда у нее ноги в хвост срослись? — застревает у меня в глотке. Я воспринимал Лену в общих чертах — не от мира сего, а он — даром что пиит — дал этой неотмирности конкретный эпитет. Вот именно: русалочье.
— Я се называю Лимончиком, ей нравится…
— Лимончиком? — удивляюсь я.
— Ну да. Когда вылизываю ей там. Сначала стыдилась, но иногда позволяет. А потом стал настаивать из ревности — мне кажется, если разрешает, значит, не изменяла.
— А она тебе?
— Ну что ты! Да я б никогда и не позволил. И вот мне уже кажется почему-то, что это я называю ее Лимончиком, я делаю ей минет, мне она снится с русалочьим лицом и мне изменяет — с Никитой, с Сашей, с самим чертом. Или не изменяет. Какая разница, когда все равно схожу с ума от ревности. А вот задушить ее, как Саша, не мог бы. Кого другого — сколько угодно! Галю, например, — со второй попытки. Но не Лену! Душить русалок не в моих правилах. А тем более ангелов. Да и не так уж много их среди нас, грешников. А в Сашу бес, что ли, вселился?
— Это не ты ее убил, а адреналин, — пытаюсь его как-то утешить, а он мне твердо отвечает;
— Я не убивал.
— Как это «не убивал»? Ты же сам сознался, что убил. А кто же тогда?
— Никто.
— Как это никто?
— Пока мы живы, прошлое с нами. Наше время — это не только сегодня, а вся жизнь в ее одновременности, включая прошлое. Как же она умерла, когда я с ней каждый день общаюсь?
— Во сне, — жестко говорю я.
— Так и прежде все было как сон. А теперь сон как явь. Нет разницы.
— Для тебя, может, и нет, а для нее?
Срываюсь иногда, хотя и понимаю всю бесполезность апелляций к его разуму, который дремлет днем и бодрствует ночью, когда сплю я, отключая свой разум (если удается заснуть). А не махнуться ли нам: я ему — Данаю, а он мне Лену? Для начала фотографиями — как-то ночью, мучаясь бессонницей, переставил, но, проснувшись, Саша мгновенно заметил, забрал у меня Лену, а мне вернул Данаю. Я свалил на уборщицу, но Саша не поверил, обиделся, да и на кой ему Даная? Пусть тогда мне хоть раз приснится Лена, коли не снится Даная! Я тоже хочу быть вечным возлюбленным, как Саша, который так никогда и не стал мужем. Вот ему было и не свыкнуться, не смириться с семейным бытом, который засасывал Лену, превращая ее в нечто противоположное той, которую Саша продолжал любить с подростковой страстью. Неспособный стать ей мужем, он и Лену не воспринимал как жену. В этом противоречии и коренилась причина их семейных конфликтов, а их следствием стало убийство. Ревность, как я понял, сыграла подсобную роль. Реальных поводов для нее не было, если не считать связь с Никитой и переизбытка свободного времени у Саши, но тем не менее сказать, что она возникла на пустом месте, тоже нельзя. Саша мучился из-за нелюбви Лены к нему, из-за несоответствия их чувств, сделав при этом ложный эмоциональный вывод: раз меня не любит, значит, любит другого. Плюс разные мелочи интимного свойства. Не чувствуя ответной любви, Саша решил, что он ее не удовлетворяет, и стал на эту тему раскручивать. А она однажды возьми да ляпни: «Нет, дольше не надо, тогда выходит механически. И длина нормальная. Вот если б чуть толще…» Ну, этот дурень и заключил — коли так, ей есть с чем сравнивать. Точнее — с кем. А окрест никого, кроме Никиты, который подваливал к Лене и подначивал Сашу, вот подозрение на него и пало.
Если я для Саши не собеседник, а слушатель, то и Саша для меня тоже не собеседник, но экспонат, по которому можно изучать механизм ревности, которую сам никогда не испытывал — не ревновать же к Зевсу! Что касаемо прочих, то от бабы не убудет, если она даст еще кому на стороне, — главное, чтоб нам с ней хорошо вдвоем. Пусть втроем — без разницы. Что удивляет, так это формализм мужской ревнос-. ти: сколько переживаний из-за физической измены, а из-за душевной, эмоциональной — никаких! Тот же Саша наверняка предпочел бы, чтоб она в кого втюрилась, но сохранила ему физическую верность — физической измене, пусть даже случайной и единичной. Да мало ли — хоть спьяну. Либо по лени. Или из любопытства. Да хоть со скуки.
Саша любит ее, какой она была когда-то. Или никогда не была — одна игра его воображения. Любит ее, как часть себя, а не саму по себе. И разрыв между двумя этими Ленами все больше и больше, словно одна уже умерла, а другая ее подменила. Он свыкся с ее смертью еще при ее жизни, а задушив, мысленно воскресил, но не настоящую, а ту, что вообразил в идеальном, так сказать, состоянии.
Непосредственным поводом к убийству была вовсе не ревность, а очередная склока. Саша приходил в отчаяние из-за семейных скандалов — так непохожа была скандальная Лена на Лену, в которую он был влюблен. Для нее скандалы отдушина, а для него — конец света. Словно бы одна Лена подменила другую Лену, выдавая подделку за оригинал. Вот он и задушил самозванку, а увидев мертвой, признал в ней прежнюю либо вымышленную и воспылал страстью. Лена погибла за измену, но не Саше, а самой себе, собственному изначальному образу, который вернулся к ней мертвой. Его послушать — он ее придушил из гуманных соображений, акт милосердия, эутаназия, убийство как разновидность любви! Нет то, о чем он поведал мне, не обычный случай труположства — она была для него не труп, а живая, и он ласкал ее, как живую, и взял, как живую, а кончить не посмел сбежал в ванную. Надругательство над трупом? Никогда! Что сказать тогда о поцелуе, которым принц оживляет спящую царевну? По сокровенной сути, некрофильство есть попытка реанимации мертвеца с помощью сексуальной терапии. Мне ли это не знать, когда я чуть не придушил Галю, но вовремя переключил одну страсть на другую и трахнул ее, пока она была в отключке. Если б не секс, от нее бы сейчас один скелет остался (тело сгнивает, как известно, за восемнадцать месяцев).
Пытаюсь упорядочить Сашину бредятину, придать сумбуру его памяти хоть какие-то разумные очертания, хотя, наверное, зря. Пусть остается как есть: поэт, романтик, душегуб, идеалист, некрофил, шизоид. С Сашей все более-менее ясно, а как со мной?
Два психа, пусть и с разными отклонениями? Один — параноик, другой маниакально-депрессивный псих? Мы были отправлены — каждый по отдельности, понятно, — на психиатрическое обследование семью ведущими специалистами (один с мировым именем). Из них двое признали Сашу вменяемым, несущим ответственность за содеянное, пусть и в состоянии аффекта, а пятеро, включая мировое светило, невменяемым. Поразительно другое: в моем случае консилиум медиков вынес единогласное решение: паранойя, с ограниченной ответственностью за свои поступки. Мне б радоваться, а мне обидно: это что ж, они мой перфо-манс приняли за паранойю, либо я действительно параноик, независимо от симуляции, и сама симуляция — часть моей паранойи? А как же тогда быть с Пигмалионом? И почему сходить с ума по мешку с костями и дерьмом, как с отвращением определял женщину средневековый агеласт, — это о'кей а боготворить очищенный от земной скверны идеальный образ — безумие? Прокуратура добилась, правда, контрэкспертизы наших умственных способностей. Голоса на этот раз сошлись на Саше — он порядком сдал, и разделились на мне: трое сочли меня симулянтом, а четверо больным/Судья оставил прежнее заключение в силе. Разрешите все-таки не согласиться, господа медики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33