— Они встают. Мартин улыбается мне: — Прошу прощения. Приятного аппетита.
— Спасибо.
Я смотрю, как они выходят. Когда шаги в коридоре затихают, отодвигаю еду, пью кофе и думаю о Якобе Фуггере и Еве фон Глётт. Маленький образчик эволюции от предшественника капиталиста до скаредной отшельницы. А вслед за их образами приходит в голову другая мысль: знаменитые драгоценности имеют обыкновение возвращаться к своему прошлому. Это как звук заигранной граммофонной пластинки, шипение вновь и вновь повторяющейся фразы.
Напротив меня лежат табак, бумага и зажигалка Мартина. Может быть, он оставил их нарочно. Я не понесу их ему, так как подозреваю, что чем меньше буду иметь с ним дело, тем лучше. Причина не в том, что я нахожу его непривлекательным; наоборот, его привлекательность отчасти и отталкивает меня. Я знала мужчин, похожих на Мартина, знала женщин, похожих на эту девушку, и не доверяю красоте в людях. Допив кофе, иду искать Еву.
Прохожу мимо своей спальни, ниши, цветов. Три широкие ступени ведут вниз, на уровень земли. Там внутреннее окно, я останавливаюсь и выглядываю. За ним крохотный внутренний дворик, не больше колодца. Я могу смотреть тремя этажами выше в голубое небо и вниз, на мощенный булыжником дворик, в центре которого растет единственное дерево. Какое-то экзотическое, не известное мне. Оно тянется вверх, к свету, касаясь листьями окон и стен.
Где-то слышится музыка, виолончель и пианино. Акустика коридора создает впечатление, что музыка раздается позади меня, но я продолжаю идти вперед. Слева появляется более широкий коридор. В дальнем конце его — портьера из черных бусин. Каменная дверь в каменном доме. Когда подхожу к ней, музыка еще звучит.
Я раздвигаю портьеру, она шелестит и постукивает. Глётт этого не слышит. Она сидит, закрыв глаза, с сигарой в руке. На диване подле нее тарелка с инжиром, на столике стакан. Рот поглощает плоды, которые больше его. Тарелка ощущает мое присутствие раньше старухи, сползает к спинке дивана.
Музыка нарастает. Звуковая система виднеется в углу за телевизором — черная колонка, покрытая красными огоньками. Глаза старухи все еще закрыты. Разглядываю ее, пока есть такая возможность. Вид у нее напряженный, словно музыка затрудняет дыхание. На ней черные брюки и мужская рубашка, серая с белым рисунком в елочку. В преклонном возрасте такая одежда создает впечатление двуполости, и я думаю, не нарочно ли она добивается такого эффекта.
Старуха чувствует на себе мой взгляд, открывает глаза и обрывает музыку на середине крещендо. Наступившую тишину нарушают звуки диярбакырского уличного движения — автомобильные гудки, далекие, слабые, как голоса вяхирей. Глётт тянется к стакану и пьет, не глядя на меня. Рука ее еле заметно дрожит.
Я подхожу и усаживаюсь рядом с ней.
— Доброе утро.
Она резко вскидывает голову:
— Что?
— Я сказала, доброе утро. Помните меня? Мое имя Кэтрин…
— Конечно, помню.
Она что-то бормочет по-немецки, рассерженная старуха с трясущимися руками. Я не двигаюсь.
— Что это была за музыка? — спрашиваю я.
— А?
— Я спросила, что вы слушали?
Глётт отводит взгляд.
— Мессиана. — Ее голубые глаза начинают блестеть. — Лагерную музыку.
— Лагерную?
Она раздраженно цокает языком.
— Лагерную, лагерную. Мессиан писал ее в шталаге в Силезии. Тогда Силезия была немецкой. Теперь, говорят, она польская. Немцы схватили Мессиана в самом начале войны. В лагере были музыканты. Великий композитор писал для них. Там был виолончелист. На его инструменте одной струны не хватало, поэтому и музыка такая. Мой первый муж несколько раз встречался с ним.
Она бросает взгляд на фотографию на стене. Рассеянно, убеждаясь в его присутствии.
— Это он? — спрашиваю, и она кивает, по-прежнему не глядя на меня.
— Да. У них обоих была любовь к музыке. И к радугам.
Она натянуто улыбается.
— Красивый. — Мы обе смотрим на фотографию. На темные волосы покойного, его мягкие глаза. — Он немец?
— Да. Но в нем текла и еврейская кровь. Он много лет был безупречным офицером в армии. Его родные были знакомы с Гинденбургом. Когда к власти пришел Гитлер, мы покинули Германию. Уже это явилось для него ударом. Его предки жили там почти так же долго, как и мои.
— Вы любили его?
— Он был замечательным человеком.
Глётт говорит так, словно это слабость. Руки ее снова начинают дрожать. Я смотрю, как она предается воспоминаниям. С ее морщинистой шеи свисает длинная нить речного жемчуга. Жемчужины неправильной формы, красивые, как старая кожа.
Вновь воцаряется тишина. Я не нарушаю ее. В обычных обстоятельствах люди много говорят, чтобы избежать молчания, но эти обстоятельства необычны. Дом Евы фон Глётт заполнен тишиной. Мне приходит на ум, что старуха полностью свыклась с безмолвием, может быть, отчасти потому здесь и живет.
Она снова заговаривает:
— Он умер еще совсем юным. Полагаю, думал, что будет вечно жить, молодые часто так думают. Думаете вы, что будете жить вечно?
— Нет.
— Да, вижу, что нет. Я не доверяю музыке, Кэтрин, потому что ее никто не жжет. Даже нацисты могут любить Шуберта. А вот книги недвусмысленны. Вы верите, что человек может зачахнуть от любви?
— Нет, конечно.
— Даже если она тщетна? Стать тщетной она может по очень многим причинам.
Голос у нее определенно пьяный, речи невразумительны. Глётт отворачивается от меня, но я все-таки вижу, что она плачет. Одежда ее под драгоценностями превосходна. Рубашка хорошо сшита, почти идеально ей подходит. Я думаю, не мужнина ли.
— Прошу прощения, — говорю, словно мне есть за что извиняться. — Я не собиралась вас расстраивать. Думала, может, вы припомнили что-то к утру.
— О чем?
— О «Трех братьях».
Ее влажные глаза не выражают ничего. Она забыла! В душе у меня поднимается глухое отчаяние. Старуха весело хихикает.
— О «Братьях»! — Она вертит головой. — Мы заключили соглашение, Кэтрин Стерн. Сначала вы на меня поработаете, потом я вспомню. Так?
— У вас необыкновенная память.
— У меня превосходная память. Главным для вас, моя дорогая, будут бумаги моего отца. Там где-то есть сведения о цене аграфа, датах, местах. Деловые документы. Со временем я непременно вспомню.
Она откидывается на спинку дивана. Мудрая старая птица, погруженная в собственные мысли.
— О вас ходят разговоры в Диярбакыре, — говорю я.
— Какие разговоры? Где вы их слышали?
— От одного человека, с которым познакомилась. Он говорит, вы нанимаете много рабочих. Имеете собственный самолет. Каким бизнесом вы занимаетесь?
— Каким? Денежным, как и все остальные. Что за бизнес у вас, Кэтрин Стерн?
— Драгоценные камни.
— Нет! Вы делаете деньги. Камни — это то, чем вы занимаетесь. Деньги, нажитые на драгоценностях, политике, соленьях — деньги и ничего больше. Таков любой бизнес, и мой, и ваш. Драгоценные камни в особенности.
Я знаю, что она не права. Не права относительно меня. Но не говорю этого.
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Если б я хотела говорить о себе, то жила бы в Париже. О себе не хочу. — Глётт гасит сигару о фарфоровое блюдце. Когда поднимает взгляд, глаза у нее темные, пепельные. — Я хочу поговорить о вас.
Пожимаю плечами:
— В моей жизни нет ничего интересного.
— Есть, есть.
Я прислоняюсь к спинке дивана, который испускает какой-то кислый животный запах.
— А? Думаете, вы бесцветная личность, при вашем-то роде занятий?
— Более или менее.
— Более или менее! — Она умолкает и пьет. Взгляд ее глаз над стаканом по-прежнему устремлен на меня. — Скорее менее, чем более. Вы замужем, Кэтрин Стерн?
— Нет. Следующий вопрос.
— И не были?
Она таращится на меня в искреннем удивлении. Смеясь, я отрицательно качаю головой.
— У вас есть родные?
— Сестра.
— Вы близки?
Глётт устраивает мне проверку. Детектор лжи в жемчугах. Я качаю головой — нет.
— Значит, вы одиноки. Почему хотите заполучить «Трех братьев»?
Этот вопрос застает меня врасплох. Я бы сама задала его себе, если б могла.
— Потому что… — Думаю о своей душе. Открыть ее, как крышку часов, как панцирь краба. Представить свою жизнь простой и ясной, подобно механизму. Но душа так легко не открывается. — Хочу и все. Потому что они безупречны. Безупречная драгоценность.
— Вот как? Возможно, вы правы.
Глётт больше не смотрит на меня. Достает из-за спины серебряную узорчатую коробку с сигарами. Вынимает новую панетеллу, спички, зажигает ее, курит.
— Скажите, вы слышали о Короне Андов?
— Нет.
— Нет? — Она вновь делает удивленное лицо. Это напоминает мне безмолвное представление Иохеи. Угощение от незнакомцев. — Я поняла, что вы знаток камней.
— Камней, не корон. Позвоните королеве-матери.
Глётт отводит от меня взгляд, словно я не оправдала ее надежд.
— Я ожидала, что ваш кругозор немного пошире. Корону Андов изготовили испанские конкистадоры. В память о захвате этого края. Использовали для нее все лучшее из награбленного. Она была сделана из единого слитка — сотни фунтов золота инков. Четыре столетия назад. Конкистадоры украсили ее четырьмястами пятьюдесятью тремя изумрудами…
— Вы считаете изумруды вульгарными.
— Разумеется, они вульгарны. Но если увлеченно работать над вульгарным материалом, он приобретает определенную изысканность. Четыреста пятьдесят три изумруда, самый большой весил сорок пять каратов. Его отобрали у самого короля инков, Атауальпы.
Старуху окутывает дым. Снаружи, из другого времени, доносится звук переключения скоростей грузовика.
— На протяжении четырех столетий большинство европейских ювелиров считали Корону Андов мифом, эдакой чашей святого Грааля с камнями. Но она была не мифической, а легендарной. Корона существует до сих пор.
— Ну да?
— Не верите? Ее даже охраняет особая тайная армия. Братство Непорочного Зачатия. — Старуха кладет сигару на фарфоровое блюдце, стараясь не стряхнуть пепел. Выдыхает дым. — Корона Андов. Не знаю, безупречна ли эта драгоценность. Но существует много вещей, много известных драгоценностей, достойных называться безупречными. Согласны?
— Может быть.
— Определенно может. В таком случае я повторю свой вопрос. Почему вы хотите заполучить «Трех братьев»?
Недооценить эту старуху очень легко. Открываю рот, собираясь ответить, и обнаруживаю, что мне нечего сказать. Сижу, хлопая глазами в дыму и свете. Глётт начинает кашлять, и, лишь подняв на нее взгляд, вижу, что это смех.
— Ну вот. Это уже лучше. Который час? Где мои часики?
Я нахожу их. Они золотые. Старое золото, старый кожаный ремешок. На пряжке мазок мышиного помета. Глётт смотрит на маленький циферблат:
— Господи, какое время они показывают?
— Почти два, — говорю, но она не слушает, знает сама и уже поднимается с дивана. Снова вскипает гневом ни с того ни с сего.
— Что это мы сидим здесь, болтаем, когда вам нужно работать? Почему ничего не сказали? Вы здесь для того, чтобы составлять каталог камней, а не слушать музыку. Готовы?
Я пожимаю плечами. Она смотрит на меня так, словно я еще один циферблат, не заслуживающий доверия.
— Готовой вы не выглядите.
— Я готова так же, как вы. Пойдемте?
И мы отправляемся наверх. Глётт шагает быстро, но скованно, словно ее ноги отказываются сгибаться. Если подниматься по лестнице ей трудно, она этого не говорит. Я иду за ней тремя ступеньками ниже, наблюдая, как ее ноги борются с возрастом, словно смогу ее подхватить. Словно собираюсь быть здесь в тот день, когда она упадет.
Окон на верхних этажах больше. Я вижу сад плоских крыш среди ландшафта карнизов. За домом фон Глётт старый город и новый. Груды сохнущего на солнце перца, оранжевые, красные и черные, как запекшаяся кровь.
— Вечером жду от вас предварительного отчета. Ужинать будете с нами в восемь часов.
Вижу внизу центральный двор. Голуби с покрытыми перьями лапками ходят вокруг пруда, словно заключенные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
— Спасибо.
Я смотрю, как они выходят. Когда шаги в коридоре затихают, отодвигаю еду, пью кофе и думаю о Якобе Фуггере и Еве фон Глётт. Маленький образчик эволюции от предшественника капиталиста до скаредной отшельницы. А вслед за их образами приходит в голову другая мысль: знаменитые драгоценности имеют обыкновение возвращаться к своему прошлому. Это как звук заигранной граммофонной пластинки, шипение вновь и вновь повторяющейся фразы.
Напротив меня лежат табак, бумага и зажигалка Мартина. Может быть, он оставил их нарочно. Я не понесу их ему, так как подозреваю, что чем меньше буду иметь с ним дело, тем лучше. Причина не в том, что я нахожу его непривлекательным; наоборот, его привлекательность отчасти и отталкивает меня. Я знала мужчин, похожих на Мартина, знала женщин, похожих на эту девушку, и не доверяю красоте в людях. Допив кофе, иду искать Еву.
Прохожу мимо своей спальни, ниши, цветов. Три широкие ступени ведут вниз, на уровень земли. Там внутреннее окно, я останавливаюсь и выглядываю. За ним крохотный внутренний дворик, не больше колодца. Я могу смотреть тремя этажами выше в голубое небо и вниз, на мощенный булыжником дворик, в центре которого растет единственное дерево. Какое-то экзотическое, не известное мне. Оно тянется вверх, к свету, касаясь листьями окон и стен.
Где-то слышится музыка, виолончель и пианино. Акустика коридора создает впечатление, что музыка раздается позади меня, но я продолжаю идти вперед. Слева появляется более широкий коридор. В дальнем конце его — портьера из черных бусин. Каменная дверь в каменном доме. Когда подхожу к ней, музыка еще звучит.
Я раздвигаю портьеру, она шелестит и постукивает. Глётт этого не слышит. Она сидит, закрыв глаза, с сигарой в руке. На диване подле нее тарелка с инжиром, на столике стакан. Рот поглощает плоды, которые больше его. Тарелка ощущает мое присутствие раньше старухи, сползает к спинке дивана.
Музыка нарастает. Звуковая система виднеется в углу за телевизором — черная колонка, покрытая красными огоньками. Глаза старухи все еще закрыты. Разглядываю ее, пока есть такая возможность. Вид у нее напряженный, словно музыка затрудняет дыхание. На ней черные брюки и мужская рубашка, серая с белым рисунком в елочку. В преклонном возрасте такая одежда создает впечатление двуполости, и я думаю, не нарочно ли она добивается такого эффекта.
Старуха чувствует на себе мой взгляд, открывает глаза и обрывает музыку на середине крещендо. Наступившую тишину нарушают звуки диярбакырского уличного движения — автомобильные гудки, далекие, слабые, как голоса вяхирей. Глётт тянется к стакану и пьет, не глядя на меня. Рука ее еле заметно дрожит.
Я подхожу и усаживаюсь рядом с ней.
— Доброе утро.
Она резко вскидывает голову:
— Что?
— Я сказала, доброе утро. Помните меня? Мое имя Кэтрин…
— Конечно, помню.
Она что-то бормочет по-немецки, рассерженная старуха с трясущимися руками. Я не двигаюсь.
— Что это была за музыка? — спрашиваю я.
— А?
— Я спросила, что вы слушали?
Глётт отводит взгляд.
— Мессиана. — Ее голубые глаза начинают блестеть. — Лагерную музыку.
— Лагерную?
Она раздраженно цокает языком.
— Лагерную, лагерную. Мессиан писал ее в шталаге в Силезии. Тогда Силезия была немецкой. Теперь, говорят, она польская. Немцы схватили Мессиана в самом начале войны. В лагере были музыканты. Великий композитор писал для них. Там был виолончелист. На его инструменте одной струны не хватало, поэтому и музыка такая. Мой первый муж несколько раз встречался с ним.
Она бросает взгляд на фотографию на стене. Рассеянно, убеждаясь в его присутствии.
— Это он? — спрашиваю, и она кивает, по-прежнему не глядя на меня.
— Да. У них обоих была любовь к музыке. И к радугам.
Она натянуто улыбается.
— Красивый. — Мы обе смотрим на фотографию. На темные волосы покойного, его мягкие глаза. — Он немец?
— Да. Но в нем текла и еврейская кровь. Он много лет был безупречным офицером в армии. Его родные были знакомы с Гинденбургом. Когда к власти пришел Гитлер, мы покинули Германию. Уже это явилось для него ударом. Его предки жили там почти так же долго, как и мои.
— Вы любили его?
— Он был замечательным человеком.
Глётт говорит так, словно это слабость. Руки ее снова начинают дрожать. Я смотрю, как она предается воспоминаниям. С ее морщинистой шеи свисает длинная нить речного жемчуга. Жемчужины неправильной формы, красивые, как старая кожа.
Вновь воцаряется тишина. Я не нарушаю ее. В обычных обстоятельствах люди много говорят, чтобы избежать молчания, но эти обстоятельства необычны. Дом Евы фон Глётт заполнен тишиной. Мне приходит на ум, что старуха полностью свыклась с безмолвием, может быть, отчасти потому здесь и живет.
Она снова заговаривает:
— Он умер еще совсем юным. Полагаю, думал, что будет вечно жить, молодые часто так думают. Думаете вы, что будете жить вечно?
— Нет.
— Да, вижу, что нет. Я не доверяю музыке, Кэтрин, потому что ее никто не жжет. Даже нацисты могут любить Шуберта. А вот книги недвусмысленны. Вы верите, что человек может зачахнуть от любви?
— Нет, конечно.
— Даже если она тщетна? Стать тщетной она может по очень многим причинам.
Голос у нее определенно пьяный, речи невразумительны. Глётт отворачивается от меня, но я все-таки вижу, что она плачет. Одежда ее под драгоценностями превосходна. Рубашка хорошо сшита, почти идеально ей подходит. Я думаю, не мужнина ли.
— Прошу прощения, — говорю, словно мне есть за что извиняться. — Я не собиралась вас расстраивать. Думала, может, вы припомнили что-то к утру.
— О чем?
— О «Трех братьях».
Ее влажные глаза не выражают ничего. Она забыла! В душе у меня поднимается глухое отчаяние. Старуха весело хихикает.
— О «Братьях»! — Она вертит головой. — Мы заключили соглашение, Кэтрин Стерн. Сначала вы на меня поработаете, потом я вспомню. Так?
— У вас необыкновенная память.
— У меня превосходная память. Главным для вас, моя дорогая, будут бумаги моего отца. Там где-то есть сведения о цене аграфа, датах, местах. Деловые документы. Со временем я непременно вспомню.
Она откидывается на спинку дивана. Мудрая старая птица, погруженная в собственные мысли.
— О вас ходят разговоры в Диярбакыре, — говорю я.
— Какие разговоры? Где вы их слышали?
— От одного человека, с которым познакомилась. Он говорит, вы нанимаете много рабочих. Имеете собственный самолет. Каким бизнесом вы занимаетесь?
— Каким? Денежным, как и все остальные. Что за бизнес у вас, Кэтрин Стерн?
— Драгоценные камни.
— Нет! Вы делаете деньги. Камни — это то, чем вы занимаетесь. Деньги, нажитые на драгоценностях, политике, соленьях — деньги и ничего больше. Таков любой бизнес, и мой, и ваш. Драгоценные камни в особенности.
Я знаю, что она не права. Не права относительно меня. Но не говорю этого.
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Если б я хотела говорить о себе, то жила бы в Париже. О себе не хочу. — Глётт гасит сигару о фарфоровое блюдце. Когда поднимает взгляд, глаза у нее темные, пепельные. — Я хочу поговорить о вас.
Пожимаю плечами:
— В моей жизни нет ничего интересного.
— Есть, есть.
Я прислоняюсь к спинке дивана, который испускает какой-то кислый животный запах.
— А? Думаете, вы бесцветная личность, при вашем-то роде занятий?
— Более или менее.
— Более или менее! — Она умолкает и пьет. Взгляд ее глаз над стаканом по-прежнему устремлен на меня. — Скорее менее, чем более. Вы замужем, Кэтрин Стерн?
— Нет. Следующий вопрос.
— И не были?
Она таращится на меня в искреннем удивлении. Смеясь, я отрицательно качаю головой.
— У вас есть родные?
— Сестра.
— Вы близки?
Глётт устраивает мне проверку. Детектор лжи в жемчугах. Я качаю головой — нет.
— Значит, вы одиноки. Почему хотите заполучить «Трех братьев»?
Этот вопрос застает меня врасплох. Я бы сама задала его себе, если б могла.
— Потому что… — Думаю о своей душе. Открыть ее, как крышку часов, как панцирь краба. Представить свою жизнь простой и ясной, подобно механизму. Но душа так легко не открывается. — Хочу и все. Потому что они безупречны. Безупречная драгоценность.
— Вот как? Возможно, вы правы.
Глётт больше не смотрит на меня. Достает из-за спины серебряную узорчатую коробку с сигарами. Вынимает новую панетеллу, спички, зажигает ее, курит.
— Скажите, вы слышали о Короне Андов?
— Нет.
— Нет? — Она вновь делает удивленное лицо. Это напоминает мне безмолвное представление Иохеи. Угощение от незнакомцев. — Я поняла, что вы знаток камней.
— Камней, не корон. Позвоните королеве-матери.
Глётт отводит от меня взгляд, словно я не оправдала ее надежд.
— Я ожидала, что ваш кругозор немного пошире. Корону Андов изготовили испанские конкистадоры. В память о захвате этого края. Использовали для нее все лучшее из награбленного. Она была сделана из единого слитка — сотни фунтов золота инков. Четыре столетия назад. Конкистадоры украсили ее четырьмястами пятьюдесятью тремя изумрудами…
— Вы считаете изумруды вульгарными.
— Разумеется, они вульгарны. Но если увлеченно работать над вульгарным материалом, он приобретает определенную изысканность. Четыреста пятьдесят три изумруда, самый большой весил сорок пять каратов. Его отобрали у самого короля инков, Атауальпы.
Старуху окутывает дым. Снаружи, из другого времени, доносится звук переключения скоростей грузовика.
— На протяжении четырех столетий большинство европейских ювелиров считали Корону Андов мифом, эдакой чашей святого Грааля с камнями. Но она была не мифической, а легендарной. Корона существует до сих пор.
— Ну да?
— Не верите? Ее даже охраняет особая тайная армия. Братство Непорочного Зачатия. — Старуха кладет сигару на фарфоровое блюдце, стараясь не стряхнуть пепел. Выдыхает дым. — Корона Андов. Не знаю, безупречна ли эта драгоценность. Но существует много вещей, много известных драгоценностей, достойных называться безупречными. Согласны?
— Может быть.
— Определенно может. В таком случае я повторю свой вопрос. Почему вы хотите заполучить «Трех братьев»?
Недооценить эту старуху очень легко. Открываю рот, собираясь ответить, и обнаруживаю, что мне нечего сказать. Сижу, хлопая глазами в дыму и свете. Глётт начинает кашлять, и, лишь подняв на нее взгляд, вижу, что это смех.
— Ну вот. Это уже лучше. Который час? Где мои часики?
Я нахожу их. Они золотые. Старое золото, старый кожаный ремешок. На пряжке мазок мышиного помета. Глётт смотрит на маленький циферблат:
— Господи, какое время они показывают?
— Почти два, — говорю, но она не слушает, знает сама и уже поднимается с дивана. Снова вскипает гневом ни с того ни с сего.
— Что это мы сидим здесь, болтаем, когда вам нужно работать? Почему ничего не сказали? Вы здесь для того, чтобы составлять каталог камней, а не слушать музыку. Готовы?
Я пожимаю плечами. Она смотрит на меня так, словно я еще один циферблат, не заслуживающий доверия.
— Готовой вы не выглядите.
— Я готова так же, как вы. Пойдемте?
И мы отправляемся наверх. Глётт шагает быстро, но скованно, словно ее ноги отказываются сгибаться. Если подниматься по лестнице ей трудно, она этого не говорит. Я иду за ней тремя ступеньками ниже, наблюдая, как ее ноги борются с возрастом, словно смогу ее подхватить. Словно собираюсь быть здесь в тот день, когда она упадет.
Окон на верхних этажах больше. Я вижу сад плоских крыш среди ландшафта карнизов. За домом фон Глётт старый город и новый. Груды сохнущего на солнце перца, оранжевые, красные и черные, как запекшаяся кровь.
— Вечером жду от вас предварительного отчета. Ужинать будете с нами в восемь часов.
Вижу внизу центральный двор. Голуби с покрытыми перьями лапками ходят вокруг пруда, словно заключенные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68