— По-прежнему? Да она чище его. Она никогда не бывала такой отвратной, как Джордж Лис, правда, Марта?
Девочка хихикнула, зубы у нее стучали на ветру.
— Бывала, когда рылась в канализации.
— В канализации?
— Еще до дворца. Нас мать заставляла.
Даниил смотрел на них, сидящих рядом. Лицо Марты было чистым, но серым, словно сажа навсегда въелась в него. Залман рядом с ней выглядел отмытым. Кожа его посветлела, будто бы от жара тиглей изменился ее химический состав. На зимнем солнце зрачки его глаз были все еще расширены.
— Разгребать грязь, лазать по трубам. Там были веревки, кости, железки. Я знаю места, где вы с головой утонули бы в грязи.
— Из канализации во дворец. Знаешь, через две недели мы тоже будем под кровлей ее величества.
— Мистер Леви говорил.
— О, а я не мистер Леви? Как ты называешь меня?
Девочка искоса глянула на Залмана.
— Маленький мистер Леви.
Даниил откинулся назад.
— Как спал, Залман?
— Без сновидений. — Он снова повернулся к девочке. — Марта, ты можешь сбегать для меня по одному делу? К Джеймсу Райдеру на другой стороне холма. Ищи аптекарскую вывеску. Вот тебе пенни и пять шиллингов для расчета с ним. Принесешь то, что он тебе даст.
Девочка встала и взяла монеты. Перестала улыбаться, словно деньги требовали серьезности. Не радуется, подумал Даниил. Детской беззаботности в ней нет. Однако довольна, и это уже кое-что.
Марта кивнула ему на прощание и пошла, не оглядываясь. Залман поднялся и вошел внутрь, продолжая говорить, хотя Даниил уже не слушал. Оставшись один, он ссутулился, руки и ноги у него мерзли. Улочка была тихой, даже крысы попрятались от холода.
«Я стыжусь драгоценностей», — подумал он. Эта мысль пришла к нему ни с того ни с сего, без всякой причины, или словно бы таилась до тех пор, пока он не останется в одиночестве. Вот что он должен был сказать три недели назад в мансардной комнате. «Чего ты стыдишься?» — спросил Залман. И он не знал, что ответить.
«Я стыжусь драгоценностей». Казалось, эта мысль всегда коренилась в глубине сознания. То, чего Залман хотел больше всего, ему было совсем не нужно. Он вспомнил Джейн Лимпус, свечу между ними. Его участь была решена желанием, брата.
Даниил потряс головой, встал и вошел в мастерскую, закрыв за собой дверь на засов. Станки и колеса были неподвижны по случаю праздничного дня христиан. Пошел в демонстрационный зал, где шторы оставались задернутыми. Он стоял в полумраке, ощущая вокруг себя серебро и карбункулы под стеклянными куполами витрин. К горлу подступала желчь.
Даниил думал о том, что делали люди ради драгоценностей и какие чувства испытывали к ним. О том, что все эти дела были продиктованы чувствами, но сами чувств не вызывали. Он думал о том, как сжимались руки Виктории Вельф, об одиночестве Рахили. Думал об этом он много дней; глаза у него болели от очков, спина немела, пока он ждал покупателей. Но мысли эти пришли с запозданием на несколько лет.
У Павлова странное представление о днях. Я жду в Ураве, а тем временем долгая японская осень становится холодной, Мел с Никола укладывают вещи и возвращаются в Новую Зеландию. Проходят недели, хотя время я могу измерить лишь по тому, как медленно тают деньги. Как-то я прохожу несколько мрачных миль до дома Бехтерева, воздух большого города жжет мне горло, но в квартире никого нет и на оставленную записку никто не отвечает. Как-то звоню сестре. Она говорит, что я нахожусь очень близко, почему бы мне не заглянуть к ней. «Приезжай и оставайся, — говорит Энн. — Почему тебе не приехать и не остаться?» Мне уже нечего ответить. О «Трех братьях» она не спрашивает, и я бы поблагодарила ее за это, если б могла.
В ноябре погода окончательно становится холодной. В тот день, когда Павлов звонит, идет первый снег. Я еду поездом через Токио и иду пешком от вокзала, слушая, как снежные комья осыпаются с вишен.
Павлов открывает дверь и улыбается. За ухом у него тонкая отвертка.
— Шах и мат, Кэтрин! Развлечения и игры. Входите-входите.
— У меня нет времени для шахмат.
Я иду за ним. В квартире наверху кто-то стряпает. Запах жареного мяса и сои заполняет неосвещенные комнаты. В темноте лишь голубеет экран компьютера. Я с запозданием задаюсь вопросом, сколько же времени потратил на меня Павлов, ища то, что, как мне уже кажется, невозможно найти. От сознания вины у меня сводит живот.
— Как дела? Как торговля зонтиками?
Павлов жестом приглашает меня к компьютеру, свет на экране отражается в его глазах.
— Ну вот, теперь увидите нечто, способное вас обрадовать.
Его пальцы быстро бегают по клавиатуре. В спальне запах плесени заглушает аромат стряпни. Возле компьютера стоят чашки и тарелки. Меня вновь охватывает беспокойство.
— А где Анна с детьми?
— О, — Павлов, погруженный в свои мысли, качает головой, — смотрите, прошу вас.
Когда поворачиваюсь к экрану, оттуда мне улыбается женщина. Худощавое, загорелое лицо. Беспечный взгляд. Это фотография для паспорта, за вьющимися волосами складки оранжевой занавески.
— Кто это?
Павлов указывает на японский текст.
— Джун Патриция Льюис. Она пять лет работала на острове Сикоку, в школе разговорного английского языка в Такамацу. Ее рабочая виза кончилась, когда она уволилась оттуда десять месяцев назад. Но, видите ли, она до сих пор находится в Японии. Нелегально работала преподавательницей, официанткой и занималась чем-то еще — возможно, танцами. Полицейские очень сердиты на нее и скоро вышлют на родину. Ей двадцать восемь лет, разведена. Американская гражданка, окончила университет в Сан-Диего по специальности «испанский язык». Каждую неделю звонит кому-то в Окленд.
— Павлов, — я смотрю на женщину на экране, все тайны жизни которой раскрыты, — как долго вы работали над этим?
Он наклоняется.
— Это пустяки. Подождите.
И ведет курсор вниз. Появляется вторая страница. На сей раз фотографии нет, только плотная стена иероглифов. Павлов улыбается между нами — компьютером и гостьей, ждет.
— Я не читаю по-японски.
— Ах да. Это история другой женщины по фамилии Льюис. На Сикоку их всего две. Но эта отличается от первой. Вот, я отыскал свидетельство о смерти. Ее имя — Мария Мурасаки. Она скончалась в Тосе в восемьдесят седьмом году. Девичья фамилия — Льюис.
Я подаюсь к экрану.
— Тоса?
— Маленький городок, глушь. На дальней стороне острова, тихоокеанской. Так вот, смотрите, на ее свидетельстве о смерти есть подпись. Это имя читается «Хикари Мурасаки». Значит, он ее сын. Вот адрес, который он дал для похоронных приготовлений. Неподалеку от Тосы, на побережье. Кэтрин, хотите водки?
— Нет, спасибо.
— Ладно, ничего. Потом я стал искать счета. На это имя, Хикари Мурасаки, по этому адресу. Но ничего не обнаружил. В доме нет ни телефона, ни зарегистрированной автостоянки, ни газа, ни электричества. На этого человека нет налогового досье. Они, этот человек и его дом, уже двенадцать лет невидимки. Никто не бывает невидимкой случайно.
Павлов выключает компьютер и в темноте поворачивается ко мне:
— Он прячется от чего-то. Может быть, от вас, Кэтрин.
Я сижу неподвижно, обдумывая услышанное. Павлов идет на кухню и возвращается с чашками в форме тюльпанов, в них сладкий чай. Пьет и смотрит, как я грею о чашку ладони.
— Возможно, от меня, — говорю наконец. — Если нет — существуют другие.
Павлов кивает и улыбается:
— Те самые люди с деньгами?
— Те самые люди с деньгами.
— Так, значит, вы думаете, это он? Я нашел то, что вы ищете?
— Может быть.
Я говорю спокойно. Признаю это только для себя. Павлов встает, берет у меня из руки чашку и похлопывает по спине.
— Как я и говорил! Если ищете что-то, обращайтесь к Павлову. А теперь отметим это.
Мы сидим на кухне, пьем водку, едим крекеры с пластмассовой тарелки. На стене с жирными пятнами над маленькой плитой фотографии детей. Я смотрю на них, пока Павлов рассказывает о достижениях собственной изобретательности.
Александр, Валентин, Елена. Их отец встает поискать еще какой-нибудь еды, раскрывает пустые шкафчики. Я говорю, пока он обращен ко мне спиной — даю ему время решить, с каким выражением лица повернуться ко мне. Думаю, что превращаюсь в японку.
— Павлов, я очень рада снова вас видеть. Скоро вернется Анна с детьми?
— Анна. Да. — Он поворачивается. В руках у него консервная банка с сардинами. Глаза опущены, хотя на лице сохраняется улыбка. — Видите ли, сам я получил политическое убежище. Но японская полиция сочла, что моя семья в нем не нуждается, не подвергается «высокой степени риска». Ничего, я буду каждый месяц высылать им деньги. В Грузии они разбогатеют, как воры, на тех вещах, которые я посылаю.
Павлов садится и принимается открывать консервную банку, отгибает крышку. Потом ставит ее бережно, медленно, словно с ней больше нечего делать.
— Простите, Павлов, — шепчу. — Я не знала. Жаль, что вы не позвонили мне. Что я могу для вас сделать?
Он пожимает плечами:
— Ничего. Может, мне следовало бы искать какую-то драгоценность, как вы, а не места, где семья жила бы со мной в безопасности.
Павлов снова начинает улыбаться, но передумывает. На столе бутылка водки с инеем на стенках, он вновь наливает нам обоим, лицо его вытягивается в неизбывной печали.
— Павлов. — Протягиваю к нему руку. Волосы у него жесткие, я глажу их. — Вы так много для меня сделали.
— Нет, нет.
— Я бы хотела вам что-нибудь за это дать…
«Но у меня ничего не осталось», — едва не произношу я и умолкаю. Человек, у которого осталось меньше, чем ничего, улыбается вновь. На пластиковый стол на несколько секунд падает солнце.
— Вы дали мне работу. В этом месяце она была мне необходима. Вы, Кэтрин, ничего не должны мне только за то, что я сделал для вас что-то. Это не Америка, здесь кормят бесплатными обедами.
— Я тоже хочу помочь вам.
Он берет меня за руку, слегка встряхивает ее.
— Тогда не исчезайте с моего горизонта. Мне нужны друзья, моя дорогая. Поэтому позвоните, когда найдете то, что ищете. Обещаете?
Я обещаю.
После покупки, билета на скоростной поезд денег у меня почти не остается. Я наблюдаю из окна, как меняется климат. Снегопад сменяется дождем, дождь — солнцем поздней осени. Крестьяне на полях возле Химедзи все еще жгут стерню. Из центра Окаямы ночной автобус едет по Большому мосту через Японское море. В креслах позади меня не спят дети, их губы и глаза отражаются в оконном стекле. Шепчут о жемчужинах, чудовищах, водоворотах.
В Такамацу дремлю, сидя на городской площади в ожидании утреннего автобуса. Когда он отъезжает, я в нем единственная пассажирка. Водитель поет под магнитофонную запись игры на шамисене. Жестом приглашает меня сесть впереди. «Сикоку зеленый», — говорит он, указывая на холмы, сплошь поросшие хвойным лесом, словно, будучи иностранкой, я могу страдать неизлечимым дальтонизмом. «Аоао, — говорит он улыбаясь, — зеленый-зеленый», — и это действительно так. Дорога пахнет гудроном и кедрами, инжиром и машинным маслом. На деревьях поют птицы. Водитель достает расписание и, продолжая вести машину, одной рукой пишет на нем ноты. Подает мне запись и кивает, словно я приехала сюда ради птичьих песен. Беру ее. Мы съезжаем к обочине дороги и едем по ней.
В полдень водитель останавливается в городке среди холмов, сгрудившихся возле реки. Покупает нам обоим жареных цыплят с приправленным специями рисом. Это первая моя еда за два дня. После нее у меня кружится голова, я закрываю глаза и слушаю птичье пение в лесу и духовой оркестр в городском зале.
Когда мы подъезжаем к морю, я сплю. Открыв глаза, вижу, что деревья исчезли и вверху кружат морские птицы. Сбоку дороги апельсиновые рощи и, когда выпрямляюсь на сиденье, Тихий океан. Волны бьются о темный песок. Иногда к нему подступает лес, и дорога вновь идет среди сосен. Когда приезжаем в Коти, уже близится вечер, я выхожу из автобуса и иду между курортными лавочками, сувенирными киосками с обнаженными фигурками из коралла и духами во флаконах из черепашьего панциря, статуэтками бойцовых собак тосской породы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68