А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Преступлений у нас не совершает только ленивый. Ладно, поехали дальше, — сказал Никита и, так и не ответив на вопрос, повел меня в дальний угол мастерской, где висела картина, укрытая простыней.
— Еще один сюрприз?
— Последний, — успокоил меня Никита и сдернул покрывало.
Я только что не ахнул. Передо мной, в тех же самых рембрандтовских декорациях, в Данаевой позе, лежала покойница. То есть это сейчас она покойница, а Никита изобразил живую, трепетную, полную нежности и любви женщину, какой никто из нас ее никогда не знал, мужа включая, думаю. Или зря я так уверенно говорю за других? Сколько раз мне самому приходилось встречаться с женщинами, которые в постели никак не соответствовали собственному образу в каждодневной жизни. А Лена была именно из таких — скрытная, замкнутая, тайная. Саша мог ее знать и иной. Или Никита?
Я обернулся к нему.
— Что уставился? — сказал он.
— Она согласилась тебе позировать?
— В конце концов. — Выдержав паузу, добавил: — С разрешения Саши и в его присутствии. Сам и настоял, свихнувшись на ревности. А может, хотел показать ее мне во всей красе, похвастать, поддразнить, кто знает? Поделиться со мной, но чтоб только вприглядку. Как раз она противилась до самого конца застенчива, как девушка. Он решил устроить нечто вроде испытания.
— Ей?
— Или мне. Либо нам обоим. А может, самому себе. Поди разбери теперь.
— Красивая.
— Не то слово. Самая красивая. Обнаженная еще красивей. Но не в том дело.
Я тоже чувствовал, что не в том, не только в том.
— А в чем? — спросил я.
— В том, что не чета твоей Данае — полностью никогда и никому так и не раскрылась. Даная — раба любви, готова отдать все возлюбленному, а эта унесла свою тайну в могилу. Ни мужу, ни любовнику. Ни гою, ни аиду. Ни городу, ни миру. Никому! Нет, без трепа — так и осталась до конца девственницей. „Вечное девство“ — вот сокровенный смысл скульптуры Родена, но он не посмел и назвал выспренне: „Вечная весна“.
— Ты ее любил?
— Любил? — переспросил она. — Не то слово. Мучился, сходил с ума, умереть хотел. Они думают, что мы в них влюблены, а мы просто хотим их поеть и вся недолга. Невтерпеж — и все тут!
— А если это и есть любовь?
— Тогда, наверное, любил.
— А она? Знала?
— А ты как думаешь? Если я ее даже поставил перед выбором: не уйдет ко мне — кончаю с собой.
— А она?
— Кончай, сказала. Другой бы на моем месте так и сделал. А я продолжал канючить. И добился. Хоть и не того, чего хотел больше всего, — она стала мне позировать.
— Сколько сеансов?
— Шесть.
— И Саша на всех присутствовал?
— Не на всех. С пятого сбежал, не дождавшись конца. А на шестой, который оказался последним, снова приперся. Как он нас тогда измучил, себя включая.
— А ты хотел больше сеансов?
— Договаривались о восьми.
— Саша запретил?
— Мяу, — жалобно протянул он. — Сама отказалась. Первой не выдержала.
Меня так и тянуло задать ему главный вопрос, но слишком уж он ждал его — вот я и промолчал ему назло.
Или потому, что боялся получить положительный ответ?
Хочу быть верно понятым. Дело не только в тех флюидах, которые неизбежно возникают между художником и обнаженной моделью. Chemistry переведет мой американский переводчик, потому что, если прямо — ectoplasm, читатель не поймет. Женская обнаженность — знак высшего доверия мужчине, предпоследняя ступень близости, хотя последняя может и не наступить. Даже в моей любовной практике, хоть я и не художник, дважды случилось, что раздел женщину, но до взаимного проникновения так и не дошло: в одном случае попалась эксгибиционистка, которая кончала, пока я путался в ее пуговицах и петлях, и ни в каких больше мужских услугах не нуждалась; в другом — целка, которая перед тем, как впустить в себя, неожиданно разревелась, сбив мой сексуальный аппетит. К тому же Лена все-таки не профессиональная натурщица, а та есть путана в мире художников. Куда сильнее и неотвязнее другие флюиды, которые возникают между женой друга и другом мужа. Отчасти знаю по себе, но у меня надежный щит от этой напасти — моя Даная, мой архетип. И все мои бабы, Галю включая, — под стать ей. Потому по Лене если и томился невзначай, то на уровне глаз, а не гениталий. А Никиту, видно, она и впрямь зацепила. Добавочное свидетельство удручающей его неоригинальности при несомненном художественном даре — баб он выбирал с нашей подсказки: с моей — Данаю и Галю, что, может быть, одно и то же, с Сашиной Лену.
Еще раз глянул на покойницу.
Была в ней какая-то отрешенная покорность, хоть она и протягивала руку навстречу невидимому гостю, как Даная. Но не раба любви, а раба обстоятельств, для нее, как оказалось, роковых.
И вдруг поймал себя на сильнейшем физическом желании. И тут же устыдился. Или, по мне, любую уложи в позу Данаи — и мой ванька-встанька тут как тут? Или это по контрасту — между сексуально раскованной Данаей и сексуально замкнутой Леной? В любом случае преграда рухнула, и от глаз до гениталий прошел мощный электрический заряд.
Так странно было видеть ее обнаженной! Не то чтоб никогда не представлял — врать не буду, разнузданное мое воображение раздевало даже Деву Марию. Но у нас с ней установился такой дружеский, доверительный уровень отношений, что ни о каких поползновениях с моей стороны не могло быть и речи. Бывало, гуляем вчетвером — впереди два ярых спорщика, а мы с ней, отстав, позади, согласные по всем вопросам бытия и художеств, за исключением разве что моей потаенной страсти, которая подошла бы под любую из этих категорий, хоть и тянуло расколоться — уверен, поняла б с полуслова. „Стоячим надо трахаться, а не творить! Зависимость от вдохновенья унизительна!“ — орал на всю улицу поддавший Сальери, а что отвечал ему полушепотом вдохновенный пиит, можно было только догадываться. Никита действительно работал, не дожидаясь вдохновения, муза обходила его мастерскую стороной.
Что нас с ней еще объединяло — стихи, под аккомпанемент которых проходили наши питерские прогулки: читали наизусть, подсказывая друг другу. Да и непредставим уже умышленный этот город без Пушкина, Анненского, Блока, Ахматовой и Мандельштама, особенно последнего, — потому и заимствую у него строчку-две на каждую главу в качестве названия. Только природу она чувствовала так же тонко и глубоко, как поэзию, а это и вовсе диковина в нашей сплошь городской цивилизации.
Из всех нас была самой русской — по сокровенной, тайной своей сути. Уверен, что и в православие подалась вовсе не из моды, а ища душевного пристанища и покоя. Никогда больше не встречу такой женщины, уникальный человеческий экземпляр. Почему и избегал думать о ней в постельном плане кощунственно. Удивляюсь, как посмел ее возжелать Никита, — настолько плотское подчинено в ней было духовному. Недаром звалась Еленой, которую Зевс подменил облаком, обманув троянцев. Вот именно: не женщина, а облако. Облачко! Ее субстанция струилась на высоте, где летают одни только ангелы. А теперь вот она к ним присоединилась на равных. Так не является ли убийца всего лишь слепым орудием судьбы?
— Слишком ты на нее загляделся, — сказал Никита и, взяв за плечи, развернул к стенке. — А теперь скажи-ка, кого я взял на роль дуэньи? Проверка на внимательность.
Оказался прав — я смотрел только на Лену и, убей Бог, не помнил, кто там на заднем плане подглядывал из-за занавески.
Оставалось только гадать.
— Саша, — сказал я, полагая это логичным, ведь Саша присутствовал почти на всех сеансах. Вот именно — сторожевым псом и сводней в одном лице: сначала свел, а потом шпионил.
— Мяу, — отверг мое предположение Никита.
— Ты сам! — Что тоже верно, потому что Никита был соглядатаем супружеской жизни своего друга и своей милой.
— Себя я изобразил в виде золотого дождя, — сказал Никита и повернул меня обратно к картине.
Я вгляделся в сводню-шпионку в восточном тюрбане и обомлел. Нет, читатель, мимо, как бы сказал Никита: не я. На заднем плане, рядом с кроватью, на которой возлежала прекрасная Елена, выглядывала, отогнув занавес, моя Галя. Так странно было видеть ее здесь — какое она имела отношение к их любовному треугольнику? Невольно сравнивал — рядом с ширококостной, полногрудой, крупной Галей Лена выглядела хрупко и девичьи. Вот именно — женщина и девушка, будто они принадлежали к разным поколениям, хоть разницы всего ничего. Никита даже немного усилил этот контраст, укрупнив Галю и утончив Лену. Это было сугубо его личное сравнение двух близких ему женщин, одну из которых он любил, а с другой спал.
— И чего ты их спарил? — сказал я. — Да и Лена в роли Данаи? У нее иное амплуа. Я бы скорее представил ее боттичеллевской Венерой. Или Офелией.
— Или Дездемоной.
Неужели он взаправду думает на Сашу? Или пытается навесить на него убийство по классической схеме „Отелло — Дездемона“? Ну, деятель!.. У меня голова ходуном шла от подозрений, одно нелепее другого. Насколько легче думать, что Лену порешил какой-нибудь сторонний бандюга или бродяга. Странно только, что ничего не взяли. А что было у них брать, когда они сами перебивались от случая к случаю?
— Убил ее, а мог меня, — сказал Никита.
— Не финти!
— Сам засветился, а потом стал темнить и отнекиваться. Симулировал частичную потерю памяти. Даже если так!
— Ты считаешь, что человек ответствен за преступление, о котором даже понятия не имеет?
— Убийца все равно остается убийцей, даже если убивал, будучи невменяем. А тем более если симулирует невменяемость. Следующий на очереди — я. Обещал шею свернуть — так прямо и сказал. Проговорился. Ясное дело, вошел во вкус, тем более ему сошло предыдущее.
— Кому повешену быть, тот не утонет, — сказал я, чтоб снять напряжение.
— А кто говорит об утоплении? Помнишь, как в Дубровнике, поддавши, ночью плыли по лунной дорожке? Я первым вылез на тот проклятый остров с ядовитыми ежами. А что повешену, что удушену — один черт! — Он мотнул своей бычьей шеей, и я тут же вспомнил, как цыганка в Сараево нагадала, что он помрет от апоплексического удара.
— Так и не носишь галстуки?
— А на кой? Чистое украшательство, никакой функциональности, а такое ощущение, будто тебя душат. Я и серьгу в носу тоже не ношу.
— Сравнил! А что, если эта твоя вечная асфиксофобия материализовалась наконец в страхе перед Сашей?
— Ты его не знаешь! Он совсем скособочился, пока ты там на буржуйских харчах приходил в себя от нашей жизни. Весь ушел в подозрения. А что ему оставалось? Делать-то больше нечего — ни поклонников, ни писательских тусовок. Звонков и тех нет. Окололитературный бабец правит бал, несколько шестидесятников и восьмидсрастов жируют на валютных премиях и грантах, остальные норовят пожрать на роскошных презентациях. Будь на его месте, давно б со стишками завязал, а он все тянет лямку, хоть и без никакой надежды. Да еще нас с ней стал случивать от неча делать, толкал друг к другу, испытывая сексуальное долготерпение. Мы сопротивлялись до последнего. Сам сбрендил и нас с ума сводил. Думаешь, мучился, что она ему изменила? Что способна изменить вот на чем свихнулся! Не столько вероятность, сколько возможность измены — что в ее, а не в его воле, и коли решится — не устережешь. Хочешь знать, он и убил ее профилактически, впрок, чтоб пресечь измену, если она еще не изменила. А теперь моя очередь.
— Тебя-то за что?
— А за то, что знаю, что он убил. Его теперь не остановить. У него искушение убивать. Как одержимый. Живу в постоянном страхе. Последний этаж, никого рядом, если что — не докричишься. К двери не подхожу, на звонки не отвечаю, ночами не сплю. Иногда так и подмывает опередить и самому его прикончить. У него и повод есть — эта картина. Уламывал отдать или продать. Даже ее подговорил — заявилась в мастерскую и прямо с порога: „Отдай картину. Или уничтожь. Не хочу больше, чтоб ты на меня пялился“.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33