.. Тут и сапогами давай мантулить, до беспамятства. Ну, закинули в машину, и попрощались братки со мной - не жилец: очнусь, нет - одному Богу известно...
Пока довезли до тюрьмы, очухался. Там вместе со всеми еще и простоял три часа, обледеневший, побитый, на двадцатиградусном морозе. Как вынес это, не помню... Круги под глазами, голова кровит, а начинаешь оседать, тут тебя в сознание возвращают - сапогом. Так, губу прокусив до крови, выстоял. Выжил. А зачем, спрашивается?
Ну ладно, хоть не расстреляли, как тогда многих. На следствии выяснилось, что был я в промзоне, когда начались бунт и убийства. Вернулся с промзоны-то уже под развязку, когда стихло все, отрицаловка лупила оставшихся активистов, кто не успел сбежать на вахту. Не до смерти, так, по инерции, для острастки.
Нашлись свидетели, гражданские - начальник цеха и мастер, они подтвердили, что я в это время вместе с ними ремонтировал тигельную печку, стекловолокном покрывал. Отстали.
Но все ж за участие в беспорядках получил пятнашку особого режима и был признан рецидивистом. Вот с таким гадством уж никак не мог примириться. Объяснили же этим следакам, что не был я при убийствах и при бузе, нет - на всякий случай накинем еще пятнадцать. Где же совесть, справедливость где советская? А почему ж, говорят, ты их не остановил? Ну, как же их остановишь, гражданин начальник, это же отрицаловка, чего ж она меня, слушать будет, я что - в законе вор или пахан? Что вы молотите-то? Ничего мы не молотим, а не остановил, значит, тем самым был на их стороне, и твой авторитет возымел якобы действие на других: ага, Квазимода на стороне бунта...
Вот тебе пятнадцать, чтоб поумней в следующий раз был.
Здрасьте - приехали...
Все продано в этом мире, где зэк - малявка без голоса и пригодная только для того, чтобы на "хозяина" ишачить до старости.
И еще раз попадал я в бунт... Отсидел на особом уже девять лет, одни рецидивисты там, сильная зона. Все эти годы проходил в форме зебры, с широкими черно-белыми полосами поперек тела. Сначала противно, потом смешно становится, потом жутко - в кого человека превращают... В другом бунте я уже осторожней был, затаился, и не потому, что хитрый такой, а из-за того, что видел, как злоба превращает человека в зверя, и что попало он тогда может натворить...
Последний Указ от ноября 1977 года помог мне перебраться обратно в строгач. Прибыл я туда ранней весной, а осталось впереди чуть менее пяти годков сидеть. Раньше-то у меня никогда не оставался срок меньше пяти лет, а теперь это радовало, надежду давало - вот наконец вырвусь из круга этого порочного... Кровь поостыла, и поутих я, угомонился. Так нынче и живу, через силу, давя в себе плохое, и хорошее заодно, через силу будто небо копчу, с оглядкой.
А прошлое это, будь оно проклято, тоже не откинешь, как сигарету выкуренную, - бередит оно и не реже приходит на ум, чем детство босоногое...
Вот было бы нас, в роду Воронцовых, поболе. Не случилось, время-то какое было... Отца кулаком признали, раскулачили, понятное дело. А он воевать пошел за эту власть - война есть война, общее горе... Свои-то поругались да помирились, а немец не свой - чужой. Жалко, поздно родился, глядишь, тоже на войну бы пошел, может, героем бы там был, гордились бы мной, Воронцовым Иваном, школу бы моим именем назвали или улицу какую в родном селе...
НЕБО. ВОРОН
Ну, посудить если, двадцать шесть лет Зоны были для него в чем-то схожи с войной. Понятно, героем его за это назвать трудно, только вот по перенесенным страданиям очень близко. Там, во всяком случае, было проще: враг - свой. А в Зоне... поди разберись, кто здесь враг, что завтра исподтишка смерть на тебя наведет, а кто защитит, к чьей спине прислониться можно?
Война в Зоне идет каждое мгновение, и лагеря противоборствующие известны: государство, Система, что всеми доступными средствами подавляет своих членов и заставляет их работать на себя, кстати, за гроши, стараясь при том выбить из них максимум пользы; да зэки, что не хотят вкалывать на "хозяина" и всячески отлынивают, ибо не дает работа материального удовлетворения. Она служит лишь средством забыться.
Антагонисты пребывают в перманентной войне, правила которой на территории этой великой страны не изменятся никогда, это диагноз общества и его нравов. Попадающий на эту войну случайно пытается приспособиться к ней по законам вольной жизни, но они здесь не нужны, и горькое в том разочарование толкает новичка на ту же дорожку невольного противоборства с безотказно работающей Системой, которой по большому счету наплевать, сколько и каких ее членов пребывает здесь. За ней, Системой, - вечная победа, и схватки здесь не бывает, есть тяжко-медлительная борьба, где победа дается по шажочкам, подножечкам, некоторому качанью. За каждой большой победой зэков - кровь и смерти - свои и чужие, потому борьба развивается по своим неторопливым правилам, и все более-менее гармонизировано в этом мире неволи и страха.
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Как говорят - лучше в гробу пять лет прожить, чем двадцать пять в Зоне. Это точно, жизнь-то уходит, догоняй теперь, а догонишь - не узнают... Кто ж такой страшный, чего к нам лезешь, чужой? Может, лучше уж здесь жизнь эту паскудную и завершить. А что, вон люди и по тридцатнику сидят, и не плачут, человек такая скотина, что ко всему привыкает, все терпит. Я же вот выдюжил четвертак с хвостиком... Столько лет здесь, этот майор подстреленный, как меня увидел, не поверил, наверно, - как, опять здесь? Здесь, здесь... Радуйся.
Наверно, от встречи с ним такая хандра и напала. Ведь посудить, сколько мы не виделись - четверть века... У него за это время вот и звездочки накапали на погоны, и семья есть, конечно, внуки уже небось. Домину выстроил, варенье жена варит, телевизор вечерком цветной смотрит, под рюмочку...
А я что за это время приобрел? Сроки, сроки, пересылки... рожи, рожи... Паскудно, Иван Максимыч Квазимода. Еще как паскудно...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
- Мать, мать... жалко, что все так вышло... - неожиданно для себя произнес он вслух и оглянулся - не слушает ли кто.
Никого. Испугался сам своего голоса... заговорил уже, вот нервы-то уже ни к черту. Вслух - это в Зоне не принято, только во сне спорят и бранятся, плачут и стонут закрытые помыслами на людях зэки.
Лишь душевнобольной Стрижевский, глядя на мир по-доброму и с нескрываемой симпатией, что-то лопочет-говорит всему живому и неживому, вытаскивая его на разговор. Убогих в Зоне обижать не принято, ему не отвечают, но и не издеваются особо - так, придурки разве.
Со мной Стрижевский, огромный и улыбчивый, играл в шахматы. Это было странным и необъяснимым: диагностированный идиот, с вечно высунутым языком и обоссанными штанами, бывший отличник и умница становился во время игры собою прежним - рассудительным и внятным. Игра пробуждала в нем спящую мысль, и обыграть его я не мог, как, впрочем, и иные, - он раз за разом становился чемпионом Зоны, за что получал дополнительный паек на пару дней.
Чувствовал ли он в минуты игры себя прежним - не знаю, пожалуй, нет, мозг идиота чисто механически выполнял вызубренное когда-то, - но само ощущение возврата Стрижевского к здравию прямо на глазах, казалось, могло в секунды завершиться неким взрывом: вдруг да посмотрит он на тебя осмысленным взором, оглянется недоумевающе - где ж так долго я был до этого?
Я втайне ждал этого момента, надеялся и за этим тоже тащил упирающегося хохочущего здоровяка к шахматной доске... Но... чуда не случалось. Это совсем не означало, что его не надо ждать. Мы и ждали: я - сознавая, он - не ведая, как близко он, под ним, чудом, сейчас ходит...
- Батя, айда в баню! - вывел Воронцова из раздумий голос Сынки, выскочившего из-за каморки.
- Чего ж, бетона не будет больше?
- Какой же хрен после дождя его повезет, Бать? - удивился хозяйственный Лебедушкин недогадливости старшего товарища.
- Ну да... - согласился Квазимода.
Ну а дождь уже поредел, капало редко, мелко и нудно, будто природа скупо оплакивала кончину недолгого северного лета. Ветерок разрывал тучи, проясняя нежную по-летнему еще голубизну, и предзакатное солнышко ненадолго и скупо осветило землю.
Дышать стало легко, пыль осела, и умытый воздух, наполненный плотно озоном, будоражил все Батино существо. Пахло мокрой травой и волей... Небо опоясалось сизокрылой радугой, и он, любуясь ею, растянул во всю ширь легкие, напился хмельным вином чистого воздуха... Жизнь...
ЗОНА. ЛЕБЕДУШКИН
Смотрел я, как парится Батя, переливая свои огромные мышцы по телу, как свирепо хлещется веником, нагоняя такой жар в парилке, что я вылетал оттуда и радовался, может быть, хоть здесь, в бане, размякнет он. Больно уж печальным стал в последнее время, все дуется. И со мной какой-то холодок у него пошел не за провинность мою, просто на душе у него скверно. Это я вижу и не пристаю, чем поможет ему салага?
После баньки мы переоделись в чистое, оставив рабочую одежду в раздевалке, достали из схорона пачку плиточного чая, уселись рядом на тесном порожке и стали ждать Ваську, заглядывая в синее темнеющее небо, молча думая каждый о своем.
Я, понятно, про Наташку, а он... леший его знает, о чем мечтал мой страшноватый друг. О воле, конечно, а там, на воле - о чем? Никого и ничего у него там не было, даже обидно за него было, такой он человек порядочный и клевый, а вот чужая ему воля. Нет у него там пристани... Мне даже неудобно как-то...
Ждать пришлось недолго. Вскоре с игривым своим "ка-а-а-арр" к ногам Бати спланировал с неба Васька, черныш. Батя неуклюже поласкал его, неумелы к тому были его руки, за холку потрепал, передразнил: "Ка-а-ар! Балдеешь, падла".
Ворон скосил на него глаз и посмотрел как на дурака - не умеешь, мол, не берись, недовольно каркнул, встряхнулся, распушив перья.
Батя обычно брал с земли маленький камешек и отвлекал им внимание дурной птицы, хотя Васька уже усвоил этот подвох. Завидев в руке хозяина камешек, переставал каркать и пятился - да не тут-то было: мгновение - и он в Батиных лапищах, еще мгновение - и привязана к лапке плиточка чая, обернутая в черную бумагу - чтобы сливалась с вороньим оперением...
Осмотрел Батя ворона, остался доволен, подбросил его в воздух:
- Лети, стерва. Да не потеряй заклад!
Васька, заработав мощно крыльями, взмыл вверх, полетел в сторону колонии, домой. Значит, через пятнадцать минут он будет сидеть под кроватью и там станет дожидаться нас со своим драгоценным грузом, который нам в Зону не пронести мимо Шакалова.
Летел Васька, а я смотрел ему вслед, любовался.
- Вот бы мне так, - говорю.
- Мечтатель, - хмыкнул Батя. - Хотя один инженер тут, калякают, вертолет из бензопилы сконструировал. Да малость не рассчитал: взлететь-то взлетел, а вот перелететь через ограждения не смог. Так и брыкался в воздухе, пока бензин не кончился.
- А на вышке что? - не поверил я. - Почему не стреляли?
- А чего им стрелять? Висит да висит себе в воздухе, не улетает ведь. Ну а потом грохнулся с высотищи. Мокрое место осталось. Сам себя наказал.
- Что значит - наказал? - не понимаю. - Зря, что ли, он это сделал? На свободу охота, прав он.
- Прав, - согласился Батя, но как-то невесело.
- Да, - размечтался я тут. - Вот сейчас бы вертолет сюда. С кентами! Сбросили бы лестницу, да?
- Кенты, менты - один хрен... все равно поймают. - Батя не был настроен на такие разговоры, все это считал блажью. - Сейчас на воле кентов нет. Круговая порука исчезла. Извелись воры - так, шушера одна. Сегодня - кент, пока денежка есть, а завтра - мент. Вот так-то, Сынка. Хватит пустомелить.
Так вот он в последнее время и говорил на все мои мечтания, которые еще месяц-два назад у него вызывали интерес и встречное желание пофантазировать.
Кипятильник заурчал в банке, заварили чифирь. Тут и Грузин пожаловал.
- Привет, Кацо! Садись, чаю попьем, - пригласил Батя.
Я возмущенно обращаюсь к гостю:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Пока довезли до тюрьмы, очухался. Там вместе со всеми еще и простоял три часа, обледеневший, побитый, на двадцатиградусном морозе. Как вынес это, не помню... Круги под глазами, голова кровит, а начинаешь оседать, тут тебя в сознание возвращают - сапогом. Так, губу прокусив до крови, выстоял. Выжил. А зачем, спрашивается?
Ну ладно, хоть не расстреляли, как тогда многих. На следствии выяснилось, что был я в промзоне, когда начались бунт и убийства. Вернулся с промзоны-то уже под развязку, когда стихло все, отрицаловка лупила оставшихся активистов, кто не успел сбежать на вахту. Не до смерти, так, по инерции, для острастки.
Нашлись свидетели, гражданские - начальник цеха и мастер, они подтвердили, что я в это время вместе с ними ремонтировал тигельную печку, стекловолокном покрывал. Отстали.
Но все ж за участие в беспорядках получил пятнашку особого режима и был признан рецидивистом. Вот с таким гадством уж никак не мог примириться. Объяснили же этим следакам, что не был я при убийствах и при бузе, нет - на всякий случай накинем еще пятнадцать. Где же совесть, справедливость где советская? А почему ж, говорят, ты их не остановил? Ну, как же их остановишь, гражданин начальник, это же отрицаловка, чего ж она меня, слушать будет, я что - в законе вор или пахан? Что вы молотите-то? Ничего мы не молотим, а не остановил, значит, тем самым был на их стороне, и твой авторитет возымел якобы действие на других: ага, Квазимода на стороне бунта...
Вот тебе пятнадцать, чтоб поумней в следующий раз был.
Здрасьте - приехали...
Все продано в этом мире, где зэк - малявка без голоса и пригодная только для того, чтобы на "хозяина" ишачить до старости.
И еще раз попадал я в бунт... Отсидел на особом уже девять лет, одни рецидивисты там, сильная зона. Все эти годы проходил в форме зебры, с широкими черно-белыми полосами поперек тела. Сначала противно, потом смешно становится, потом жутко - в кого человека превращают... В другом бунте я уже осторожней был, затаился, и не потому, что хитрый такой, а из-за того, что видел, как злоба превращает человека в зверя, и что попало он тогда может натворить...
Последний Указ от ноября 1977 года помог мне перебраться обратно в строгач. Прибыл я туда ранней весной, а осталось впереди чуть менее пяти годков сидеть. Раньше-то у меня никогда не оставался срок меньше пяти лет, а теперь это радовало, надежду давало - вот наконец вырвусь из круга этого порочного... Кровь поостыла, и поутих я, угомонился. Так нынче и живу, через силу, давя в себе плохое, и хорошее заодно, через силу будто небо копчу, с оглядкой.
А прошлое это, будь оно проклято, тоже не откинешь, как сигарету выкуренную, - бередит оно и не реже приходит на ум, чем детство босоногое...
Вот было бы нас, в роду Воронцовых, поболе. Не случилось, время-то какое было... Отца кулаком признали, раскулачили, понятное дело. А он воевать пошел за эту власть - война есть война, общее горе... Свои-то поругались да помирились, а немец не свой - чужой. Жалко, поздно родился, глядишь, тоже на войну бы пошел, может, героем бы там был, гордились бы мной, Воронцовым Иваном, школу бы моим именем назвали или улицу какую в родном селе...
НЕБО. ВОРОН
Ну, посудить если, двадцать шесть лет Зоны были для него в чем-то схожи с войной. Понятно, героем его за это назвать трудно, только вот по перенесенным страданиям очень близко. Там, во всяком случае, было проще: враг - свой. А в Зоне... поди разберись, кто здесь враг, что завтра исподтишка смерть на тебя наведет, а кто защитит, к чьей спине прислониться можно?
Война в Зоне идет каждое мгновение, и лагеря противоборствующие известны: государство, Система, что всеми доступными средствами подавляет своих членов и заставляет их работать на себя, кстати, за гроши, стараясь при том выбить из них максимум пользы; да зэки, что не хотят вкалывать на "хозяина" и всячески отлынивают, ибо не дает работа материального удовлетворения. Она служит лишь средством забыться.
Антагонисты пребывают в перманентной войне, правила которой на территории этой великой страны не изменятся никогда, это диагноз общества и его нравов. Попадающий на эту войну случайно пытается приспособиться к ней по законам вольной жизни, но они здесь не нужны, и горькое в том разочарование толкает новичка на ту же дорожку невольного противоборства с безотказно работающей Системой, которой по большому счету наплевать, сколько и каких ее членов пребывает здесь. За ней, Системой, - вечная победа, и схватки здесь не бывает, есть тяжко-медлительная борьба, где победа дается по шажочкам, подножечкам, некоторому качанью. За каждой большой победой зэков - кровь и смерти - свои и чужие, потому борьба развивается по своим неторопливым правилам, и все более-менее гармонизировано в этом мире неволи и страха.
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Как говорят - лучше в гробу пять лет прожить, чем двадцать пять в Зоне. Это точно, жизнь-то уходит, догоняй теперь, а догонишь - не узнают... Кто ж такой страшный, чего к нам лезешь, чужой? Может, лучше уж здесь жизнь эту паскудную и завершить. А что, вон люди и по тридцатнику сидят, и не плачут, человек такая скотина, что ко всему привыкает, все терпит. Я же вот выдюжил четвертак с хвостиком... Столько лет здесь, этот майор подстреленный, как меня увидел, не поверил, наверно, - как, опять здесь? Здесь, здесь... Радуйся.
Наверно, от встречи с ним такая хандра и напала. Ведь посудить, сколько мы не виделись - четверть века... У него за это время вот и звездочки накапали на погоны, и семья есть, конечно, внуки уже небось. Домину выстроил, варенье жена варит, телевизор вечерком цветной смотрит, под рюмочку...
А я что за это время приобрел? Сроки, сроки, пересылки... рожи, рожи... Паскудно, Иван Максимыч Квазимода. Еще как паскудно...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
- Мать, мать... жалко, что все так вышло... - неожиданно для себя произнес он вслух и оглянулся - не слушает ли кто.
Никого. Испугался сам своего голоса... заговорил уже, вот нервы-то уже ни к черту. Вслух - это в Зоне не принято, только во сне спорят и бранятся, плачут и стонут закрытые помыслами на людях зэки.
Лишь душевнобольной Стрижевский, глядя на мир по-доброму и с нескрываемой симпатией, что-то лопочет-говорит всему живому и неживому, вытаскивая его на разговор. Убогих в Зоне обижать не принято, ему не отвечают, но и не издеваются особо - так, придурки разве.
Со мной Стрижевский, огромный и улыбчивый, играл в шахматы. Это было странным и необъяснимым: диагностированный идиот, с вечно высунутым языком и обоссанными штанами, бывший отличник и умница становился во время игры собою прежним - рассудительным и внятным. Игра пробуждала в нем спящую мысль, и обыграть его я не мог, как, впрочем, и иные, - он раз за разом становился чемпионом Зоны, за что получал дополнительный паек на пару дней.
Чувствовал ли он в минуты игры себя прежним - не знаю, пожалуй, нет, мозг идиота чисто механически выполнял вызубренное когда-то, - но само ощущение возврата Стрижевского к здравию прямо на глазах, казалось, могло в секунды завершиться неким взрывом: вдруг да посмотрит он на тебя осмысленным взором, оглянется недоумевающе - где ж так долго я был до этого?
Я втайне ждал этого момента, надеялся и за этим тоже тащил упирающегося хохочущего здоровяка к шахматной доске... Но... чуда не случалось. Это совсем не означало, что его не надо ждать. Мы и ждали: я - сознавая, он - не ведая, как близко он, под ним, чудом, сейчас ходит...
- Батя, айда в баню! - вывел Воронцова из раздумий голос Сынки, выскочившего из-за каморки.
- Чего ж, бетона не будет больше?
- Какой же хрен после дождя его повезет, Бать? - удивился хозяйственный Лебедушкин недогадливости старшего товарища.
- Ну да... - согласился Квазимода.
Ну а дождь уже поредел, капало редко, мелко и нудно, будто природа скупо оплакивала кончину недолгого северного лета. Ветерок разрывал тучи, проясняя нежную по-летнему еще голубизну, и предзакатное солнышко ненадолго и скупо осветило землю.
Дышать стало легко, пыль осела, и умытый воздух, наполненный плотно озоном, будоражил все Батино существо. Пахло мокрой травой и волей... Небо опоясалось сизокрылой радугой, и он, любуясь ею, растянул во всю ширь легкие, напился хмельным вином чистого воздуха... Жизнь...
ЗОНА. ЛЕБЕДУШКИН
Смотрел я, как парится Батя, переливая свои огромные мышцы по телу, как свирепо хлещется веником, нагоняя такой жар в парилке, что я вылетал оттуда и радовался, может быть, хоть здесь, в бане, размякнет он. Больно уж печальным стал в последнее время, все дуется. И со мной какой-то холодок у него пошел не за провинность мою, просто на душе у него скверно. Это я вижу и не пристаю, чем поможет ему салага?
После баньки мы переоделись в чистое, оставив рабочую одежду в раздевалке, достали из схорона пачку плиточного чая, уселись рядом на тесном порожке и стали ждать Ваську, заглядывая в синее темнеющее небо, молча думая каждый о своем.
Я, понятно, про Наташку, а он... леший его знает, о чем мечтал мой страшноватый друг. О воле, конечно, а там, на воле - о чем? Никого и ничего у него там не было, даже обидно за него было, такой он человек порядочный и клевый, а вот чужая ему воля. Нет у него там пристани... Мне даже неудобно как-то...
Ждать пришлось недолго. Вскоре с игривым своим "ка-а-а-арр" к ногам Бати спланировал с неба Васька, черныш. Батя неуклюже поласкал его, неумелы к тому были его руки, за холку потрепал, передразнил: "Ка-а-ар! Балдеешь, падла".
Ворон скосил на него глаз и посмотрел как на дурака - не умеешь, мол, не берись, недовольно каркнул, встряхнулся, распушив перья.
Батя обычно брал с земли маленький камешек и отвлекал им внимание дурной птицы, хотя Васька уже усвоил этот подвох. Завидев в руке хозяина камешек, переставал каркать и пятился - да не тут-то было: мгновение - и он в Батиных лапищах, еще мгновение - и привязана к лапке плиточка чая, обернутая в черную бумагу - чтобы сливалась с вороньим оперением...
Осмотрел Батя ворона, остался доволен, подбросил его в воздух:
- Лети, стерва. Да не потеряй заклад!
Васька, заработав мощно крыльями, взмыл вверх, полетел в сторону колонии, домой. Значит, через пятнадцать минут он будет сидеть под кроватью и там станет дожидаться нас со своим драгоценным грузом, который нам в Зону не пронести мимо Шакалова.
Летел Васька, а я смотрел ему вслед, любовался.
- Вот бы мне так, - говорю.
- Мечтатель, - хмыкнул Батя. - Хотя один инженер тут, калякают, вертолет из бензопилы сконструировал. Да малость не рассчитал: взлететь-то взлетел, а вот перелететь через ограждения не смог. Так и брыкался в воздухе, пока бензин не кончился.
- А на вышке что? - не поверил я. - Почему не стреляли?
- А чего им стрелять? Висит да висит себе в воздухе, не улетает ведь. Ну а потом грохнулся с высотищи. Мокрое место осталось. Сам себя наказал.
- Что значит - наказал? - не понимаю. - Зря, что ли, он это сделал? На свободу охота, прав он.
- Прав, - согласился Батя, но как-то невесело.
- Да, - размечтался я тут. - Вот сейчас бы вертолет сюда. С кентами! Сбросили бы лестницу, да?
- Кенты, менты - один хрен... все равно поймают. - Батя не был настроен на такие разговоры, все это считал блажью. - Сейчас на воле кентов нет. Круговая порука исчезла. Извелись воры - так, шушера одна. Сегодня - кент, пока денежка есть, а завтра - мент. Вот так-то, Сынка. Хватит пустомелить.
Так вот он в последнее время и говорил на все мои мечтания, которые еще месяц-два назад у него вызывали интерес и встречное желание пофантазировать.
Кипятильник заурчал в банке, заварили чифирь. Тут и Грузин пожаловал.
- Привет, Кацо! Садись, чаю попьем, - пригласил Батя.
Я возмущенно обращаюсь к гостю:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84