А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– Она по-прежнему безмятежно улыбалась. – Тарелка летит, как птица, через всю кухню.
– А ты меня не шлепала за это?
– Разве я смела… Отец твой не давал вас пальцем тронуть. Оставь его, говорит, не трогай, пусть из него вся дурь выйдет. И получилось, что он был прав. Когда ты подрос, то стал очень тихим и кротким, ну прямо не верилось. В те годы ребята часто дрались между собой, но ты с ними не водился и ни в какие игры не любил играть, не замечала за тобой. Ни разу не пришел домой с разбитой головой, как другие. А правду тебе сказать, я ведь отцу твоему не верила. Мой дед тоже был учителем, так он говорил: кривое дерево надо выпрямлять, покуда зелено, потом будет поздно…
Я невольно улыбнулся. Оба педагогических принципа казались мне верными, хотя и противоречили друг другу. Мама тут же пришла мне на помощь:
– Ты не смейся, все от человека зависит. Кому доброе слово помогает, а кому – добрая палка…
– Мама, а мои рисунки не сохранились?
– А как же сынок, надо только достать… Ты больше дома рисовал. Дома и вокруг – деревья. Отец твой сначала все молчал. Нравились ему твои рисунки, не нравились, – до сих пор не знаю. Потом он как-то спросил тебя: «Слушай, сын, что это ты никогда не рисуешь людей?». Ну, ты ему и ответил: «А что их рисовать, папа!» Отец твой на это ни слова не сказал, ни плохого, ни хорошего, а потом мне говорит: «Не будет из него художника; наверное, архитектором станет. Он жизни не любит, а любит симметрии». Так и сказал: симметрии.
– Мама, извини, ты сколько классов кончила?
– Пять, сынок. По старой системе – пять. Два года ходила в Ловечскую гимназию.
– А почему не доучилась? Она заметно расстроилась.
– Скажу в другой раз, сынок. Не люблю старое ворошить, нет смысла!
Все утро я просидел дома. В комнате я нашел много старых фотографий и пересмотрел их все до одной. В сущности, на большинстве из них был снят дед; отцовских фотографий почти не осталось, а маминых не было совсем. Напрасно я всматривался в черты отцовского лица, они мне ничего не говорили. На одной из фотографий отец почему-то показался мне похожим на Льва Толстого и на Горького одновременно. Та же длинная рубаха с пояском, такое же грубоватое крестьянское лицо с крупными как у Толстого, например, чертами. Я был не настолько слеп, чтобы не увидеть: взгляд у него очень добрый, я бы даже сказал, благостный, с чуть заметной тенью горечи… Наконец нашлась одна мамина фотография. Как ни глупо это звучит, мне показалось, что сейчас она куда красивее, чем прежде. Это лицо, такое ясное и нежное, такое чистое и ничем не замутненное, – неужели все это только от возраста? В голове у меня как заноза засело слово, оброненное Мартой. Одинока. Неужели она действительно была одинокой? Неужели это было возможно, – здесь, в угасавшем селе, во времена простых и естественных человеческих отношений? Что ж, может быть. Разве знаешь, чего можно ждать от сельского учителя в русской косоворотке, И от обыкновенной женщины в полугородском – полудеревенском платье…
Часам к двенадцати я пошел вниз, не дожидаясь приглашения. Мама хлопотала у плиты. Увидев меня, она благодарно улыбнулась. Не знаю почему, но я решил, что в любом случае буду на ее стороне. Хотя, судя по всему, похож я на отца, особенно внешне.
– Мама, я хорошо учился?
– Как тебе сказать, сынок. Твой отец всем ставил четверки. Чтобы не гордились и не отчаивались. Так что в гимназию тебе пришлось держать приемные экзамены. Говорят, что ты там был одним из лучших и должен был получить золотые часы. Но ты ничего не получил, награждение отменили… за твои идеи.
Ну да, естественно. Я уже кое-что слышал об этой стороне своего прошлого и от Лидии, и от Марты.
– А отец?
– Что отец?
– Какие у него были убеждения? Лицо ее слегка потемнело.
– Даже не знаю, как тебе сказать… Он ни с кем здесь не делился… Конечно, в селе были коммунисты, но он с ними не дружил. Он был особенный человек. И очень скрытный. В бога не верил, а верил в небесный свет. Ты, сынок, видел небесный свет? – спросила она с какой-то затаенной надеждой.
– Нет, мама. Но небесный свет есть. То есть, должен быть.
– Ну, вот он такой и был, сам не знал, во что верит, во что не верит. Читал много, и разное. Знал и русский язык, и немецкий, – кажется, самоучкой выучил. Но когда началась большая война, сложил все книги в свой сундук и куда-то отнес. Куда – и сейчас не знаю. Так книги и пропали. Мне не жалко, зачем мне книги, а тебе могли бы пригодиться.
На обед мама подала лапшу, настоящую домашнюю лапшу, которую она приготовила собственными руками. Мне страшно понравилось, я не ел, а просто лопал. Мама наблюдала за мной с умилением, будто это не я, а она сама ела с таким аппетитом.
– Мама, я видел в комнате чудесную шашку. Чья это?
– Да чья же, твоего деда. Это ему личный подарок от великого князя Александра Александровича. Во время русско-турецкой войны дед Вельо служил у него переводчиком. Великий князь очень любил пить с ним чай и мог разговаривать с дедом часами.
Мама говорила о деде с каким-то благоговением, хотя никогда его не видела. Ей внушал безмерное уважение тот факт, что он был владыкой; благодаря ему ей казалось, что и сама она принадлежит к большому и знатному роду. Но почему они не встречались? Я решил спросить ее, хотя знал, ей это будет неприятно. Так и получилось. Она помрачнела и сказала:
– Твой дед жил в Софии. А до Софии в то время было далеко, не то, что теперь.
Я знал, что расстояние не могло быть серьезной причиной. Не приехать на свадьбу сына в те времена было делом необыкновенным. Но мама на свекра я не сердилась, и это показывало, что вряд ли тут был виноват мой дед… Действительно, отец был странным человеком и тайны его, хотя и мелкие, были не совсем обычны.
Потом я снова вернулся в свою комнату и принялся за старинные книги. Среди них были русские книги, все до одной – религиозного содержания. Вряд ли отец испытывал к ним особый интерес, как и я сам. Но сохранил он их в отличном состоянии. Особенно сильно меня заинтересовали дедовы заметки на полях и на чистых, последних, листах книг. Все они были написаны липовыми чернилами, которые, кажется, называли химическими. И походили на афоризмы или заветы, которые он хотел оставить потомкам. Мудрость была не бог весть какая, но я процитирую несколько изречений, потому что они бросают определенный и неожиданный свет на личность деда:
«Человек живет не для мучений или радости ради, человек живет для правды».
«И я тогда сказал Стамболову: если ты убьешь свою мать, тебя удушат твои же братья».
«И еще я сказал ему: не гонись за славой с остервенением, ибо обретешь длин позор».
«Человек гоняется за славой, а собака – за своим хвостом. И оба вертятся беспомощно, и у обоих голова идет кругом. И люди смеются над человеком более, чем над собакой».
«Болгарин еще не созрел для власти, болгарин созрел для палки».
«Если не можешь дойти до правды с крестом, дойдешь с саблей. А если потеряешь ее с саблей, найдешь с крестом.».
«Червяк грызет яблоко, но человека грызет сластолюбие. И сам не заметишь, как весь погниешь».
«Однажды А. А. сказал мне: чья правда, по-твоему, больше, божья или людская? Сократова, отвечал я, ибо Сократ первым велел: познай самого себя. А как узнать себя, спросил великий князь. Обозри дела свои, отвечал я. Но если я не имею очей увидеть их, спросил он. Прочти мысли свои, отвечал я. Но если я не разумею своих мыслей? Тогда посмотри на свою собаку, сказал я, ежели ты зол, то и собака будет зла. А у меня нет собаки, сказал великий князь и засмеялся. И я отвечал ему: тогда погляди на слуг своих, все слуги носят в себе образ господина своего. Ежели они развратны и корыстны, это у них не с неба свалилось».
Эти дедовы откровения я сейчас беру из своей записной книжки и жалею, что не выписал больше. Немало сказано у него о «разврате человеческом». У него получалось, что все беды на свете происходят именно от разврата, от людского сластолюбия. Оно погубит не только человека, но и весь его род. Это, кажется, было его единственным христианским пристрастием, все остальные мысли носили светский характер.
Усталый, я прилег отдохнуть. И примерно через час проснулся с ясным решением. Во сне ли я его принял? Не знаю, но я был полон готовности и какой-то душевной мудрости, даже благочестия, – должно быть, навеяных афоризмами деда. Я встал, тщательно побрился, сменил рубашку, хотел сменить и брюки, но из этого ничего не вышло: они были так плохо уложены в чемодан, что помялись, будто лежали в рюкзаке. Насколько было возможно, я привел себя в приличный вид и вышел со двора. Солнце спряталось за отвесный склон, одни одуванчики светились на крутых горных полянах. Я преодолел спуск по каменистому желобу и попал на площадь. Слава богу, машина стояла на месте. Рядом с ней были аккуратно припаркованы три сверкающих никелем и стеклом автобуса, наверное, западногерманских. По площади расхаживали туристы, все с тяжеловесными задами, все небрежные и ленивые. Иные щелкали фотоаппаратами, другие стояли на мосту и бессмысленно глазели на быстрые струи реки, перегнувшись через парапет.
Почта помещалась в низеньком одноэтажном доме, построенном с полвека назад и похожем на школьный пенал. Цвет у него был такой, будто его красили синькой для белья, какую когда-то употребляли хозяйки.
Я переступил порог. Чисто выметенный пол, низенький белый потолок с розовым веночком посредине. С левой стороны – окошки, с правой – две телефонные кабины ядовито зеленого цвета; за окошками – две головы с русовато-пепельными затылками. Обе они одновременно, как по команде, выпрямились, но явно не узнали посетителя, потому что тут же снова склонились к своим бумагам. Две зеленые двери с табличками: «экспедиция» и «начальник отделения». Я, конечно, направился к этой второй двери, постучал и вошел, не дожидаясь ответа.
То, что я увидел, ошеломило меня – может быть, потому, что я до сих пор ни разу не попытался представить себе, как же выглядит эта женщина. Обыкновенный деревянный, а не письменный, стол, покрытый зеленым глянцевым картоном. За столом обыкновенная женщина, – слава богу, хотя бы она не была в зеленом. Обыкновенная фигура, обыкновенное лицо; самое обыкновенное, какое только можно себе представить. Слегка асимметричный овал лица, тонковатый нос, чуть заметные брови. Прямые гладкие волосы, подстриженные точно там, где не надо, того же цвета, что и у двух девчонок, сидевших за окошками. Отчего это все, к чему она прикасается, становится зеленым или пепельным?
Если верить Марте, вот эта женщина из-за меня погубила свою жизнь. Наверное, у нее не было другого выхода. Она узнала меня мгновенно, во взгляде появился испуг. Гораздо позже я понял, что она боялась не меня, она боялась самой себя. Вернее, того, какой она мне покажется. На минуту рот ее приоткрылся, потом густой румянец залил лицо. Она даже похорошела.
– Здравствуй, Вера, – сказал спокойно, чего и сам не ожидал.
Она взяла себя в руки, но все же голос ее прозвучал глуховато.
– Пожалуйста.
Черт, что бы это могло означать? Должно быть, меня приглашали сесть. Я сел на довольно расшатанный стул с круглой спинкой и увидел стародевичье лицо без единой морщинки или складочки, с маленькой бородавкой у левого уголка губ, слава богу, без волосков. До чего же дурацкая штука жизнь! Неужели я действительно когда-то сгорал от желания целовать эту бородавочку? Но следует отдать ей справедливость, она ни в коем случае не была дурнушкой. Я просто не ожидал, что она окажется такой обыденной. Во мне, хотя и незримый, жил другой образ – бледное лицо, большие печальные глаза, выражение скорбной задумчивости. А эта смотрела на меня, разинув рот от удивления.
– Извини меня, Вера, что я ворвался к тебе так внезапно, – заговорил я. – Без предупреждения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40