А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Он сел на койку, потянулся к Ирине рукой, та испуганно отдернулась от него, отодвинулась к стенке.
- Ты, ты, ты... - задыхаясь, она попыталась что-то сказать, но не могла - не получалось.
- Иришечка, ты пойми... Так надо... так было надо. - Поплавский жалкий, совершенно не похожий на прежнего Поплавского, опять потянулся к ней. Ирина больно вжалась спиной в стену, боясь его прикосновения. - Иначе, понимаешь... Иначе нам не выжить. Он бы меня уволил. Понимаешь? Прости меня, Иришечка!
Он неожиданно ткнулся головой в подушку, плечи его задрожали. Поплавский плакал. Громко, навзрыд, захлебываясь слезами. Он понимал все, как сейчас все понимала и Ира.
Поплавский плакал, трясся всем телом, выгибался, словно раненый, а Ирина лежала рядом и слушала его. Не было в ней ничего - ни сочувствия к мужу, ни жалости, ни боли, ни ненависти - одна пустота. Она словно бы переродилась, постарела за два часа на много лет. Она понимала, что на смену её неожиданному спокойствию очень скоро придет равнодушие - ей будут одинаково безразличны и муж - отставной козы барабанщик, и его хваткий шеф, не пропускающий, судя по всему, ни одной юбки.
Может быть, он бросается даже на кошку в подворотне, кто знает...
Главное было не это, главное, чтобы на выжженном, вытоптанном, испохабленном участке её души появилась бы хоть какая-то зелень, живые ростки, завязь, что поможет ей оттаять, прийти в себя, выжить.
Еще десять минут назад она ненавидела своего мужа, в голове у неё не укладывалось, как же он мог продать её этому сопящему кабану... как его фамилия? Волжский, Ладожский, Яузский, Обский, Двинский? Речная какая-то у него фамилия... Или рыбная. Или... Она вздохнула, прислушалась к плачу мужа и снова вздохнула.
Можно, конечно, сейчас вести себя по-разному. Можно надавать мужу пощечин и потребовать, чтобы он немедленно отвез её в аэропорт и посадил на самолет, - и плевать, куда идет этот самолет, в Карачи или Париж, в Киев или в Рио-де-Жанейро, главное - уехать и никогда не видеть этого города, Турции и вместе с ней Поплавского; можно было просто вырубить мужа из сознания, как ненужную вещь, и демонстративно перекочевать к человеку, которому он её подсунул, - в рыбно-речные объятия и насладиться страданиями предателя; можно было потребовать компенсацию - и они выложили бы её оба, как миленькие; можно было покатиться по наклонной плоскости и только тем и заниматься, что наставлять Поплавскому рога; можно было... все можно было бы... Но хватит! От этих "можно было" в ушах уже звенит, а сердце сжимает холодными липкими лапами тоска, тяжелая и студенистая, как медуза. И если она сейчас не остановится, то...
Муж продолжал всхлипывать. Она вздохнула.
И что же будет, если она сейчас не решит, что делать. Застрелится, утопится в какой-нибудь грязной луже, растворится в воздухе, заснет и не проснется - что произойдет? Этого Ирина не знала. И заскулила тихо, тоскливо, стиснув руками лицо и мерно раскачиваясь на постели.
Взглянув на неё невидяще, жалко, Поплавский снова опустил голову на подушку, затрясся, задергался в схожих с конвульсиями рыданиях. Потом стих, будто вырубился - не слышал теперь ничего, не видел. Потом приподнялся на подушке и, униженно моргая заплаканными глазами, попросил:
- Ир, не уходи от меня, пожалуйста! Не покидай меня! - Опять тяжело опустил голову на подушку.
Когда они вернулись в Москву, Невский выполнил свое обещание - ввел в штатное расписание новую должность зама: раньше у него были три заместителя, теперь стало четыре. Четвертый, Поплавский, был назначен замом по пыли, воздуху, хорошему настроению, солнцу, температуре воздуха в Москве и окрестностях, по смене месяцев: январь обязательно должен был сменяться февралем, а февраль мартом; по смене времен года, по обязательной смене дня ночью и никак не наоборот, - и чтобы никакого мухлежа, никакой халтуры.
Он добился того, что хотел. Иногда он застывал у себя в кабинете, погружался в свои мысли, глаза у него светлели, делались детскими, чужими, но трудно было поверить, что поседевший и раздобревший, с рано обозначившимся брюшком, Поплавский был тоже когда-то ребенком, казалось, он таким и родился. Те, кто случайно или по служебной нужде заходили в эту минуту в кабинет, поспешно выдавливали себя назад и беззвучно закрывали за собой дверь. Поплавский знал, что должность его - пятиминутная, он в любой момент может оказаться на улице.
На что в таком разе они с Ириной будут жить? На браслет, который Александр Александрович подарил Ирине в милом, но так стремительно стершемся из памяти турецком городке, на воспоминания о незапятнанном прошлом, на накопления, которых у них нет?
В любую минуту в его кабинет может войти Невский и, иронично поблескивая золотыми коронками, спросить:
- Ну что, марксист-ленинист?! Отчитайся-ка передо мною за проделанную работу, пора решать, даром ты ешь мой хлеб или не даром?
А за что конкретно он будет отчитываться? За перемещение облаков в небесной выси? За содержание кислорода в атмосфере?
И тогда в их конторе появится приказ о сокращении должности зама директора по "пыли". Ждать осталось недолго, совсем недолго, он это чувствовал...
А не послать ли все к такой-то маме, не намылить ли веревку пожирнее и не просунуть ли в неё голову? Поплавский нерешительно двигал нижней, окаменевшей челюстью, словно после уличной драки проверял, целы ли у него зубы, вздыхал тоскливо и поднимал глаза к небу: молил Бога, чтобы этого не произошло. И ещё молил, чтобы от него не ушла Ирина.
А НА ЭЛЬБРУСЕ ИДЕТ СНЕГ
Узнал Солонков о том, что болен, случайно - проходил обследование в писательской поликлинике, находящейся в "Дворянском гнезде", как в Москве называют район, примыкающий к станции метро "Аэропорт", на Ленинградском проспекте. Неожиданно для себя стал свидетелем разговора двух молодых лаборанток. Они обсуждали его анализ крови.
А поскольку лаборантки не знали Солонкова в лицо, то выдали, как говорится, полную информацию - у Солонкова было белокровие. Оглушенный тем, что услышал, Солонков приехал домой, вытащил из холодильника бутылку "Столичной", ноль семьдесят пять, трясущимися пальцами распечатал её, налил себе полный стакан и залпом выпил.
Вкуса сорокаградусного напитка не почувствовал, будто пил обычную воду. Такое бывало с ним в горах. Однажды в альпинистском походе они попали в пургу. Они уже замерзали совсем, не могли говорить, когда старший группы отстегнул от пояса солдатскую, обтянутую шинельным сукном литровую флягу и пустил её по кругу. Во фляге был чистый спирт. Солонков сделал несколько глотков, это было много, очень много, в иные разы его просто свалило бы с ног, а тогда он ничего не почувствовал, даже не ощутил, как обожгло внутри.
Так произошло и с холодной "Столичной". Солонков даже не понял, водка это или вода. Налил второй стакан, до краев, также залпом выпил. Опять ничего. В голове чисто, пусто, в ушах, в висках далекий, слабенький звон, а в сердце тоска. Пронзительная, оглушающая тоска.
Он подошел к окну, глянул на запушенные снегом деревья, разглядел среди веток стайку снегирей. Красногрудые птицы что-то шустро склевывали с веток. Он стоял и смотрел до тех пор, пока на глазах не выступили слезы.
- Как же так? - наконец пробормотал он. - За что такое наказание? Я не хочу умирать, не хочу!
Протянул руку к телефонному аппарату, стоявшему рядом на столе, взял трубку. Услышал тонкий равнодушный гудок в трубке, вздохнул. Налаживая дыхание, втянул в себя побольше воздуха, выдохнул. Почти вслепую набрал номер приятеля и напарника по преферансной "пульке", профессора-терапевта.
Тот оказался дома - в телефонной трубке раздался добродушный, сочный бас довольного собою и своей жизнью человека. Солонков остро позавидовал ему, под горло подкатило что-то теплое, давящее, глазам сделалось больно, он заморгал часто, стер пальцами слезы, повисшие на ресницах, произнес глухо, чужим голосом:
- Игорь Сергеевич, это я!
- Кто я? Не узнаю...
- Да Солонков это, Солонков!
- Господи! Ты что, не выспался? Голос у тебя что-то не твой. Я даже не узнал... Богатым будешь!
- Вот именно, богатым, - Солонков не удержался, снова горько вздохнул, - это мне больше всего сейчас нужно - быть богатым. Богатство не здоровье...
- Что-то, друг мой любезный, слишком бурчлив сегодня.
- Будешь бурчливым... - Солонков умолк. Потом собрался с силами, попросил: - Слушай, дай совет...
- Если по моей, по медицинской части - ради бога, всегда готов.
- По медицинской. Один из моих друзей заболел белокровицей.
- Лейкемия? Это штука серьезная. Я знаю этого человека?
- Нет.
- Старый хоть?
- Мой одногодок.
- Молодой. В такие годы рано болеть лейкемией.
- Скажи, шансы выкарабкаться у него есть?
- Нет.
- Ни одного?
- Ни одного. Можно только облегчить боль, страдания, но вылечить... Я не знаю... таких примеров у меня нет! Не помню. Он случайно не из физиков, не из облученных?
- Нет, не из физиков. А насчет облучения... Все мы, наверное, облученные. Здоровые среди нас вряд ли есть.
- Это точно, - в сочный бас Игоря Сергеевича натекла какая-то опасливая трескучесть, голос у профессора потускнел, стал таким же, как у Солонкова, глухим, - иногда я диву даюсь, глядя на то, как иной тянет ношу, проволакивает себя по жизни... Уже на обе ноги хромает, уже упал на четвереньки, а все дышит, требует есть и пить.
Профессор говорил что-то еще, но Солонков не слушал его, и слова Игоря Сергеевича, звучавшие кощунственно, не доходили до него.
- Скажи, и сколько мой приятель ещё сможет протянуть?
- Все зависит от того, на какой стадии находится болезнь.
- К сожалению, он уже прошел последний поворот, осталась финишная прямая.
- Месяца четыре-пять... Год может протянуть. До полутора лет может продержаться. Но не больше. Скажи, пожалуйста, я знаю его?
- Нет.
- Ну тогда фамилию назови.
- А что фамилия? Фамилия тебе ничего не даст. Ладно, - устало проговорил Солонков, - я отключаюсь. Спасибо за консультацию!
Легче от этой консультации не стало, скорее наоборот - сделалось тяжелее. Но, с другой стороны, появилась ясность: теперь понятно, на что он может рассчитывать, сколько ему отведено времени, а на что рассчитывать уже нельзя.
И наткнулись-то на болезнь случайно. Солонков, как член Союза писателей, проходил обычную годовую диспансеризацию - сдавал на анализ кровь, мочу, кочевал по кабинетам, от одного врача к другому, проверяя сердце, почки, глаза, уши и прочее. Во время этой диспансеризации и обнаружилось, что Солонков болен.
Стоял конец февраля. Через несколько дней Солонков собирался уезжать в горы, на Кавказ, в Терскольское ущелье, где имелись хорошая горнолыжная база и была толковая трасса. Солонков каждый год ездил туда кататься на лыжах, мотался на огромной скорости по склонам, он вообще любил скорость каждая мышца начинала петь, каждая жилка стонала, когда он несся с верхотуры в далекий, окаймленный соснами теплый распадок, где располагалась гостиница "Чегет", любимая Солонковым, а внутри возникало ощущение восторга, радости... И вот теперь ни восторга, ни радости - абсолютно ничего не осталось, лишь холод внутри, усталость, тоска в сердце. Больше ничего.
В Чегет Солонков собирался ехать вместе со своей невестой Викторией Колокольцевой, Викой, художницей из конструкторского бюро, занимающегося промышленным дизайном, которая была Солонкову ещё дороже и ближе, чем скоростная езда на лыжах. При виде Вики у него сладко сжималось сердце, он начинал слышать громкий стук своего сердце, а следом и стук её сердца. В общем, дороже и ближе человека у Солонкова не было.
После гор они собиралась сыграть свадьбу - для этого уже все было подготовлено, даже ресторан заказан. А сейчас свадьба не то чтобы отодвигалось - улетала в никуда.
Солонков сел на тахту, откинулся назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54