А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Лицо при этом не шелохнулось.
Чего же хотела она? Лев Минеевич попробовал проследить, куда направлены сейчас ее расширенные мукой зрачки. Он повернул голову, скользнув взглядом по тумбочке, японской ширме, покрытой черным лаком, в который были врезаны перламутровые пластинки, составлявшие сложный замысловатый узор, и вдруг его глаза остановились на сложенном гобелене, к которому пристали клочки свалявшейся кошачьей шерсти. Именно сюда и смотрела она! Он сперва ничего не понял, глаза его забегали, он хотел обернуться, как вдруг страх, холодивший спину, вырвался на волю. Так и есть! Горло перехватило, сердце застучало, как пневматический молот, и горячая, расслабляющая усталость разлилась по всему телу. Сразу же стали противно подкашиваться ноги. Он бы упал, наверное, если бы нашел в себе силы оторвать взгляд от гобелена. Но в том-то и беда, что все силы разом ушли!
И все дело было только в том, что гобелен валялся на полу. А раньше? О, могли ли быть тут хоть какие-то сомнения? Раньше этот сложенный вчетверо гобелен покрывал это?
«Видишь теперь? Ах, какой ты неповоротливый, какой тугодум. Как поздно все до тебя доходит! Но сейчас-то ты видишь?! У меня больше нет этого! Это уже не стоит здесь, на своем месте. Теперь ты понимаешь, почему я умираю?»
— Его больше нет?! — задыхаясь, спросил он. — Вы это хотели сказать Верочка?
Он сказал это, будто отвечал на ее невысказанные слова. И она поняла его, потому что и он — теперь это было ясно ему — ее правильно понял. «Да, его больше здесь нет», — сказали ее глаза, но губы не шевельнулись, лишь едва уловимая судорога промелькнула по подбородку, как отсвет улетевшей грозы.
Лев Минеевич лунатически нашарил стул и тихо сел. Теперь все стало понятно. Веру Фабиановну ограбили и почти убили. Очевидно, ее сильно ударили по голове, от чего и проистек паралич, протромбин же и высокое кровяное давление были здесь ни при чем. Вера Фабиановна никогда особенно не жаловалась на здоровье. И вот лежит она, умирающая жертва ограбления, и не может даже сказать о своей беде. Он так понимал, так жалел ее в эту минуту! Сами собой полились из глаз бесшумные старческие слезы. Он плакал совершенно молча, но его добродушное личико сминалось и корчилось, как от неудержимого смеха.
У Веры Фабиановны похитили это! Самую ценную вещь ее дома, давным-давно превращенном в лавку драгоценностей. Ее можно было и не бить по голове (Чем? Конечно, обухом топора!) — сам факт похищения сразил бы бедняжку столь же успешно.
Лев Минеевич подумал, что вместе с этим могли пропасть и другие ценности, в том числе, конечно, и врубелевский набросок. Он скосил глаза на пузатый комод, в котором, как он знал, хранился предмет его вожделений, но тут же устыдился низости этой невольной мысли. Под недвижным и, конечно, всевидящим взглядом умирающей это было даже как-то подло.
Лев Минеевич по-детски растер кулачком подсыхающие слезы, высморкался в застиранный батистовый платочек. Он овладел собой, как и положено настоящему мужчине.
— Верочка! Я обещаю, нет, я клянусь, что верну вам это! — мужественно провозгласил он, стараясь прогнать витавшего перед внутренним окном карандашного демона. — Вы еще не знаете. Вы многого еще не знаете! Вчера, когда я забегал к вам, чтобы рассказать об этом, вы были заняты, готовились принять гостей. — Лев Минеевич покосился на экспортную бутылку с зеленой завинчивающейся пробкой: «Вон они, ваши гости! По темечку топором…» — Потому и не знаете вы, хотя и раскладывали на меня, что у незаметного Льва Минеевича есть теперь рука. Да-с! И не где-нибудь, а в самом нужном для вас учреждении.
Далее он понес какую-то околесицу насчет благородного короля пик и пограничных собак, но вовремя спохватился и даже застеснялся собственных слов, когда дошел до того, что сказал:
— Вы можете быть совершенно спокойны, ибо добро всегда побеждает зло!
Бедная Вера Фабиановна никак не прореагировала на страстный монолог верного поклонника.
Раздвинув плечом бамбук, в комнату спринтерским шагом вошла сиделка, неся на вытянутых руках полотенце, в которое был завернут горячий стерилизатор.
— Очистите-ка мне здесь! — скомандовала она, кивнув на стол.
Лев Минеевич сорвался с места, но вдруг как бы осекся и, наклонившись к столу, простер над ним руки, словно наседка, защищающая яйца.
— Нет! Ни в коем случае! Пусть все остается как есть! Это очень важно. Многое мне здесь неясно. — Он выпрямился и погрозил кому-то пальцем. — Я вам лучше табуретку организую.
Он сбегал в кухню и принес облупленную табуретку. Застелив ее выхваченным где-то куском марли, он соорудил у изголовья Веры Фабиановны нечто вроде больничной тумбочки.
Сиделка раскрыла полотенце, исходившее, как компресс в парикмахерской, сухим горячим паром. Ловко выхватила из стерилизатора затуманенный шприц и вогнала в него неподатливый от нагрева поршень.
— Вы еще побудете? — спросил ее Лев Минеевич.
— До конца работы побуду, часов до семи, а там уж как знаете… — певуче ответила она, с хрустом сломав наконечник ампулы.
— Вот и хорошо! — заторопился Лев Минеевич. — Вот и хорошо… Я тут сбегаю кое-куда… Время больно дорого, а промедление смерти подобно. Но я скоро вернусь и подменю вас.
Сиделка равнодушно двинула плечом и резко всадила иглу в бессильную, вялую руку больной.
— Только на столе прошу до моего возвращения ничего не трогать! — распорядился, уходя, Лев Минеевич, и бамбук, гремя, закачался за ним.
Все было ему совершенно ясно. Он едва сдерживал нетерпение, готовый в любую минуту кинуться бегом. Никогда не ощущал он уникальности и невозвратимости каждого мига и никогда изученный до полной неразличимости домов и предметов путь от Верочкиной улицы до родной Малой Бронной не казался ему таким длинным.
На улице продавали с лотков цветную капусту и болгарский виноград. Поливная машина безуспешно пыталась остудить раскаленный асфальт. Черная блестящая полоса за ней светлела прямо на глазах, невидимым паром улетая в пыльное жаркое небо.
Ничего существенного не происходило на улице, поэтому немудрено, что Лев Минеевич не заметил ни винограда, которого никогда не покупал, ни машины, которая его совершенно не интересовала.
Глава 11
Герцог-кардинал
Арман Дюплесси де Ришелье зябко поежился и придвинул ноги поближе к каминной решетке. Буковые поленья уже рассыпались на тлеющие угли и давали ровное, убаюкивающее тепло. Старинное кресло с высокой спинкой и широкими, смягченными атласными подушками подлокотниками навевало дремоту. Высокие стрельчатые окна потемнели и превратились в синие зеркала, за которыми уже едва угадывались очертания веток.
Большой зал, где герцог-кардинал предавался приятной грусти вечерних часов, только что опустел. Писцы, которые сидели вокруг овального стола, заваленного ворохом книг и бумаг, чинно вытерли свои перья, отвесили почтительный поклон креслу у камина и отправились по домам. Дежурные пажи ушли в свою каморку, отделенную от кабинета фламандским гобеленом.
Камин догорал. Красноватый отсвет его сумрачно дрожал в застекленной черноте книжных шкафов, горячо и суетливо теплился на золоченой бронзе канделябров. Великий человек тронул колокольчик. Возник длинноногий паж в зеленых чулках и по знаку кардинала зажег свечи.
Ришелье блаженно потянулся, стряхнул с атласного шлафрока вылетевшую из камина снежинку пепла, поправил красную крохотную скуфейку и глянул в венецианское зеркало. Его редкие белесые волосы явно требовали завивки, да и миниатюрную седую бородку не мешало немного подправить. Придется отдать завтрашнее утро куаферу. Как-никак, а вечером парижский парламент дает ежегодный бал.
Лицо кардинала нахмурилось, уголки узких губ заострились. Он увидел в зеркале, что у скрывающего дверь гобелена стоит францисканский монах в серой, подхваченной веревкой рясе и сбитых сандалиях на босу ногу.
Отец Жозеф, как обычно, вошел совершенно бесшумно. И сотый раз Ришелье поймал себя на том, что испытывает в присутствии капуцина странную скованность, какое-то гадливое опасение. И это чувство было подобно тому безотчетному ощущению, которое вызывает близость затаившейся змеи.
Ришелье с минуту всматривался в темное, изрытое оспой лицо отца Жозефа, которого называли заглазно «серым преосвященством» и «тенью кардинала».
И это была правда. Отец Жозеф был его тенью. И ведь чем ярче сияет солнце над человеком, тем чернее становится тень.
Отец Жозеф поймал в зеркале настороженный взгляд кардинала и наклонил голову. Мелькнула свежевыбритая тонзура.
— А, это вы, дорогой Жозеф? — С наигранной живостью Ришелье повернулся на каблуках. — Как всегда вовремя. — Он повернул кресло боком к камину и сел, поставив ноги на скамеечку, под которой устроилась свернувшаяся в пушистый ком кошка.
Не ожидая приглашения, отец Жозеф взял стул и подсел к кардиналу. Кошка встрепенулась, недовольно мурлыкнула и прыгнула кардиналу на колени. Ришелье приласкал и успокоил ее.
— Что скажете? — спросил он, легонько щекоча теплое кошачье ухо.
— Есть новые сведения о завещании Нострадамуса, монсеньор.
— Я ничего не слыхал о таком завещании. Разве оно есть?
— Нострадамус сделал предсказание на сто лет вперед, В частности, он предсказал, что…
— Я не интересуюсь предсказаниями…
Быстрые, чуть косящие глаза отца Жозефа нетерпеливо сверкнули.
— Но великий астролог оставил наследство…
— Вот как? И большое?
— Да, монсеньор. Огромное. Неисчислимое.
— Неисчислимых капиталов не бывает. На то и существует у нас сюринтендантство. Сколько?
— Это не деньги, монсеньор.
— Что же? Предсказания грядущих событий? За это я не дам и одного су.
— Нет, монсеньор, не предсказания. — Отец Жозеф медлил, сросшиеся над переносицей лохматые брови недовольно дрогнули. — Наследство Нострадамуса — власть над видимым миром и миром невидимым. Это долголетие, монсеньор. Возможно, даже бессмертие.
— В самом деле? — Ришелье сухо рассмеялся. — Судьба видимого мира в этой руке. — Он крепко сжал костлявый кулачок и сунул его монаху под нос. — Над миром невидимым властен только Бог, а бессмертие — враки. Если Нострадамус знал такой секрет, то отчего же не испробовал на себе? Разве прах его вот уже много десятилетий не покоится в земле? Что скажете на это, Жозеф?
— Вы, как всегда, правы, монсеньор. Быть может, наследство чернокнижника и не стоит внимания, но все дело в том, в чьи руки оно попало…
— Договаривайте!
— Известно, что у Нострадамуса были магические четки, сделанные из индийских самоцветов, которые именуют «глаз тигра» за свое поразительное сходство с глазами оных хищников. — Отец Жозеф покосился на блаженно урчащую кошку.
И словно почувствовав это, животное приоткрыло сверкнувшее золотым пламенем око.
— Мне рассказывали об этих четках, на которых каббалистическими знаками была вырезана какая-то чушь.
— Секретная формула, монсеньор. Причем только на одной четке, седьмой от конца.
— Знаю, знаю, — кардинал небрежно махнул рукой. — Сказки для малых детей. Кому же досталось это сокровище?
— Клоду де Ту, монсеньор.
— Клоду де Ту? Кажется, мне знакомо это имя. Кто он, Жозеф?
— Монсеньор должен помнить этого шевалье по некоторым событиям, имевшим место сразу же после переговоров с Испанией.
— Так вот он кто! Ну конечно, Жозеф, я помню. Волокита и заговорщик! Как же! Дамский любезник и опасный смутьян в одном лице. Почему он не попал тогда в тюрьму, Жозеф? Что спасло его от эшафота на Гревской площади?
— Вашему преосвященству было не до него.
— Вы хотите сказать, что я просто забыл о нем?
— В то время нам было не очень удобно задеть отцов-изуитов.
— Де Ту — иезуит?
— Более того… Фаворит генерала ордена.
— Это ничего не значит. Если он опасен…
— Фаворит прежнего генерала, монсеньор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75