А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


- Та-ак, - сказал лейтенант, едва взглянув на снимок, - этот цыганский полубарон нам хорошо известен... А ещё кто?
В середине колоды находилось и фото Азы.
- И эта мадам нам хорошо известна. - Лейтенант отделил от стопки два изображения, сунул их в нагрудный карман, застегнул на пуговицу. - А теперь я тебе покажу ещё одного деятеля, который пас вас, что называется, физически. - Лейтенант выпрямился и призывно щелкнул пальцами.
В глубине длинного подземного перехода появились двое мужчин, - они вышли откуда-то из-за колонн, - один в милицейской серой форме, с сержантской плашечкой, пришпиленной к погонам, второй в шелковой рубахе и черных струистых штанах, тоже из шелка, с широкими сильными плечами и, несмотря на молодость, тяжелым отвислым брюшком. Климченко обратил внимание на его глаза, какие-то скользкие, будто два черных обмылка в теплой воде. Впрочем, у Эдика глаза не лучше.
- Этого балалаечника никогда не встречал? - спросил лейтенант.
- Никогда.
- Напрасно. Вот он и пас вас. Каждый день. На случай, если вздумаете удрать. Если бы совершили попытку покинуть Москву, вполне возможно, что нашей с вами встречи никогда бы не произошло. И не только этой встречи всех других тоже. - Лейтенант вновь щелкнул пальцами, приказывая увести "балалаечника".
Богатство, обнаруженное у черноглазого Эдинота Григорьевича и его подруги Азы, которая в других "апартаментах", в другой "хрущобе" пасла ещё двух безногих "героев штурма Грозного", удивило даже видавших виды оперативников - несколько сот тысяч долларов только наличными. А сколько ещё лежало на разных счетах в коммерческих банках - вообще никому не ведомо.
И было оно слеплено из жалких медяков, которые собирали для них инвалиды, к Чечне имевшие примерное такое же отношение, как автор этих строк к штурму казарм Монкадо. Иногда под их колпаком находилось несколько человек - трое, как в этот раз, иногда много, очень много - более двадцати. И все ютились в двух крохотных клоповниках, других "апартаментов" у цыган не было. И если каждый приносил хотя бы по восемьдесят рублей, можно себе представить, в какую сумму это выливалось...
Климченко на следующий же день, кашляющий, изможденный, получив паспорт, но не получив никаких денег, отправился домой. Он сидел в купе поезда, прижимал к себе голову дочери и шептал, стирая свободной рукой слезы с глаз:
- Ты меня прости, дочка, за то, что я втянул тебя в это дело... Виноват я перед тобою. Дюже виноват.
Лена ответно прижималась к отцу и молчала.
- Больше в Москву не поедем никогда, - продолжал расстроенно шептать Климченко, - никогда... Нет для нас такого города.
И по-своему он был прав. Города такого - Москвы - нет уже и для многих других...
Что же касается цыган Эднота и Азы, то они оказались не российскими гражданами, а совсем иного государства - Молдавии, иначе говоря, иностранцами. По решению сердобольного московского суда они выплатили штраф, тем и отделались. Другого для них наше законодательство не придумало.
СТАРИЧОК
На него нельзя было не обратить внимания - глаза даже самого рассеянного прохожего обязательно останавливались на нем: такая у него была внешность. И прозвище к нему прилепилось подходящее - Старичок. Борода у Старичка - длинная, едва ли не до пояса, он никогда её не укорачивал, не расчесывал и не мыл, от возраста она пожелтела, а кое-где вообще пошла в ядовитую зелень, будто бы подернулась плесенью, лицо восковое, в прозрачность, но на щеках почти всегда играл живой юношеский румянец, а слезящиеся полувоспаленные глаза иногда вдруг вмиг делались сухими и жесткими от некоего внутреннего кипения, от страшной ярости, неожиданно вспыхнувшей в нем, и тогда человеку наблюдательному на ум обязательно приходило: "А характер-то у Старичка - перец! Когда спит зубами к стенке с палкой можно пройти мимо".
Кстати, Старичок и сам ходил с палкой - с увесистой клюкой, какой запросто можно было перешибить хребет коню или быку. Клюка украшена плохо сработанными спилами сучков и снизу увенчана тремя гвоздями, вбитыми в торец, чтобы зимой не скользить на льду. Ходил Старичок в плаще - и зимой, и летом в одном и том же плаще, только зимой он под плащ надевал меховую безрукавку, а под рубашку - шерстяное белье, вместо шарфа носил старое вафельное полотенце, сбоку заколотое крупной ржавой булавкой.
Идет, бывало, Старичок по улице, скрипит, жалуется невесть кому на свою жизнь, клюкой громко стучит по асфальту, словно слепой, смотрит по сторонам рассеянно, пальцами вытирает сопли (извините!), рукавом слезящиеся глаза. Посмотришь: неведомо откуда выполз этот мухомор, ему же нельзя на улице появляться, бредет еле-еле, вот-вот рассыплется, будто червивый. И люди аккуратно огибают его, боясь задеть.
Но вдруг появляется автобус, нагоняет... И хотя до остановки ещё далеко - нормальный человек вряд ли понесется к нему, подождет, когда подоспеет следующий, - Старичок вдруг подхватывает свою палку наперевес, будто винтовку, и срывается с места. Бег у него стремительный, словно у пионера, имеющего спортивный разряд... Только вафельное полотенце, сдвинутое в сторону стремительным бегом, развевается на ветру, словно грязный флаг. Чтобы сократить расстояние, Старичок лихо перемахивает через чугунную загородку, в несколько длинных ловких прыжков одолевает травяной газон, на бегу протыкает палкой воздух, будто штыком, и, поразив невидимого противника стремительным уколом, совершает последний лихой прыжок, взбрыкивает молодо ногами и оказывается в салоне автобуса.
Там из него, словно бы из проткнутого резинового матраса, с шипением выходит дух, Старичок обмякает, делается бескостным, его перекособочивает, и он беспомощно, будто не видит ничего, шарит рукой по воздуху, всхлипывает жалобно, глаза его начинают слезиться. Старичок обессилено держится одной рукой за поручень, другой все шарит по воздуху, шарит, словно бы стремится что-то найти, но ничего не находит. Всем, кто его видит в этот момент, кажется, что замшелый дед этот, мухомор этот червивый, вот-вот распластается на грязном автобусном полу... Но он держится, немощный полудохлый Старичок, из последних сил цепляется за жизнь, сипит тяжело, словно легкие у него сплошь состоят из дырок, и ему незамедлительно уступают место.
Не было случая, чтобы Старичку не уступили место, даже если автобус переполнен настолько, что людей из него выдавливает через верхний вентиляционный люк. Бывает, что место Старичку уступает какая-нибудь древняя, старше него, бабуля, - уступает безропотно, добровольно, поскольку у неё невольно возникает мысль: Старичок этот вот-вот скончается, ещё несколько минут - и все, а она будет мучиться от того, что не уступила умирающему человеку место, не облегчила ему страдания в последние минуты.
Усевшись поудобнее, Старичок на несколько минут затихает, а потом вновь начинает дыряво, будто умирающий, сипеть... Редко какой человек не обратит на Старичка и его немощное сопение внимание - все обязательно обращают и иногда даже начинают подавать деньги, прямо в автобусе. Кладут в дрожащие слабые руки пятерки, десятки... Меньше пятерки подавать стесняются.
Так и живет наш Старичок - вызывая всеобщее сочувствие, - так и считает годы.
Все, что происходило в стране, его не коснулось: ни перестройки, ни перестрелки, ни ваучеры с "эмэмэмами", ни война в Чечне, ни взрывы в Москве и Пятигорске - ничего. Старичок благополучно оберегся от информационных эмоциональных стрессов, кутался в свой вафельный шарф, застегивал горло булавкой, принимал подаяние как должное и жил себе, жил, ходил с палкой по Белокаменной, покашливал, пугая собак и робких старушек-ровесниц своим кашлем: "Кхе-кхе! Кхе!"
Иногда можно было наблюдать и такую картинку. Заходил Старичок, допустим, в теплый, хорошо отапливаемый в зимнюю пору современный магазин, гремя полами своего старого резинового плаща, критически разглядывал полки с товарами. "Кхе-кхе, кхе!" - крутил носом, но ничего не покупал, а, отогнав от себя продавщицу, - "Кхе-кхе, кхе-кхе!" - резко разворачивался и направлялся к окну. Там снимал с шеи серый, цвета пыли с копотью шарф и расстилал его на подоконнике.
Получалась некая обеденная скатерка. Старичок вынимал из кармана пакет со сметаной - бумажный, похожий на маленькую египетскую пирамидку, сметану Старичок любил больше всего на свете, - доставал завернутую в газету ковригу хлеба, пару яиц и расставлял это богатство на скатерке.
Садился рядом на подоконнике и начинал есть. Ел он громко, чавкая и ковыряясь ногтем в зубах, ехидно щурил свои влажные, с опухшими веками глаза, презрительно поглядывая на покупателей и продавщиц. Ему казалось, что все они покупают не то, впустую тратят деньги. Сметану из пакета он выдавливал прямо в рот, заедал её хлебом; кашляя, брызгал вокруг себя белой слюной. Иногда в груди его рождалось глухое ворчание, как у большой больной собаки, глаза стекленели - значит, Старичок видел нечто такое, что вызывало его особое неудовольствие.
Вареные яйца он лущил очень ловко, двумя движениями: большим пальцем правой руки снимал правую половину скорлупы, будто маленькую аккуратную каску с чьей-то круглой головы, большим пальцем левой руки - левую половину скорлупы. В ладонь соскальзывало чистое, совершенно голое яйцо.
Старичок засовывал яйцо в рот целиком и так же целиком глотал, не разжевывая, потом шарил рукой по дну кармана, доставал оттуда несколько серых крупинок соли и швырял следом себе в бороду. Старичок никогда не промахивался, и крупинки рыбацкой соли отправлялись следом за яйцом в желудок.
Заканчивал Старичок свою трапезу десертом. Как и положено в "лучших домах Лондона и Парижа", - доставал из кармана луковицу, сдирал с неё тонкую шелковистую кожурку и со смаком всаживал в сочный луковый бок пеньки стершихся коричневых зубов, а на лице его появлялось сладкое выражение, будто Старичок тешил себя некими невиданной вкусноты фруктами, слезящиеся же глаза продолжали хищно следить за всем, что происходило в магазине. За тем, как две толстые, с отвисшими подбородками перекормленные тетки покупали десять бутылок дорогого коньяка "хенесси", а затем волокли его в фанерном ящике к большому серебристому "мерседесу", за нищей старушонкой, забредшей в этот магазин и едва не грохнувшейся в обморок от роскоши, обилия товаров огромных, в полстены, зеркал и отражающейся в них еды зеркала создавали впечатление, что еда здесь была кругом, из неё состояли стены, перекрытия потолка, пол, воздух - все. Старичок прокалывал нищенку взглядом и брезгливо приподнимал верхнюю губу.
- Ты, кхе-кхе, при коммуняках, небось, заслуженной учителкой была?
На глазах нищенки появлялись слезы, она, придерживаясь одной рукой за стену, задом, задом, униженно горбясь, выдавливала себя из магазина.
Старичок смеялся - он не любил бывших заслуженных учительниц, готовых при первом удобном случае прочитать мораль кому угодно, хоть самому Ельцину, - время морали осталось позади и то, что было, - не вернется... Старичок хоть и не знал этого, но догадывался. Смяв пирамидоподобный пакет от сметаны, совал надрезанный острый угол в рот, ещё раз сминал его, уже посильнее, выдавливал остатки вожделенного продукта на язык и сладко чмокал.
- Кхе-кхе! - запоздало Старичок подавал голос - нищенка уже скрылась за дверью. - Кхе-кхе-кхе! - Это его "кхе-кхе-кхе" было выразительным. Старичок умел вместить в него очень многое: презрение, злость, угрозу, словно бы он хотел догнать бывшую учительницу и украсить парой синяков её сморщенный портрет.
Закончив трапезу, Старичок ссыпал с вафельной своей скатерки крошки в ладонь, затем решительным броском отправлял крошки в рот и удовлетворенно похлопывал себя пальцами по губам. Свернув серую скатерку, превращал её в шарф, натягивал себе на шею и сбоку закалывал булавкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54