– А мне не рано? – спросил я. – Мне нельзя делать никаких резких движений.
– Тебе не нужно ничего делать, дорогой, – сказала она. – Я все буду делать вместо тебя.
Не хочу описывать, что я пережил. Я только сознавал, как это смертельно опасно. Она даже не подозревала, что я в любую минуту могу взорваться и рассыпаться на тысячи кусков, если не я сам, то мой разгоряченный мозг с еще не зажившими следами травмы. Она ползла по мне как огромная белая гусеница, липкая, обжигающая своим внутренним жаром. Я чувствовал, что погружаюсь в некий ад, или в некий гнусный рай, где слова «наслаждение» и «страдание» не имеют никакого смысла. То, что я испытывал, было выше них или, вернее, вне их. Какое-то время мне казалось, что надо мной повисла летучая мышь с острыми, как иголки, зубами и хочет во что бы то ни стало перегрызть мне сонную артерию. Я не верил, что останусь жив, и все-таки пришел в себя в какой-то пустоте, где ничего не было, кроме серого, навеки потухшего пепла.
По крайней мере, мне так казалось.
Когда все кончилось, она вернулась в свою кровать. Настолько же быстро и ловко, насколько медленно шла ко мне. Сначала я не смел шевельнуться, но потом почувствовал, что мое сердце бьется спокойно и ровно, как у хорошо тренированного спортсмена. Какого черта мне бояться, в самом деле? Ведь земля-то общая, она для всех, и для живых, и для мертвых. Но и это – всего лишь слова, глупые и бессмысленные слова, придуманные людьми, чтобы пугать друг друга. Раз ты включился однажды в комбинацию жизни, потом уже не отойдешь в сторону, даже если захочешь.
Я чувствовал, что мой безжалостный аппарат мышления, запертый где-то в черепе, начинает убыстрять обороты. Аппарат, которым я все еще не мог управлять. Нет, только не это! Я хочу спать. Но как прогнать мысли? Может быть, позвать Лидию? Я повернулся к ней, но она уже спала. Я удивился: как она могла так быстро заснуть? Или то, что произошло, вовсе не было переживанием для нее… Не вставая, я хорошо видел ее сытое лицо, набухший рот, даже слюну в уголках губ. Не знаю, может быть, эти подробности рисовало мне воображение, но я их помню. Я даже слышал, как она тихонько похрапывает. Пожалуй, в эти минуты я любил ее немножко больше. И презирал увереннее и спокойнее. Вот ведь и она – женщина, как любая другая. Составлена главным образом из гениталиев. Напрасно я ломал себе голову из-за дурацких и странных сомнений. Ничего особенного не случилось в тот день, или в ту ночь, которой я, может быть, уже никогда не припомню. А если что и произошло, то случайно. И я уснул.
Прошло несколько дней. Я не выходил из дома, да и нужды к тому не было. Что мне искать за его стенами, когда я еще не нашел самого себя. И желание такое у меня исчезло. Зачем мне эти поиски, для чего я так уж понадобился себе. Не столь важно, что я такое, гораздо важнее, что я существую. Может быть, я был единственным в мире человеком, который узнал смысл бессмысленного существования. По крайней мере, понял это в те минуты или в ту вечность, когда впервые открыл глаза.
Я ничего не делал и старался ни о чем не думать. Подолгу простаивал у окна, смотрел на горлинку, которая по-прежнему храбро сидела в гнезде. Она, бедняжка, тоже обманывалась, будто старается для себя. Но какая разница? Важно, что она насиживает яйца, делает дело, предопределенное ей природой, и ни о чем не думает. Жестоко ошибался тот кокетливый француз, – как его звали? Мышление – не бог весть какое доказательство существования. Так много живых существ, которые не мыслят, но существуют. И наоборот – таких, которые мыслят, но не существуют, как, например, всякие микропроцессоры и кибернетические устройства. Кто знает, может быть, и облака мыслят. В них так много энергии, столько кристалликов, минеральных частиц, даже микроскопических форм жизни, которые носятся во вселенной. И так много возможных связей и схем. Для нас такое предположение, конечно, абсурдно, мы считаем, что мышление человека – единственная модель. Но как бы там ни было, смысл существования куда важнее способности мыслить.
А ведь я мыслю. Человек не может не мыслить, в том-то и дело. Человек обязан мыслить, иначе он может погубить собственное существование. Я не уверен, что такое положение вещей – лучшее из всех возможных: любое, даже самое совершенное человеческое мышление все-таки несовершенно. Будь это не так, природа не стала бы тратить силы на бесчисленные комбинации только для того, чтобы прийти к какому-то выводу, а начала бы мыслить; но поскольку она этого не делает, смысл существования, очевидно, – в самих попытках. Однако и такое суждение весьма сомнительно. Откуда нам знать, может быть, природа стремится из немыслящей материи превратиться в мыслящую. Все равно, живая она или неживая. Если это ее цель – хорошо, для человека есть надежда. Но если она всего лишь делает очередную попытку, мы можем исчезнуть с лица земли так же внезапно, как исчезли миллионы лет назад бронтозавры.
Я смотрел на облака, которые появлялись и угасали в небе. Они непрерывно меняли форму и цвет. В самом деле, какие гаммы оттенков и переливов, какое удивительное совершенство. Но и тут, вместо того чтобы проникнуться этим совершенством, я опять начинал думать: как бы ни мыслили эти облака, они не знают, что их цвет меняется. Это можем знать только мы, люди, только живые существа. Да и то не все. Тогда какого черта им мыслить, если они не могут познать самое себя?
И вот так, чтобы прогнать бесполезные мысли, я решил взяться за какое-нибудь дело. Найти себе занятие было нетрудно. Я держал дома кучу проектов, большинство их уже превратилось в здания и даже памятники. Я просиживал над ними целые часы, не имея представления об их объективной ценности. Или хотя бы о степени их оригинальности, то есть о доле моего вклада в их рождение. Мне не с чем было сравнивать. И все-таки создавалось впечатление, что я безукоризненно владею своим делом. Все было очень точно, очень чисто, очень изящно, целое и составные части сочетались в безупречной гармонии, какими бы сложными и раскованными ни были формы. В этом отношении мне особенно понравилась моя первая работа, сделанная на конкурс, та самая, о которой упоминала Лидия. Я удивился, как точно проект отвечает ее описанию. В плане отель действительно представлял собой круг, вернее, слегка вытянутый многоугольник. Очень остроумно были решены оба этажа наземной части. У каждого номера свой балкон, оформленный как галерея с деревянным карнизом почти ювелирной резьбы. Круговая форма здания позволяла полностью изолировать каждый номер от соседнего. Особенно мне понравился внутренний двор. Очень изящная легкая лоджия с деревянными опорными балками и низеньким парапетом. Просторный атриум, вымощенный разноформатными нетесанными плитами. Посреди вместо бассейна – огромное раскидистое дерево, которое бросает тень почти на весь двор. Я вздрогнул от удивления, увидев его, – так оно было похоже на мой летний дуб. Наверное, я прекрасно знал местность, где должен был строиться отель, – по всему было видно, что это маленькая горная котловина, на дно которой естественно, как гнездо, укладывалась чудесная постройка.
Боюсь, что не произвожу впечатления очень скромного человека, каким я себя считаю. Но иногда скромность – чрезмерная роскошь. Этой роскоши не может позволить себе человек, который стремится узнать, где же истина. С возросшим душевным подъемом я продолжал начатое дело. Правда, делом это не назовешь, я изучал свою внутреннюю сущность, – быть может, самую важную, ту, которая должна была подсказать все остальное. И потому я снова возвращался к тому, от чего хотел бежать хотя бы ненадолго, пока не соберу в единое целое самого себя. Я видел ясно, что чем дальше во времени, тем точнее и выше в профессиональном отношении становились мои работы. Но обаяния, если можно так выразиться, в них не прибавлялось. Если архитектура – действительно искусство, то у меня это искусство остывало, в нем все меньше были заметны душа автора, его артистизм. Формы чрезмерно объективизировались, получали почти математические значения; о таких работах говорят, что они не прочувствованы, не пережиты автором. Это неточно. Они, конечно, были пережиты, но потом переживание было взято в рамки, получило направленность… Может быть, так и следует. Я делал это не для себя, а для других, учитывал их вкусы и представления. Тогда я еще не подошел к мысли о том, что главная цель любого искусства – притягивать к себе и согревать души людей. И что эту цель, если только сможешь ее достичь, следует предпочесть чистоте любых канонов.
Именно в эти дни я впервые прикоснулся к некоторым проблемам искусства. Не могу сказать, что эта встреча была радостной или приятной. В душе у меня росло и крепло чувство досады и сопротивления. Какой человеку смысл заниматься искусством, если надо прислушиваться не к себе, а к чьим-то внушениям и рекомендациям. Удовлетворять чужие требования и вкусы. Разве творец не лучше любого другого понимает смысл своего искусства, владеет средствами, которыми его можно создать? Конечно, архитекторы, в отличие от художников, расходуют чужие средства. Но у нас эти средства не личные, а общественные. Почему определять, что нужно и что не нужно обществу, должен не признанный специалист в своей области, а кто-то другой?
И Лидия нигде не бывала, только выходила по утрам за покупками. По-видимому, эта замкнутая жизнь не тяготила ее. Наоборот. Лицо ее становилось все яснее, взгляд – живее и веселее. Может быть, для нее это и было самое разумное и самое приятное занятие, – заботиться о ком-то. Заботиться обо мне. Садиться вместе со мной за стол. Выпить со мной стакан вина. Но она больше ни разу не предложила вина, хотя в баре было с полдюжины бутылок. Кто его знает, а вдруг пьяница-то в нашем доме – я, и она не смеет мне об этом сказать.
Однажды я совсем неожиданно спросил ее:
– Лидия, я раньше пил?
– О тебе трудно сказать так сразу, пьешь ты или нет. Случалось, что ты выпивал бутылку виски в один присест, не моргнув глазом. Как будто воду пил. А потом целые месяцы ни капли в рот не брал.
И поскольку я смотрел на нее с некоторым недоверием, она добавила:
– У тебя железный организм. Я вообще не помню, чтобы ты когда-нибудь болел. Должно быть, это наследственное, твой дед дожил до девяноста с лишним лет.
– А отец?
– Твой отец утонул, – слегка смутившись, объяснила она. – Во время войны в ваших краях было страшное наводнение. Он бросился в реку спасать теленка и… утонул.
– Своего теленка?
– Где там своего, чужого… Все говорят, что он был странным человеком… на вид очень суровым и требовательным, а в самом деле на редкость добрым и тихим. В этом отношении ты совсем не похож на него.
– Ты так считаешь? – удивился я. – А по-моему, как раз наоборот.
– Господи, да ты себя не знаешь! – серьезно ответила она. – Ты не человек, ты тайфун… Может быть похож на деда… Он успел перепробовать все на свете, даже владыкой был… Вообще – семья солидная!
– Мои деды были угольщиками и дровосекам заявил я.
– Откуда ты знаешь? – удивилась она. – Это правда, ты мне не раз об этом говорил.
– Просто само выплыло. Как солнце из-за тучи. На следующий день я отправился к доктору Топалову. Что я могу сказать о себе? Ничего интересно точки зрения медика. Ах, да, конечно, – мой сон. рассказал свой сон со всеми подробностями, с которыми запомнил его на всю жизнь. Топалов очень внимательно выслушал меня, а потом совсем неожиданно сделал заключение:
– Это не настоящий сон.
– Как не настоящий? – я в недоумении смотрел него. – Я видел все это, когда спал.
– Да, конечно, – неохотно отозвался он. – Но ваши образы чересчур ясные и точные. А сновидение – нечто вроде амальгамы реального и нереального, грубо говоря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40