Он управлялся со всем хозяйством с помощью двух женщин, одна из которых работала в баре, а другая на кухне. Он повелевал ими, словно некий феодал. Бетти, работавшая на кухне, флегматично готовила под его орлиным взором, а Бесси из бара разливала напитки и смешивала коктейли с ловкостью профессионального фокусника. Сам Банан был официантом и всем остальным: он принимал заказы, подавал блюда, предъявлял счета, убирал со стола — и еще ухитрялся делать вид) будто ему делать нечего, кроме как непрерывно болтать. Я так долго следил за ним, что сумел разгадать его тайну: он почти не тратил времени на то, чтобы заходить в кухню. Блюда Бетти подавала в большое окошко, скрытое от взоров публики, а грязную посуду спускали по пологому скату.
— А кто это все моет? — спросил я однажды.
— Я и мою, — ответил Банан. — После закрытия загружаю все это в посудомоечную машину.
— Ты вообще когда-нибудь спишь?
— Спать скучно.
Похоже, четырех часов в сутки ему за глаза хватало.
— А зачем ты так надрываешься? Нанял бы еще помощников...
Банан посмотрел на меня жалостливо и снисходительно.
— От этих помощников хлопот не меньше, чем помощи, — объяснил он.
Позднее я обнаружил, что каждый год в конце ноября он закрывает ресторан и уезжает в Вест-Индию, откуда возвращается в конце марта, когда ипподром вновь оживает. Банан говорил, что терпеть не может зимы: стоит понадрываться восемь месяцев в году, чтобы потом провести четыре месяца на солнышке под пальмами.
В то утро Симпсон Шелл на Лаймкилнз работал со своими лучшими молодыми лошадьми и выглядел очень довольным собой. Старший из пяти тренеров Люка Хоустона, он так и не смирился с моим появлением, и недовольство мной отражалось у него на лице каждый раз, как он меня видел.
— Доброе утро, Вильям, — хмуро буркнул он.
— Доброе утро, Сим!
И я стал смотреть, как он гоняет стройного жеребчика, на которого Хоустон делал ставку в грядущем сезоне.
— Хорошо двигается, — заметил я.
— Он всегда хорошо двигается! — отрезал Шелл. Я улыбнулся про себя.
Он говорил, что ни комплименты, ни лесть не заставят его изменить своего мнения о выскочке, который заставил его продать двух двухлеток. Он говорил мне, что эта прополка его возмущает, несмотря на то, что я предупредил его заранее и долго обсуждал каждого неудачника. «Уоррингтон такого никогда не делал!» — гремел Шелл. Он предупредил меня, что напишет жалобу Люку.
Чем это кончилось, я так и не узнал. Либо он не написал, либо Люк меня поддержал. Так или иначе, его враждебность по отношению ко мне только усилилась — не в последнюю очередь потому, что я избавил Люка Хоустона от бесполезных трат на обучение и соответственно лишил части доходов Симпсона Шелла. Я знал, что он выжидает, когда эти неудачники начнут выигрывать для своих новых хозяев, чтобы торжествующе заявить: «Ага, я же говорил!» Но пока что мне везло: они не выигрывали.
Как и все тренеры Люка, он работал не только на него, но и на многих других владельцев. Но лошади Люка в настоящее время составляли примерно шестую часть его питомцев, и он не мог рисковать потерять их; поэтому он был вежлив со мной — но не более того.
Я спросил его, как чувствует себя кобылка, у которой накануне было что-то неладно с ногой. Он угрюмо ответил, что ей лучше. Он терпеть не мог, когда я интересовался состоянием восьми бывших у него лошадей Хоустона; но подозреваю, что, если бы я ими не интересовался, в Калифорнию полетело бы еще одно письмо, в котором говорилось бы, что я пренебрегаю своими обязанностями. «Да, — с сожалением подумал я, — на Сима Шелла не угодишь».
На Бери-Род Морт Миллер — более молодой, нервозный, вечно щелкающий пальцами, — сообщил мне, что все десять любимцев Люка здоровы, хорошо кушают и лезут на стенки, горя желанием подраться. Морт, напротив, принял решение продать трех негодных двухлеток с облегчением. Он сам сказал, что терпеть не может этих лентяев и что на них овса жалко. Лошади Морта всегда были такими же нервными и напряженными, как он сам, но, когда дело доходило до скачек, они выигрывали.
К Морту я заезжал почти каждый день, потому что именно он, несмотря на всю свою решительность, чаще всего спрашивают моего совета.
Раз в неделю, обычно перед скачками, я заезжал и к двум другим тренерам, Томпсону и Сендлейчу, которые жили на Беркширских холмах, в тридцати милях друг от друга, а раз в месяц проводил пару дней в Ирландии у Донавана. С ними я ужился достаточно хорошо — все они признали, что в двухлетках, от которых я избавился, никакого проку не было, а я обещал им, что в октябре на сэкономленные деньги куплю несколько лишних жеребят.
Я подумал, что мне будет очень жаль, когда этот год закончится.
Возвращаясь от Морта домой, я остановился в городе, чтобы забрать приемник, который сдавал в починку, потом заправил машину, потом заехал к Банану, чтобы выпить пивка.
Банан возился на кухне, шпигуя какую-то маринованную телятину. До открытия был еще час. В ресторане и баре все блестело и сверкало, растения были политы и блестели влажной листвой.
— Тут тебя один мужик искал, — сообщил мне Банан.
— Что за мужик?
— Здоровый такой. Я его не знаю. Я ему сказал, где ты живешь.
Он грозно уставился на Бетти, которая задумчиво чистила виноград.
— Я ему сказал, что тебя нету.
— А он не говорил, что ему надо?
— Нет.
Он надел фартук и протиснулся за стойку.
— Что, рановато для тебя?
— Рановато.
Он кивнул и принялся методично готовить себе свой обычный завтрак: треть бокала бренди, а сверху две ложки ванильно-орехового мороженого.
— Касси на работу уехала, — сообщил он, потянувшись за ложечкой.
— Я гляжу, ты все примечаешь.
Он пожал плечами.
— Ее желтую машину за милю видать, а я как раз мыл окна.
Он размешал бренди с мороженым и начал есть, жмурясь от удовольствия.
— Вкуснятина! — сказал он.
— Неудивительно, что ты такой толстый.
Он только кивнул. Ему было все равно. Он однажды сказал мне, что его толщина заставляет бывающих у него толстяков чувствовать себя лучше и тратить помногу и что толстых посетителей у него куда больше, чем худых.
Банан был природным чудаком — сам он не видел ничего удивительного в том, что делал. Когда мы, бывало, засиживались за полночь, он позволял себе немного расслабиться и раскрыться; и тогда из-под внешней веселости проступали глубокий пессимизм, отчаяние, порожденное явной неспособностью рода человеческого жить в мире и гармонии на этой прекрасной земле. Банан не интересовался политикой, не верил в бога и не видел нужды суетиться. Он говорил, что люди способны умирать с голоду в благословенных и плодородных тропиках, что люди воруют земли у соседей, что люди убивают людей из-за расовой ненависти, что люди истребляют друг друга во имя свободы и что его тошнит от всего этого. Это началось еще в каменном веке и будет продолжаться до тех пор, пока злобная обезьяна, именуемая человеком, не будет стерта с лица земли.
— Но ведь сам ты, похоже, вполне доволен жизнью, — заметил я однажды.
Он мрачно поглядел на меня.
— Ты птица. Вечно летаешь туда-сюда. Ты был бы ястребом, если бы ноги у тебя были не такие длинные.
— А ты?
— Единственный выход — это самоубийство, — продолжал он. — Но сейчас в этом пока нет особой необходимости.
Он ловко налил себе еще бренди и поднял бокал, словно собирался произнести тост.
— За цивилизацию, черт бы ее взял!
Его настоящее имя, написанное на двери паба, было Джон Джеймс. Бананом его прозвали в честь пудинга «Банан Фрисби» — горячего пухлого сооружения, в которое входили яйца, ром, бананы и апельсины. Это блюдо почти всегда присутствовало в меню, и потому сам Фрисби сделался «Бананом». Это имя очень подходило к его внешнему имиджу, хотя совершенно не соответствовало его внутренней сущности.
— Знаешь что? — спросил он.
— Что?
— Я бороду решил отпустить.
Я взглянул на слабую тень у него на подбородке.
— По-моему, она нуждается в удобрении.
— Как остроумно! Короче, дни большого и толстого разгильдяя миновали. Ты присутствуешь при рождении большого и толстого почтенного трактирщика.
Он зачерпнул большую ложку мороженого, отпил вдогонку немного бренди и вытер получившиеся белые усы тыльной стороной кисти.
На нем была его обычная рабочая одежда: рубашка с расстегнутым воротом, серые фланелевые штаны без стрелки, старые теннисные туфли. Редеющие темные волосы взлохмачены, одна прямая прядь падает на ухо. Надо заметить, что Фрисби вечерний не сильно отличался от Фрисби утреннего. Поэтому я решил, что борода ему респектабельности не добавит. Особенно пока растет.
— Не найдется ли у тебя парочки помидоров? — спросил я.
— Тех, итальянских?
— На обед?
— Ага.
— Касси тебя не кормит.
— Это не ее обязанность.
Он покачал головой, возмущаясь нашей домашней неустроенностью. Интересно, а если бы у него самого была жена, кто бы из них готовил? Я заплатил за пиво и помидоры, пообещал привести Касси полюбоваться его бакенбардами и поехал домой.
Нет, жизнь решительно была прекрасна, как я и сказал Касси. В тот момент я был бесконечно далек от мира ужасов, в котором жил Банан.
Я остановил машину перед домом и пошел по дорожке, неся в одной руке приемник, пиво и помидоры, а другой роясь в кармане в поисках ключей.
Ну кто же мог ожидать, что на меня вдруг набросится мужик, размахивающий бейсбольной битой? Я услышал шум и едва успел обернуться в его сторону. Плотная фигура, разъяренное лицо, вскинутая рука... Я даже не успел осознать, что он собирается меня ударить, как он меня ударил.
И удар был сокрушительный. Я растянулся на земле, уронив приемник, банки с пивом и помидоры. Рухнул ничком, головой в клумбу с анютиными глазками, и лежал в полубессознательном состоянии: я чувствовал запах земли, но думать я не мог.
Грубые пальцы схватили меня за волосы и приподняли мою голову. Сквозь полузабытье до меня донесся хриплый голос, пробормотавший какую-то бессмыслицу:
— Ах ты, твою мать! Не тот!
Он внезапно выпустил мои волосы и довершил свое дело вторым ударом.
Но я этого уже не заметил. Я просто больше ничего не помнил.
Следующее, что я помню, это что кто-то старается меня поднять, а я изо всех сил пытаюсь ему помешать.
— Ну ладно, — произнес чей-то голос, — лежи тут, если тебе так больше нравится.
Я чувствовал себя бесформенной кучей, которая вращается в пространстве. Меня еще раз попытались поднять, и внезапно все встало на свои места.
— Банан... — пролепетал я, узнав его.
— А кто же еще? Что случилось-то?
Я попытался встать, пошатнулся и растоптал еще несколько многострадальных анютиных глазок.
— Пошли в дом, — сказал Банан, подхватив меня под руку. Он довел меня до двери и обнаружил, что она закрыта.
— Ключи... — промямлил я.
— Где они?
Я вяло махнул рукой. Банан отпустил меня и отправился их разыскивать.
Я прислонился к косяку. Голова трещала. Банан нашел ключи, вернулся ко мне и с беспокойством сказал:
— Да ты весь в крови!
Я поглядел на свою рубашку, вымазанную красным. Пощупал ткань.
— В ней семечки, — сказал я.
Банан пригляделся повнимательнее.
— А-а, это твой обед! — сказал он с видимым облегчением. — Ну, пошли.
Мы вошли в дом. Я рухнул в кресло и подумал, что теперь понимаю, что такое мигрень и как это плохо. Банан принялся открывать все подряд буфеты и наконец жалобно спросил, есть ли у нас бренди.
— Неужели не можешь подождать до дома? — спросил я без малейшего упрека.
— Так для тебя же!
— Кончилось.
Банан не стал настаивать — должно быть, вспомнил, что это он опорожнил бутылку неделю назад.
— Может, чаю сделаешь? — спросил я.
— Сделаю, — безропотно ответил он и пошел готовить чай.
Пока я пил получившийся нектар, Банан рассказал, что увидел машину, удаляющуюся от моего дома со скоростью миль восемьдесят в час.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
— А кто это все моет? — спросил я однажды.
— Я и мою, — ответил Банан. — После закрытия загружаю все это в посудомоечную машину.
— Ты вообще когда-нибудь спишь?
— Спать скучно.
Похоже, четырех часов в сутки ему за глаза хватало.
— А зачем ты так надрываешься? Нанял бы еще помощников...
Банан посмотрел на меня жалостливо и снисходительно.
— От этих помощников хлопот не меньше, чем помощи, — объяснил он.
Позднее я обнаружил, что каждый год в конце ноября он закрывает ресторан и уезжает в Вест-Индию, откуда возвращается в конце марта, когда ипподром вновь оживает. Банан говорил, что терпеть не может зимы: стоит понадрываться восемь месяцев в году, чтобы потом провести четыре месяца на солнышке под пальмами.
В то утро Симпсон Шелл на Лаймкилнз работал со своими лучшими молодыми лошадьми и выглядел очень довольным собой. Старший из пяти тренеров Люка Хоустона, он так и не смирился с моим появлением, и недовольство мной отражалось у него на лице каждый раз, как он меня видел.
— Доброе утро, Вильям, — хмуро буркнул он.
— Доброе утро, Сим!
И я стал смотреть, как он гоняет стройного жеребчика, на которого Хоустон делал ставку в грядущем сезоне.
— Хорошо двигается, — заметил я.
— Он всегда хорошо двигается! — отрезал Шелл. Я улыбнулся про себя.
Он говорил, что ни комплименты, ни лесть не заставят его изменить своего мнения о выскочке, который заставил его продать двух двухлеток. Он говорил мне, что эта прополка его возмущает, несмотря на то, что я предупредил его заранее и долго обсуждал каждого неудачника. «Уоррингтон такого никогда не делал!» — гремел Шелл. Он предупредил меня, что напишет жалобу Люку.
Чем это кончилось, я так и не узнал. Либо он не написал, либо Люк меня поддержал. Так или иначе, его враждебность по отношению ко мне только усилилась — не в последнюю очередь потому, что я избавил Люка Хоустона от бесполезных трат на обучение и соответственно лишил части доходов Симпсона Шелла. Я знал, что он выжидает, когда эти неудачники начнут выигрывать для своих новых хозяев, чтобы торжествующе заявить: «Ага, я же говорил!» Но пока что мне везло: они не выигрывали.
Как и все тренеры Люка, он работал не только на него, но и на многих других владельцев. Но лошади Люка в настоящее время составляли примерно шестую часть его питомцев, и он не мог рисковать потерять их; поэтому он был вежлив со мной — но не более того.
Я спросил его, как чувствует себя кобылка, у которой накануне было что-то неладно с ногой. Он угрюмо ответил, что ей лучше. Он терпеть не мог, когда я интересовался состоянием восьми бывших у него лошадей Хоустона; но подозреваю, что, если бы я ими не интересовался, в Калифорнию полетело бы еще одно письмо, в котором говорилось бы, что я пренебрегаю своими обязанностями. «Да, — с сожалением подумал я, — на Сима Шелла не угодишь».
На Бери-Род Морт Миллер — более молодой, нервозный, вечно щелкающий пальцами, — сообщил мне, что все десять любимцев Люка здоровы, хорошо кушают и лезут на стенки, горя желанием подраться. Морт, напротив, принял решение продать трех негодных двухлеток с облегчением. Он сам сказал, что терпеть не может этих лентяев и что на них овса жалко. Лошади Морта всегда были такими же нервными и напряженными, как он сам, но, когда дело доходило до скачек, они выигрывали.
К Морту я заезжал почти каждый день, потому что именно он, несмотря на всю свою решительность, чаще всего спрашивают моего совета.
Раз в неделю, обычно перед скачками, я заезжал и к двум другим тренерам, Томпсону и Сендлейчу, которые жили на Беркширских холмах, в тридцати милях друг от друга, а раз в месяц проводил пару дней в Ирландии у Донавана. С ними я ужился достаточно хорошо — все они признали, что в двухлетках, от которых я избавился, никакого проку не было, а я обещал им, что в октябре на сэкономленные деньги куплю несколько лишних жеребят.
Я подумал, что мне будет очень жаль, когда этот год закончится.
Возвращаясь от Морта домой, я остановился в городе, чтобы забрать приемник, который сдавал в починку, потом заправил машину, потом заехал к Банану, чтобы выпить пивка.
Банан возился на кухне, шпигуя какую-то маринованную телятину. До открытия был еще час. В ресторане и баре все блестело и сверкало, растения были политы и блестели влажной листвой.
— Тут тебя один мужик искал, — сообщил мне Банан.
— Что за мужик?
— Здоровый такой. Я его не знаю. Я ему сказал, где ты живешь.
Он грозно уставился на Бетти, которая задумчиво чистила виноград.
— Я ему сказал, что тебя нету.
— А он не говорил, что ему надо?
— Нет.
Он надел фартук и протиснулся за стойку.
— Что, рановато для тебя?
— Рановато.
Он кивнул и принялся методично готовить себе свой обычный завтрак: треть бокала бренди, а сверху две ложки ванильно-орехового мороженого.
— Касси на работу уехала, — сообщил он, потянувшись за ложечкой.
— Я гляжу, ты все примечаешь.
Он пожал плечами.
— Ее желтую машину за милю видать, а я как раз мыл окна.
Он размешал бренди с мороженым и начал есть, жмурясь от удовольствия.
— Вкуснятина! — сказал он.
— Неудивительно, что ты такой толстый.
Он только кивнул. Ему было все равно. Он однажды сказал мне, что его толщина заставляет бывающих у него толстяков чувствовать себя лучше и тратить помногу и что толстых посетителей у него куда больше, чем худых.
Банан был природным чудаком — сам он не видел ничего удивительного в том, что делал. Когда мы, бывало, засиживались за полночь, он позволял себе немного расслабиться и раскрыться; и тогда из-под внешней веселости проступали глубокий пессимизм, отчаяние, порожденное явной неспособностью рода человеческого жить в мире и гармонии на этой прекрасной земле. Банан не интересовался политикой, не верил в бога и не видел нужды суетиться. Он говорил, что люди способны умирать с голоду в благословенных и плодородных тропиках, что люди воруют земли у соседей, что люди убивают людей из-за расовой ненависти, что люди истребляют друг друга во имя свободы и что его тошнит от всего этого. Это началось еще в каменном веке и будет продолжаться до тех пор, пока злобная обезьяна, именуемая человеком, не будет стерта с лица земли.
— Но ведь сам ты, похоже, вполне доволен жизнью, — заметил я однажды.
Он мрачно поглядел на меня.
— Ты птица. Вечно летаешь туда-сюда. Ты был бы ястребом, если бы ноги у тебя были не такие длинные.
— А ты?
— Единственный выход — это самоубийство, — продолжал он. — Но сейчас в этом пока нет особой необходимости.
Он ловко налил себе еще бренди и поднял бокал, словно собирался произнести тост.
— За цивилизацию, черт бы ее взял!
Его настоящее имя, написанное на двери паба, было Джон Джеймс. Бананом его прозвали в честь пудинга «Банан Фрисби» — горячего пухлого сооружения, в которое входили яйца, ром, бананы и апельсины. Это блюдо почти всегда присутствовало в меню, и потому сам Фрисби сделался «Бананом». Это имя очень подходило к его внешнему имиджу, хотя совершенно не соответствовало его внутренней сущности.
— Знаешь что? — спросил он.
— Что?
— Я бороду решил отпустить.
Я взглянул на слабую тень у него на подбородке.
— По-моему, она нуждается в удобрении.
— Как остроумно! Короче, дни большого и толстого разгильдяя миновали. Ты присутствуешь при рождении большого и толстого почтенного трактирщика.
Он зачерпнул большую ложку мороженого, отпил вдогонку немного бренди и вытер получившиеся белые усы тыльной стороной кисти.
На нем была его обычная рабочая одежда: рубашка с расстегнутым воротом, серые фланелевые штаны без стрелки, старые теннисные туфли. Редеющие темные волосы взлохмачены, одна прямая прядь падает на ухо. Надо заметить, что Фрисби вечерний не сильно отличался от Фрисби утреннего. Поэтому я решил, что борода ему респектабельности не добавит. Особенно пока растет.
— Не найдется ли у тебя парочки помидоров? — спросил я.
— Тех, итальянских?
— На обед?
— Ага.
— Касси тебя не кормит.
— Это не ее обязанность.
Он покачал головой, возмущаясь нашей домашней неустроенностью. Интересно, а если бы у него самого была жена, кто бы из них готовил? Я заплатил за пиво и помидоры, пообещал привести Касси полюбоваться его бакенбардами и поехал домой.
Нет, жизнь решительно была прекрасна, как я и сказал Касси. В тот момент я был бесконечно далек от мира ужасов, в котором жил Банан.
Я остановил машину перед домом и пошел по дорожке, неся в одной руке приемник, пиво и помидоры, а другой роясь в кармане в поисках ключей.
Ну кто же мог ожидать, что на меня вдруг набросится мужик, размахивающий бейсбольной битой? Я услышал шум и едва успел обернуться в его сторону. Плотная фигура, разъяренное лицо, вскинутая рука... Я даже не успел осознать, что он собирается меня ударить, как он меня ударил.
И удар был сокрушительный. Я растянулся на земле, уронив приемник, банки с пивом и помидоры. Рухнул ничком, головой в клумбу с анютиными глазками, и лежал в полубессознательном состоянии: я чувствовал запах земли, но думать я не мог.
Грубые пальцы схватили меня за волосы и приподняли мою голову. Сквозь полузабытье до меня донесся хриплый голос, пробормотавший какую-то бессмыслицу:
— Ах ты, твою мать! Не тот!
Он внезапно выпустил мои волосы и довершил свое дело вторым ударом.
Но я этого уже не заметил. Я просто больше ничего не помнил.
Следующее, что я помню, это что кто-то старается меня поднять, а я изо всех сил пытаюсь ему помешать.
— Ну ладно, — произнес чей-то голос, — лежи тут, если тебе так больше нравится.
Я чувствовал себя бесформенной кучей, которая вращается в пространстве. Меня еще раз попытались поднять, и внезапно все встало на свои места.
— Банан... — пролепетал я, узнав его.
— А кто же еще? Что случилось-то?
Я попытался встать, пошатнулся и растоптал еще несколько многострадальных анютиных глазок.
— Пошли в дом, — сказал Банан, подхватив меня под руку. Он довел меня до двери и обнаружил, что она закрыта.
— Ключи... — промямлил я.
— Где они?
Я вяло махнул рукой. Банан отпустил меня и отправился их разыскивать.
Я прислонился к косяку. Голова трещала. Банан нашел ключи, вернулся ко мне и с беспокойством сказал:
— Да ты весь в крови!
Я поглядел на свою рубашку, вымазанную красным. Пощупал ткань.
— В ней семечки, — сказал я.
Банан пригляделся повнимательнее.
— А-а, это твой обед! — сказал он с видимым облегчением. — Ну, пошли.
Мы вошли в дом. Я рухнул в кресло и подумал, что теперь понимаю, что такое мигрень и как это плохо. Банан принялся открывать все подряд буфеты и наконец жалобно спросил, есть ли у нас бренди.
— Неужели не можешь подождать до дома? — спросил я без малейшего упрека.
— Так для тебя же!
— Кончилось.
Банан не стал настаивать — должно быть, вспомнил, что это он опорожнил бутылку неделю назад.
— Может, чаю сделаешь? — спросил я.
— Сделаю, — безропотно ответил он и пошел готовить чай.
Пока я пил получившийся нектар, Банан рассказал, что увидел машину, удаляющуюся от моего дома со скоростью миль восемьдесят в час.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43