– А почему я не знаю?
– Чем ты был занят последние три недели?
– Крайние?
– Ну крайние. Чем?
– Как бы тебе сказать, Кириллыч...
– Да никак не говори. Вон, даже кошка покраснела. А я познакомился с женщиной, молодая, тридцать девять годков, и я с ней рядом – орел! Да что орел – сокол!
– "Дывлюсь я на нэбо, тай думку гадаю..." – затянул шутливо Олег, но Ермолов подхватил серьезно, во всю мощь легких:
– "...чому ж я нэ сокил, чому ж нэ лэтаю..." Но я – снова пишу! Ты понял?
– Художник только что не пританцовывал на месте. Через секунду посерьезнел, сказал:
– Знаешь, в чем главная беда художника? В том, что его дар могут не принять или отвергнуть люди, которым он хотел подарить вот такое вот небо и такое солнце. Но это полбеды. Беда в том, что часто он одинок. Совсем одинок. И близкие, если они у него есть, нередко считают его пустым эгоистом, думающим только о себе... Но это не так, Данилов. Не так. Ермолов погрустнел:
– Внутренний мир художника требует заботы. Его заботы. Лучше и проще всего это – у Корнея Чуковского, помнишь: «Если я потону, если пойду я ко дну – что станется с ними, с моими зверями лесными...» Эта строчка пришла к нему в море, когда он заплыл слишком далеко. И он – испугался. Не за себя – за них. Ведь это только потом его Айболит или обезьянка стали живыми для всех; когда-то они жили только в нем, как ребенок в матери, и зависели от него совершенно! А ведь и в книгах, и в картинах, и в музыке – живут добрые и злые, и они, эти злые, могут победить, если художник не позаботится о добрых! И слово, и цвет, и звук – материальны абсолютно, и – как знать, насколько изменится мир, если дурные головы будут плодить в книгах, на экранах, в полотнах ущербных уродцев?.. Мне иногда страшно бывает от этого.
Внутренний мир художника требует его заботы обо всех живых. И в этом мире, мире внешнем, человек может казаться черствым, невнимательным, самовлюбленным... Чаще он еще и маску на себя примеряет для защиты всего нежного, что есть в нем, и его считают кто – высокомерным, кто – пьющим, кто – пустым, неловким и косноязычным. Жалко, что даже близкие порой его только терпят.
Ермолов опечалился было, но печаль его была мимолетной, он заговорил снова, чуть спокойнее:
– А знаешь, в чем беда всех людей, без исключения? Они все откладывают и откладывают на потом, откладывают и откладывают... А приходит «потом», и что?
Болезни, старость, безденежье и самое страшное – никакого будущего. И – ничего уже нельзя отложить, но и получить это – сил уже нет. А я – словно второе рождение обрел, ты понимаешь, Данилов? Мир снова играет красками, как в юности, но теперь у меня есть опыт показать и их глубину, и их ласку, и их непокорность, и – спокойную гармонию мудрости.
Ермолов прищурился, стал серьезен совершенно:
– Жизнь людей состоит из бесконечных одиночеств. И лишь на малый миг в жизни нам дается шанс любить... Мне повезло: я встретил женщину, которая меня жалеет. Жалеет... – повторил он раздумчиво. – Когда молод, думаешь, что жалость унизительна, а теперь... Сколько ласки в этом слове... Я уже совсем не молод, и я знаю, что говорю: нужно иметь доблесть любить, даже когда все, кажется, летит в тартарары. И мир снова обретает потерянные краски. Он словно складывается из малых частей и – образует с-частье. Счастье.
И в жизни человека происходит завершенность, свершение. – Ермолов задумался на миг. – Да. Аристотель называл это: «Единство действия и изменчивость судьбы». В изменчивости моей судьбы действие проходило лишь пунктиром, я начал правильно, а потом – путь сам собою и по моей жалкой, жадной до удовольствий воле – скривился, скурвился... Сейчас – ты же видишь по полотну, это так! – я снова обретаю единство с собою прежним. И обрету его в деле. Дай я обниму тебя, Данилов. Мне нужно идти писать.
Ермолов уже уходил, но, по обыкновению, обернулся на пороге:
– А на картину смотри. Она – теплая. В ней много солнца. А то... Глаза твои так и остались в зиме. Или – еще в зиме, или – опять. Не знаю. Помнишь у Сираха? «Признак сердца в счастии – лицо веселое, а изобретение притчей сопряжено с напряженным размышлением». Коньяк эту муку не растопит. Терпи и – пытайся согреться. Живи.
Глава 102
Олег остался один. Первым делом покормил кошку, тем более вела она себя умницей: в рассуждения о природе вещей не вмешивалась, а скромно и смиренно ожидала свой сервелат. Покончив с завтраком, села на подоконник, обернувшись хвостом, навела туалет юрким розовым язычком, щурясь с лукавой ленцой в разгулявшийся денек, скакнула за оконце и – была такова.
А Данилову никуда не захотелось. Он осмотрел свое неприбранное жилье, и ему стало стыдно. За весь промелькнувший месяц. Полотно сияло свежими красками, и даже запах его был приятен. А вот бардак в комнате... Убираться Олег начал с ленцой, а потом – увлекся. Носился по комнатам, сгребал ненужный хлам в полиэтиленовые мешки и ставил их у входа. Хлам понужнее запихивал от греха в дальнюю комнату, превращенную в подобие кладовой и гардеробной.
В хлопотах пролетело часа четыре. Но Олег их не заметил. Он работал, как когда-то в детстве, и это не было вполне работой: мама поручала ему приборку в квартире лет с одиннадцати, он, как мог, противился, а потом стал даже находить в этом удовольствие. Представлял себе пыль и непромытые части дощатого пола скопищем варваров, которых оттесняли дисциплинированные римские легионы, окружали, громили наголову... Заканчивал уборку всегда одинаково: наливал ванну и лежал в воде расслабленно, чтобы потом с удовольствием шлепать босиком по промытому с порошком блестящему полу и вычищенным, пушистым коврам.
Сейчас такого совершенства не получилось, но подобие порядка возникло.
Олег был этим горд. Из-под душа вышел совершенно счастливый, натянул вытертые, вылинявшие добела джинсы, набросил ковбойку и неизвестно почему почувствовал себя почти дома. Поставил картину на стул у стены, заварил крепчайшего чая и сел в кресло напротив, покуривая, потягивая чаек и чувствуя тепло проникающего сквозь шторы ветерка. Скоро вечер. И что-то тревожило его... Боязнь ночи.
Боязнь ночи – как боязнь одиночества. Олег прошел на кухню, вынул из холодильника пузатую бутылку выдержанного французского кальвадоса, плеснул в чистый стакан, ощущая уже приятный аромат спелых яблок. Но пить не стал.
Алкоголь теплыми лапками расслабит сознание, и куда он уведет дальше – в тоску пустых воспоминаний и несбывшихся надежд или на вечерний моцион в студенческий парк – неведомо. Ничего этого не хотелось. А хотелось сидеть у себя дома и знать, что выполнена какая-то важная и интересная работа, и жена чтобы хлопотала на кухне, а дети возились в детской или доделывали уроки, и чтобы за ужином все собирались за общим столом, шутили, смеялись и подначивали друг дружку... Олег даже улыбнулся: картинка получилась сусальной, и даже блеклая позолота осени отдавала приторным рекламным роликом. Данилов всегда ел один, урывками, на кухне, а вот чай или кофе любил пить в кругу друзей, за беседой, а вино... Вино лучше делить с любимой, и любоваться его светящейся лунностью или янтарным закатным переливом, и разговаривать обо всем на свете, и знать, что впереди будет ночь, и в этой ночи на всей земле не останется никого, кроме двоих, и будет гореть свеча, и ночь продлится бесконечно... До самого рассвета.
Звонок в дверь тренькнул коротко, будто ямщицкий колокольчик. Он был едва различим, словно кто-то колебался, входить или нет, и легонько тронул кнопочку, надеясь оставить себе шанс остановиться. Но звонок оказался чуток.
Олег быстро встал, подошел к двери, распахнул.
Даша стояла на коврике перед дверью, все еще держа руку у кнопочки звонка, и вид у нее был такой, будто ее застали врасплох. Лицо ее было растерянно, а глаза... Никогда он не забудет ее глаз, – столько в них было всего... Одетая в стильный костюм от хорошего кутюрье, в туфлях на каблучках, тщательно и умело причесанная, она все равно походила сейчас на беззащитную девочку-подростка, которой вдруг, сразу, пришлось повзрослеть, и она еще не вполне освоилась в этой чужой и чуждой для нее роли, но глаза уже научились смотреть серьезно, и в глубине их было и затаенное горе, и бездонные ночи одиночества...
В другой руке у нее был котенок. Даша улыбнулась несмело, произнесла:
– Вот. Подобрала, пока к тебе ехала. Такой симпатичный полосатик. Он пищал у дороги. Пусть пока поиграет с твоей кошкой, а потом я его заберу.
– Даша... – выдохнул Данилов, отступая назад, подхватил котенка, тот жалобно мяукнул, когда его опустили на пол, потоптался на махоньких лапах, повел мокрым носом и быстро устремился на кухню, учуяв Катькино блюдечко с молоком.
– Ну вот. Проблема юного поколения решилась сама собой. А я... Мне... Мне столько хотелось тебе...
Договорить ей Олег не дал. Обнял, рывком притянул к себе и целовал, целовал, целовал... Губы, щеки, глаза, волосы, ресницы, подбородок, снова губы, чувствуя, как слезы ручьем катятся по щекам девушки... Она прильнула к нему, плакала и не желала останавливаться.
– Я очень... очень... очень... боялась... что... потеряла... тебя... совсем потеряла... совсем...
Отстранилась, закрыла лицо руками:
– Не смотри, пожалуйста. Я так боялась... И так хотела быть красивой, ослепительно красивой! Лучший стилист города колдовал надо мною все утро, я и занята была только тем, что готовилась к встрече с тобой! Сколько я всего напредстав-ляла! И – что ты будешь холоден и вежлив, и что... И как я гордо уйду и буду жить всю жизнь такой вот гордой и одинокой, и ты когда-нибудь вспомнишь о моей любви и придешь... Знаешь, все эти глупые любовные романы не такие уж глупые: просто они рассказывают всем наши глупые-глупые мысли! – Девушка тряхнула головой:
– Самое главное, что ты – замечательный! И я люблю тебя так, что... Нет, я тебя больше чем люблю! И даже не знаю, как сказать...
Ты тоже?
Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное «люблю»? <Из стихотворения Сергея Есенина.> -
промелькнуло в памяти, словно сон, но вслух Олег не произнес ни слова.
...Они молчали. Только смотрели друг другу в глаза и молчали. Иногда она улыбалась ему, иногда – он ей... И так продолжалось, пока первые сумерки не стали укутывать землю, и они целовались все там же, в прихожей, нежно, бережно, словно это было первое свидание первых людей на всей огромной и пустой Земле...
...Потом руки ее скользнули по его плечам, и рубашка упала на пол, и следом упал ее жакет, юбка кольцом легла у ног, он поднял ее на руки, а она, казалось, замерла, превратившись в единое биение сердца...
...Их полет был долог и нежен, и делался неистов, и – снова становился тих, как волна штилевого прибоя... И снова они смотрели друг другу в глаза, и в душах звучала музыка, и не было слов, да и не нужны они были совсем...
Была уже ночь, когда Даша пошлепала босыми ногами в ванную, вернулась, присела рядом с ним.
– Я нашла у тебя москатель. Ты его пил с кем-то?
– Пил.
– Все равно ты любишь одну меня, я это знаю. И не собираюсь скручивать тебя сетями. Я же тебя люблю. – В глазах ее на миг мелькнула грусть. – Почему ты не нашел меня?
– Я пытался пробиться к тебе, принцесса, но вокруг тебя – стена. И много молодых людей. И всякие знаменитости.
– Ты ревновал?
Олег пожал плечами, покраснел.
– Ну какой ты милый, как насупленный барбос! Прекрати! Я же не ревную!
Данилов покраснел гуще, чем только развеселил Дашу.
– Данилов, я не старомодная тургеневская барышня. И мне трудно представить, что два месяца ты томно вздыхал, глядя в этот вот потолок. А меня можешь не ревновать вовсе. Во-первых, я упахивалась со всякими бумагами и денежными разговорами, как грейдер! А во-вторых – не хотелось мне чего-то худшего, если есть ты.
– Почему ты не пришла раньше, принцесса?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87
– Чем ты был занят последние три недели?
– Крайние?
– Ну крайние. Чем?
– Как бы тебе сказать, Кириллыч...
– Да никак не говори. Вон, даже кошка покраснела. А я познакомился с женщиной, молодая, тридцать девять годков, и я с ней рядом – орел! Да что орел – сокол!
– "Дывлюсь я на нэбо, тай думку гадаю..." – затянул шутливо Олег, но Ермолов подхватил серьезно, во всю мощь легких:
– "...чому ж я нэ сокил, чому ж нэ лэтаю..." Но я – снова пишу! Ты понял?
– Художник только что не пританцовывал на месте. Через секунду посерьезнел, сказал:
– Знаешь, в чем главная беда художника? В том, что его дар могут не принять или отвергнуть люди, которым он хотел подарить вот такое вот небо и такое солнце. Но это полбеды. Беда в том, что часто он одинок. Совсем одинок. И близкие, если они у него есть, нередко считают его пустым эгоистом, думающим только о себе... Но это не так, Данилов. Не так. Ермолов погрустнел:
– Внутренний мир художника требует заботы. Его заботы. Лучше и проще всего это – у Корнея Чуковского, помнишь: «Если я потону, если пойду я ко дну – что станется с ними, с моими зверями лесными...» Эта строчка пришла к нему в море, когда он заплыл слишком далеко. И он – испугался. Не за себя – за них. Ведь это только потом его Айболит или обезьянка стали живыми для всех; когда-то они жили только в нем, как ребенок в матери, и зависели от него совершенно! А ведь и в книгах, и в картинах, и в музыке – живут добрые и злые, и они, эти злые, могут победить, если художник не позаботится о добрых! И слово, и цвет, и звук – материальны абсолютно, и – как знать, насколько изменится мир, если дурные головы будут плодить в книгах, на экранах, в полотнах ущербных уродцев?.. Мне иногда страшно бывает от этого.
Внутренний мир художника требует его заботы обо всех живых. И в этом мире, мире внешнем, человек может казаться черствым, невнимательным, самовлюбленным... Чаще он еще и маску на себя примеряет для защиты всего нежного, что есть в нем, и его считают кто – высокомерным, кто – пьющим, кто – пустым, неловким и косноязычным. Жалко, что даже близкие порой его только терпят.
Ермолов опечалился было, но печаль его была мимолетной, он заговорил снова, чуть спокойнее:
– А знаешь, в чем беда всех людей, без исключения? Они все откладывают и откладывают на потом, откладывают и откладывают... А приходит «потом», и что?
Болезни, старость, безденежье и самое страшное – никакого будущего. И – ничего уже нельзя отложить, но и получить это – сил уже нет. А я – словно второе рождение обрел, ты понимаешь, Данилов? Мир снова играет красками, как в юности, но теперь у меня есть опыт показать и их глубину, и их ласку, и их непокорность, и – спокойную гармонию мудрости.
Ермолов прищурился, стал серьезен совершенно:
– Жизнь людей состоит из бесконечных одиночеств. И лишь на малый миг в жизни нам дается шанс любить... Мне повезло: я встретил женщину, которая меня жалеет. Жалеет... – повторил он раздумчиво. – Когда молод, думаешь, что жалость унизительна, а теперь... Сколько ласки в этом слове... Я уже совсем не молод, и я знаю, что говорю: нужно иметь доблесть любить, даже когда все, кажется, летит в тартарары. И мир снова обретает потерянные краски. Он словно складывается из малых частей и – образует с-частье. Счастье.
И в жизни человека происходит завершенность, свершение. – Ермолов задумался на миг. – Да. Аристотель называл это: «Единство действия и изменчивость судьбы». В изменчивости моей судьбы действие проходило лишь пунктиром, я начал правильно, а потом – путь сам собою и по моей жалкой, жадной до удовольствий воле – скривился, скурвился... Сейчас – ты же видишь по полотну, это так! – я снова обретаю единство с собою прежним. И обрету его в деле. Дай я обниму тебя, Данилов. Мне нужно идти писать.
Ермолов уже уходил, но, по обыкновению, обернулся на пороге:
– А на картину смотри. Она – теплая. В ней много солнца. А то... Глаза твои так и остались в зиме. Или – еще в зиме, или – опять. Не знаю. Помнишь у Сираха? «Признак сердца в счастии – лицо веселое, а изобретение притчей сопряжено с напряженным размышлением». Коньяк эту муку не растопит. Терпи и – пытайся согреться. Живи.
Глава 102
Олег остался один. Первым делом покормил кошку, тем более вела она себя умницей: в рассуждения о природе вещей не вмешивалась, а скромно и смиренно ожидала свой сервелат. Покончив с завтраком, села на подоконник, обернувшись хвостом, навела туалет юрким розовым язычком, щурясь с лукавой ленцой в разгулявшийся денек, скакнула за оконце и – была такова.
А Данилову никуда не захотелось. Он осмотрел свое неприбранное жилье, и ему стало стыдно. За весь промелькнувший месяц. Полотно сияло свежими красками, и даже запах его был приятен. А вот бардак в комнате... Убираться Олег начал с ленцой, а потом – увлекся. Носился по комнатам, сгребал ненужный хлам в полиэтиленовые мешки и ставил их у входа. Хлам понужнее запихивал от греха в дальнюю комнату, превращенную в подобие кладовой и гардеробной.
В хлопотах пролетело часа четыре. Но Олег их не заметил. Он работал, как когда-то в детстве, и это не было вполне работой: мама поручала ему приборку в квартире лет с одиннадцати, он, как мог, противился, а потом стал даже находить в этом удовольствие. Представлял себе пыль и непромытые части дощатого пола скопищем варваров, которых оттесняли дисциплинированные римские легионы, окружали, громили наголову... Заканчивал уборку всегда одинаково: наливал ванну и лежал в воде расслабленно, чтобы потом с удовольствием шлепать босиком по промытому с порошком блестящему полу и вычищенным, пушистым коврам.
Сейчас такого совершенства не получилось, но подобие порядка возникло.
Олег был этим горд. Из-под душа вышел совершенно счастливый, натянул вытертые, вылинявшие добела джинсы, набросил ковбойку и неизвестно почему почувствовал себя почти дома. Поставил картину на стул у стены, заварил крепчайшего чая и сел в кресло напротив, покуривая, потягивая чаек и чувствуя тепло проникающего сквозь шторы ветерка. Скоро вечер. И что-то тревожило его... Боязнь ночи.
Боязнь ночи – как боязнь одиночества. Олег прошел на кухню, вынул из холодильника пузатую бутылку выдержанного французского кальвадоса, плеснул в чистый стакан, ощущая уже приятный аромат спелых яблок. Но пить не стал.
Алкоголь теплыми лапками расслабит сознание, и куда он уведет дальше – в тоску пустых воспоминаний и несбывшихся надежд или на вечерний моцион в студенческий парк – неведомо. Ничего этого не хотелось. А хотелось сидеть у себя дома и знать, что выполнена какая-то важная и интересная работа, и жена чтобы хлопотала на кухне, а дети возились в детской или доделывали уроки, и чтобы за ужином все собирались за общим столом, шутили, смеялись и подначивали друг дружку... Олег даже улыбнулся: картинка получилась сусальной, и даже блеклая позолота осени отдавала приторным рекламным роликом. Данилов всегда ел один, урывками, на кухне, а вот чай или кофе любил пить в кругу друзей, за беседой, а вино... Вино лучше делить с любимой, и любоваться его светящейся лунностью или янтарным закатным переливом, и разговаривать обо всем на свете, и знать, что впереди будет ночь, и в этой ночи на всей земле не останется никого, кроме двоих, и будет гореть свеча, и ночь продлится бесконечно... До самого рассвета.
Звонок в дверь тренькнул коротко, будто ямщицкий колокольчик. Он был едва различим, словно кто-то колебался, входить или нет, и легонько тронул кнопочку, надеясь оставить себе шанс остановиться. Но звонок оказался чуток.
Олег быстро встал, подошел к двери, распахнул.
Даша стояла на коврике перед дверью, все еще держа руку у кнопочки звонка, и вид у нее был такой, будто ее застали врасплох. Лицо ее было растерянно, а глаза... Никогда он не забудет ее глаз, – столько в них было всего... Одетая в стильный костюм от хорошего кутюрье, в туфлях на каблучках, тщательно и умело причесанная, она все равно походила сейчас на беззащитную девочку-подростка, которой вдруг, сразу, пришлось повзрослеть, и она еще не вполне освоилась в этой чужой и чуждой для нее роли, но глаза уже научились смотреть серьезно, и в глубине их было и затаенное горе, и бездонные ночи одиночества...
В другой руке у нее был котенок. Даша улыбнулась несмело, произнесла:
– Вот. Подобрала, пока к тебе ехала. Такой симпатичный полосатик. Он пищал у дороги. Пусть пока поиграет с твоей кошкой, а потом я его заберу.
– Даша... – выдохнул Данилов, отступая назад, подхватил котенка, тот жалобно мяукнул, когда его опустили на пол, потоптался на махоньких лапах, повел мокрым носом и быстро устремился на кухню, учуяв Катькино блюдечко с молоком.
– Ну вот. Проблема юного поколения решилась сама собой. А я... Мне... Мне столько хотелось тебе...
Договорить ей Олег не дал. Обнял, рывком притянул к себе и целовал, целовал, целовал... Губы, щеки, глаза, волосы, ресницы, подбородок, снова губы, чувствуя, как слезы ручьем катятся по щекам девушки... Она прильнула к нему, плакала и не желала останавливаться.
– Я очень... очень... очень... боялась... что... потеряла... тебя... совсем потеряла... совсем...
Отстранилась, закрыла лицо руками:
– Не смотри, пожалуйста. Я так боялась... И так хотела быть красивой, ослепительно красивой! Лучший стилист города колдовал надо мною все утро, я и занята была только тем, что готовилась к встрече с тобой! Сколько я всего напредстав-ляла! И – что ты будешь холоден и вежлив, и что... И как я гордо уйду и буду жить всю жизнь такой вот гордой и одинокой, и ты когда-нибудь вспомнишь о моей любви и придешь... Знаешь, все эти глупые любовные романы не такие уж глупые: просто они рассказывают всем наши глупые-глупые мысли! – Девушка тряхнула головой:
– Самое главное, что ты – замечательный! И я люблю тебя так, что... Нет, я тебя больше чем люблю! И даже не знаю, как сказать...
Ты тоже?
Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное «люблю»? <Из стихотворения Сергея Есенина.> -
промелькнуло в памяти, словно сон, но вслух Олег не произнес ни слова.
...Они молчали. Только смотрели друг другу в глаза и молчали. Иногда она улыбалась ему, иногда – он ей... И так продолжалось, пока первые сумерки не стали укутывать землю, и они целовались все там же, в прихожей, нежно, бережно, словно это было первое свидание первых людей на всей огромной и пустой Земле...
...Потом руки ее скользнули по его плечам, и рубашка упала на пол, и следом упал ее жакет, юбка кольцом легла у ног, он поднял ее на руки, а она, казалось, замерла, превратившись в единое биение сердца...
...Их полет был долог и нежен, и делался неистов, и – снова становился тих, как волна штилевого прибоя... И снова они смотрели друг другу в глаза, и в душах звучала музыка, и не было слов, да и не нужны они были совсем...
Была уже ночь, когда Даша пошлепала босыми ногами в ванную, вернулась, присела рядом с ним.
– Я нашла у тебя москатель. Ты его пил с кем-то?
– Пил.
– Все равно ты любишь одну меня, я это знаю. И не собираюсь скручивать тебя сетями. Я же тебя люблю. – В глазах ее на миг мелькнула грусть. – Почему ты не нашел меня?
– Я пытался пробиться к тебе, принцесса, но вокруг тебя – стена. И много молодых людей. И всякие знаменитости.
– Ты ревновал?
Олег пожал плечами, покраснел.
– Ну какой ты милый, как насупленный барбос! Прекрати! Я же не ревную!
Данилов покраснел гуще, чем только развеселил Дашу.
– Данилов, я не старомодная тургеневская барышня. И мне трудно представить, что два месяца ты томно вздыхал, глядя в этот вот потолок. А меня можешь не ревновать вовсе. Во-первых, я упахивалась со всякими бумагами и денежными разговорами, как грейдер! А во-вторых – не хотелось мне чего-то худшего, если есть ты.
– Почему ты не пришла раньше, принцесса?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87