..
А были ли грехи?
Были, конечно, ой, сколько их было... Пьянка - грех главный русский, не пощадил и его. Служил Богу, в церкви был не послед-ним человеком, а вот стал прикладываться к бутылке, и понеслось, и понеслось. Ну, и поперли божьего человека от церкви, чтоб не порочил ее своими деяниями во славу зеленого змия.
Расстроился, растерялся Пантелеймон Лукич Поморник. Ему все же казалось, что замаливает он свою пагубную страсть другим деянием богоугодным - к тому времени он овладел искусством лечения людей молитвой.
Работы стало много, много стало и деньжат, отсюда и пошло у него такое послабление к рюмочке. Жена его нарадоваться не могла - несет и несет мужик деньги в дом. Знала бы она, сколько зарабатывал он на самом деле подпольными лечебными своими сеансами... Какие мог закатывать гудежи после работы, какие девочки у него, старого козла, появились...
Все это развращало, понятное дело. Ну, он ладно, слаб оказался на мирские соблазны, а его старая дура, почуяв деньги, наладилась его пилить - неси еще, давай, давай!.. А с мужиком так нельзя, не понимала этого жадная старуха... Стал он ее тогда бить, понемножку сначала, потом - всерьез, по губищам - за слова поганые. Она - сдачу ему.
До того додрались - милиция раз приехала. Старика - в каталажку. Стыд-то какой. А главное - веселые ребята-милиционеры постригли старого дуралея бороду его могучую и волосищи. Плакал, молил, нет, говорят, деда, таков закон, это, мол, общественное осуждение твоего поступка такое.
Вышел он через пятнадцать суток, бритый, злой как собака...
ЗОНА. ПОМОРНИК
Прихожу в дом, эта сидит, чай с вареньем пьет. Как меня лысого увидела, захохотала, старая дура. Вот это она зря сделала. Такое меня зло взяло...
- Карга ты облезлая, - говорю, - ты на меня щенков натравила, а теперь еще и смеешься...
Схватил ее за волосы, погреб открыл и туда ее спустил, только и загремела. Перекрестился - убилась, думаю.
- Агафья! - кричу. - Живая?
А она ругается оттуда. Значит, живая. Вот и сиди. Взял бутылочку с горя, попиваю. Она там орет.
- Посиди, - говорю. - Пока не поумнеешь.
Так и сидел, лысый, попивал - а куда таким идти? Открою иногда погреб как, говорю. А та уже прощения просит. Нет, говорю, моли Бога, а меня оставь...
Ну, похлебку варил, ей туда опускал, хлеб бросал. А так говорю:
- Давай на капустку там налегай, грибочки есть, малосолка.
Ела.
Пить, говорит, только с этого хочется. Давал ей пить, но на волю - ни шагу.
Потом вообще ее на черный хлеб с водой посадил, чего ж ее раскармливать, и так на кровать не вмещается...
Вот. Через неделю орать начала. Ори, ори, говорю, силы все из тебя уйдут, может, и сдохнешь. Не проходила у меня к ней ненависть, вот ведь как намучила за жизнь злая баба.
Пошел в магазин за чекушкой, а она это поняла, да как во все горло начала орать, соседи-то и услышали. Опять менты эти пришли, они меня и сцапали. Ее вытащили, дуру, она и на меня - и что лечу я тайно, и бью ее, и вот, под домашний арест посадил. Все вместе мне и пришили, сижу вот. Так одно обвинение и прозвучало - "за самовольный арест жены". Вроде как государство может твою жену сажать, а ты не имеешь права на свою кобылу...
Сел еще злой, дерганый. А тут посидел в следственном полгода, и будто блажь, туман какой-то сошел с меня. Ну, понятно, питья-то тут нет, оно мне и голову перестало затмевать. В общем, вспомнил я про Бога, от которого бесы меня водкой отвадили, и стал жизнь вести прежнюю - праведную, настроенную на покаяние.
И душа осветлилась, прояснились все вопросы жизненные. И дуру мою уже теперь жалею, и людей вокруг тоже жалею. А тюрьму воспринимаю как очищение, вовремя Богом мне даренное. Прости, Господи, и дай принять из рук твоих страдание, что душу мою излечит...
Господи, помилуй...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Да, сейчас, в восемьдесят втором, многие из моих товарищей по несчастью уже не знают, что есть причастие и исповедь, - это итог полувековой деятельности воинствующего атеизма... Печально.
Революция - вздорная бабенка в шелковых трусах демократии и с деревенскими соплями под носом - разжижила, сплющила русскую культуру, оставив от нее безобразный блин, что наполнялся новым содержанием, замешенном на дешевом постном масле и нездоровых амбициях дорвавшихся до власти хамов.
Куда девались все эти зимние трости и демисезонные пальто, накрахмаленные манжеты и дорогие сигары, пюпитры для книг, чистые бульвары, слезливые меценаты? Ушли Тульчины и Трубецкие, пришли на смену им Пупкины и Сучкины. Тускло, обидно, жалко...
А потом и их растащило по дебрям чекистскими вихрями. Да чекистам самим не лучше, в затылок - и в общую яму, без имени, без номера.
Это моя страна, и я, сын ее, жалею ее, несмотря на ее холодность ко мне.
Страна Россия не была идеальной, но она была цельной. Революция сместила, сбила все прицелы на мировую гармонию, слила Россию в унитаз цивилизации, где мы "верным курсом" вроде плывем пока. Куда? Спросите что-нибудь попроще...
ЗОНА. ЗЭК ПОМОРНИК
Вытащил я корочку хлеба, от вчерашнего оставшуюся в кармане фуфайки, пахла она окороком. Доел я белый хлеб, что не вынул Львов, тайно от товарищей и сегодня буду замаливать этот грех. Но ничего не мог с собой поделать, слаб человек, когда он голоден. Да и рука не поднималась делить это с людьми, что унижают меня, не поднялась рука... Грех это...
Вцепился я в корочку хлеба и чуть зуб не оставил в ней, совсем расшатались они, цинга. Иду, жую, на пороге барака меня Филин встречает. Видит, что я жую, щерится. Что, говорит, никак по ночам тебя к куму таскают на ужин... А ты там нас закладываешь, сука?
Нет, говорю, деточка, нет. А награда - хлеб - была за дело доброе. Полечил женщину. А где, говорит, награда? Молчу, не говорю ничего, побьют, если узнают, что скрыл от них.
Иуда ты, поп. Филин мне говорит.
Тени от фонаря ему на лицо падают, и видится мне, что не зэк это Филин, а сам дьявольский лик на меня смотрит глазами огненными, и клыки у него...
Думаю, как же можно доводить людей в неволе до такого вот звериного состояния, когда они на людей кидаются? Готовы они и предать ближнего, и глотку ему перегрызть.
Эх, власть, власть, сама ты не ведаешь, что творишь, плодя злость и ненависть...
В эту ночь случилось страшное. После отбоя в барак вошли прапорщики и увели Лебедушкина. Я не спал до утра, ждал его возвращения, но он не вернулся. И я понял, что я тому виной, то есть найденная у меня в фуфайке анаша, и сидит теперь Лебедушкин на нарах в изоляторе и на чем свет костерит меня. Прости его, грешного, милосердный Боже...
А этот самый Филин на следующий день пришел ко мне в кочегарку. Поздоровался, присел, руки греет с мороза, молчит. Согрелся, фуфайку расстегнул, лыбится.
Знаешь, говорит, что у меня в личной карточке красная полоса?
ЗОНА. ФИЛИН
Да, есть у меня в личной карточке красная такая жирная черта. Она означает на ментовском языке - "склонен к побегу". Склонен, что скрывать...
- Слушай, - говорю, - разговор у меня к тебе серьезный, отвлекись от лопатного агрегата. Уходить я хочу, домой... Ты, чурка с глазами, должен нам помочь. Приказ братвы: перед съемом с работы прикроешь задвижку в новом котле. Ну, и копошись с ремонтом до ночи, дальше уже мое дело... Ни гугу никому, понял? Ясно, вражья сила? - Кивает. Испугался... - Не дрейфь, обойдется. Когда побег, отдельно сообщим...
А он мне: светоч мой, не надо, обождал бы, наступят и в твоей жизни лучшие деньки...
А я ему: попчик, я отсиживать не могу весь срок, нет уже сил. И ты меня уму-разуму не учи. Скоро из меня от такой жизни песок посыплется.
Крестит он меня, а я его руку откидываю. Не надо, говорю, я потомственный атеист и в Бога не верю. Мой отец был помощник самого Ярославского в "Союзе воинствующих безбожников". Передушил много вас, попов. Потом в лагерях сидел, чуть не помер там. Пьем мы крынку горя свою до донышка. Прокляты, а за что, не знаю... так вот, поп. Да, тебе этого не понять. А у меня деваха молодая в Москве, и в Неаполе еще краше...
Качает головой. Точно, не понимает.
С твоим бы, говорит, голосом в церкви петь. Ага, говорю, давай еще запою я... Вот дурь когда есть, выкурю анаши, тут душа и поет, только не слышно ее, тихо подпевает. Не брезгуй мне помощью, говорю, от меня зачтется, подогрев пришлю с воли... А если стуканешь кому - зарежу!
Понял вроде, аж слезы и у него навернулись... Помогу, помогу, говорит.
ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
На следующий, рабочий уже, день вызвал я на беседу этого самого Журавлева. Пришел, замкнутый, нелюдимый, слова не вытащишь, злой.
- Все жалуешься, что посадили невиновного? - спрашиваю.
Знаю, писанины на нем висит много - что-то там у Львова все считает, бухгалтерию свою они заставляют до ума доводить, вроде башковитый в этом плане...
- А что... нельзя, если не виноват? - настороженно меня спрашивает и подвоха ждет.
Все они так отвечают - вопросом на вопрос - оборона у них такая. Сказал и опять, как улитка, замкнулся, нахмурился и стал лицо свое в ракушку-укрытие ужимать, прятать. Непосильна, видать, для него была эта ноша - без вины виноватого, и казался забитым. Таких вот надо на волю отпускать, они сами себя за свою вину съедят, это факт. А видеть эти их молчаливые муки...
- Писать-то пиши, - говорю, - только кажется мне, что ты хочешь и рыбку съесть, и... Ты мечтаешь, что нам следует тебя отпустить... ты же невиновен? А убийца пусть на свободе гуляет, да? Так ведь получается, Журавлев...
Молчит, желваки только ходят на личике его маленьком.
- Ну, даже и отменят тебе приговор, так еще за укрывательство все равно свои пять отсидишь. За все свои поступки отвечать надо, Журавлев...
- Да не знаю я его! - сорвался зэк. - Знал бы - сказал. Сами ловите, я вам не помощник.
- Хорошо. Поймаем, - я ему спокойно отвечаю. - А ты посидишь пока, подождешь, пока мы поймаем.
Вижу, напором ничего от него не добьешься. Опять заползла в домик улитка...
- Иди, - говорю. - И жди у моря погоды...
Вздохнул, пошел. Боится, а кого боится? Кого?
ЗОНА. ЖАВОРОНКОВ
Идем с работы.
Вдруг садимся. Это конвой что-то засек, показалось неладное, сразу садят. Кричат:
- Колонна, внимание! Шаг влево, шаг вправо считаются побегом. Прыжок на месте - конвой открывает огонь без предупреждения.
Ребята говорят, когда я в побег ушел, их вот так держали два часа. Один хмырь обиду за это высказал, мол, сидели тогда из-за тебя. А я отвечаю: братишка, вот если бы ты в побег пошел, я бы отсидел часок за тебя на корточках, и ничего, порадовался бы только.
Чего ж ты, гадина такая, человеческих в себе сил не найдешь порадоваться за другого, когда тот из этой парашной жизни сделал ноги. Чего ж суки такие тут сидят? Надо их гасить тут, пусть и дохнут, если не осталось человеческого ничего...
Так, поднимают. Матерюсь, ноги-то уже затекли. Кирза мерзлая стучит, лицо задубело, вот прогулочка... Пошли, ложная тревога.
Ну, ладно, мне уж недолго осталось здесь бедовать.
Крайняк, мне надо рвать когти, засиделся, дело есть очень важное на воле. Потому снова иду я в побег, ребята...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Бывший матрос, бывший зэк, а теперь самый свободный человек Жаворонков для устрашения был выставлен при входе на вахту.
Шла мимо него с работы черно-серая зэковская толпа, и каждый заглядывал ему в лицо, и лицо Жаворонкова, не веселое, как обычно, а на сей раз грустное и задумчивое, не отвечало приветствием никому. Оно было обледенелым, словно залитым жидким стеклом, и глаза блестели неестественно, как у чучела акулы.
Этот огромный человек был весь во льду и стоял сейчас в большом деревянном ящике, ловко закамуфлированном им для побега под бетонный строительный блок. Второй такой же ящик стоял рядом - пустой. Этакие стоячие деревянные бушлаты.
Кто-то из зэков, близко знавших лихого матрогона Жаворонкова, останавливался, заглядывая в его печальные стеклянные глаза, и тогда толкали их - прикладом в спину, и качались люди от ударов, но не жаловались, не замечали их, - зэкам хотелось увидеть и понять, о чем думал в последние минуты этот большой смелый человек, что вот уже второй раз за этот год бросал дерзкий вызов заведенному здесь невольничье-му порядку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
А были ли грехи?
Были, конечно, ой, сколько их было... Пьянка - грех главный русский, не пощадил и его. Служил Богу, в церкви был не послед-ним человеком, а вот стал прикладываться к бутылке, и понеслось, и понеслось. Ну, и поперли божьего человека от церкви, чтоб не порочил ее своими деяниями во славу зеленого змия.
Расстроился, растерялся Пантелеймон Лукич Поморник. Ему все же казалось, что замаливает он свою пагубную страсть другим деянием богоугодным - к тому времени он овладел искусством лечения людей молитвой.
Работы стало много, много стало и деньжат, отсюда и пошло у него такое послабление к рюмочке. Жена его нарадоваться не могла - несет и несет мужик деньги в дом. Знала бы она, сколько зарабатывал он на самом деле подпольными лечебными своими сеансами... Какие мог закатывать гудежи после работы, какие девочки у него, старого козла, появились...
Все это развращало, понятное дело. Ну, он ладно, слаб оказался на мирские соблазны, а его старая дура, почуяв деньги, наладилась его пилить - неси еще, давай, давай!.. А с мужиком так нельзя, не понимала этого жадная старуха... Стал он ее тогда бить, понемножку сначала, потом - всерьез, по губищам - за слова поганые. Она - сдачу ему.
До того додрались - милиция раз приехала. Старика - в каталажку. Стыд-то какой. А главное - веселые ребята-милиционеры постригли старого дуралея бороду его могучую и волосищи. Плакал, молил, нет, говорят, деда, таков закон, это, мол, общественное осуждение твоего поступка такое.
Вышел он через пятнадцать суток, бритый, злой как собака...
ЗОНА. ПОМОРНИК
Прихожу в дом, эта сидит, чай с вареньем пьет. Как меня лысого увидела, захохотала, старая дура. Вот это она зря сделала. Такое меня зло взяло...
- Карга ты облезлая, - говорю, - ты на меня щенков натравила, а теперь еще и смеешься...
Схватил ее за волосы, погреб открыл и туда ее спустил, только и загремела. Перекрестился - убилась, думаю.
- Агафья! - кричу. - Живая?
А она ругается оттуда. Значит, живая. Вот и сиди. Взял бутылочку с горя, попиваю. Она там орет.
- Посиди, - говорю. - Пока не поумнеешь.
Так и сидел, лысый, попивал - а куда таким идти? Открою иногда погреб как, говорю. А та уже прощения просит. Нет, говорю, моли Бога, а меня оставь...
Ну, похлебку варил, ей туда опускал, хлеб бросал. А так говорю:
- Давай на капустку там налегай, грибочки есть, малосолка.
Ела.
Пить, говорит, только с этого хочется. Давал ей пить, но на волю - ни шагу.
Потом вообще ее на черный хлеб с водой посадил, чего ж ее раскармливать, и так на кровать не вмещается...
Вот. Через неделю орать начала. Ори, ори, говорю, силы все из тебя уйдут, может, и сдохнешь. Не проходила у меня к ней ненависть, вот ведь как намучила за жизнь злая баба.
Пошел в магазин за чекушкой, а она это поняла, да как во все горло начала орать, соседи-то и услышали. Опять менты эти пришли, они меня и сцапали. Ее вытащили, дуру, она и на меня - и что лечу я тайно, и бью ее, и вот, под домашний арест посадил. Все вместе мне и пришили, сижу вот. Так одно обвинение и прозвучало - "за самовольный арест жены". Вроде как государство может твою жену сажать, а ты не имеешь права на свою кобылу...
Сел еще злой, дерганый. А тут посидел в следственном полгода, и будто блажь, туман какой-то сошел с меня. Ну, понятно, питья-то тут нет, оно мне и голову перестало затмевать. В общем, вспомнил я про Бога, от которого бесы меня водкой отвадили, и стал жизнь вести прежнюю - праведную, настроенную на покаяние.
И душа осветлилась, прояснились все вопросы жизненные. И дуру мою уже теперь жалею, и людей вокруг тоже жалею. А тюрьму воспринимаю как очищение, вовремя Богом мне даренное. Прости, Господи, и дай принять из рук твоих страдание, что душу мою излечит...
Господи, помилуй...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Да, сейчас, в восемьдесят втором, многие из моих товарищей по несчастью уже не знают, что есть причастие и исповедь, - это итог полувековой деятельности воинствующего атеизма... Печально.
Революция - вздорная бабенка в шелковых трусах демократии и с деревенскими соплями под носом - разжижила, сплющила русскую культуру, оставив от нее безобразный блин, что наполнялся новым содержанием, замешенном на дешевом постном масле и нездоровых амбициях дорвавшихся до власти хамов.
Куда девались все эти зимние трости и демисезонные пальто, накрахмаленные манжеты и дорогие сигары, пюпитры для книг, чистые бульвары, слезливые меценаты? Ушли Тульчины и Трубецкие, пришли на смену им Пупкины и Сучкины. Тускло, обидно, жалко...
А потом и их растащило по дебрям чекистскими вихрями. Да чекистам самим не лучше, в затылок - и в общую яму, без имени, без номера.
Это моя страна, и я, сын ее, жалею ее, несмотря на ее холодность ко мне.
Страна Россия не была идеальной, но она была цельной. Революция сместила, сбила все прицелы на мировую гармонию, слила Россию в унитаз цивилизации, где мы "верным курсом" вроде плывем пока. Куда? Спросите что-нибудь попроще...
ЗОНА. ЗЭК ПОМОРНИК
Вытащил я корочку хлеба, от вчерашнего оставшуюся в кармане фуфайки, пахла она окороком. Доел я белый хлеб, что не вынул Львов, тайно от товарищей и сегодня буду замаливать этот грех. Но ничего не мог с собой поделать, слаб человек, когда он голоден. Да и рука не поднималась делить это с людьми, что унижают меня, не поднялась рука... Грех это...
Вцепился я в корочку хлеба и чуть зуб не оставил в ней, совсем расшатались они, цинга. Иду, жую, на пороге барака меня Филин встречает. Видит, что я жую, щерится. Что, говорит, никак по ночам тебя к куму таскают на ужин... А ты там нас закладываешь, сука?
Нет, говорю, деточка, нет. А награда - хлеб - была за дело доброе. Полечил женщину. А где, говорит, награда? Молчу, не говорю ничего, побьют, если узнают, что скрыл от них.
Иуда ты, поп. Филин мне говорит.
Тени от фонаря ему на лицо падают, и видится мне, что не зэк это Филин, а сам дьявольский лик на меня смотрит глазами огненными, и клыки у него...
Думаю, как же можно доводить людей в неволе до такого вот звериного состояния, когда они на людей кидаются? Готовы они и предать ближнего, и глотку ему перегрызть.
Эх, власть, власть, сама ты не ведаешь, что творишь, плодя злость и ненависть...
В эту ночь случилось страшное. После отбоя в барак вошли прапорщики и увели Лебедушкина. Я не спал до утра, ждал его возвращения, но он не вернулся. И я понял, что я тому виной, то есть найденная у меня в фуфайке анаша, и сидит теперь Лебедушкин на нарах в изоляторе и на чем свет костерит меня. Прости его, грешного, милосердный Боже...
А этот самый Филин на следующий день пришел ко мне в кочегарку. Поздоровался, присел, руки греет с мороза, молчит. Согрелся, фуфайку расстегнул, лыбится.
Знаешь, говорит, что у меня в личной карточке красная полоса?
ЗОНА. ФИЛИН
Да, есть у меня в личной карточке красная такая жирная черта. Она означает на ментовском языке - "склонен к побегу". Склонен, что скрывать...
- Слушай, - говорю, - разговор у меня к тебе серьезный, отвлекись от лопатного агрегата. Уходить я хочу, домой... Ты, чурка с глазами, должен нам помочь. Приказ братвы: перед съемом с работы прикроешь задвижку в новом котле. Ну, и копошись с ремонтом до ночи, дальше уже мое дело... Ни гугу никому, понял? Ясно, вражья сила? - Кивает. Испугался... - Не дрейфь, обойдется. Когда побег, отдельно сообщим...
А он мне: светоч мой, не надо, обождал бы, наступят и в твоей жизни лучшие деньки...
А я ему: попчик, я отсиживать не могу весь срок, нет уже сил. И ты меня уму-разуму не учи. Скоро из меня от такой жизни песок посыплется.
Крестит он меня, а я его руку откидываю. Не надо, говорю, я потомственный атеист и в Бога не верю. Мой отец был помощник самого Ярославского в "Союзе воинствующих безбожников". Передушил много вас, попов. Потом в лагерях сидел, чуть не помер там. Пьем мы крынку горя свою до донышка. Прокляты, а за что, не знаю... так вот, поп. Да, тебе этого не понять. А у меня деваха молодая в Москве, и в Неаполе еще краше...
Качает головой. Точно, не понимает.
С твоим бы, говорит, голосом в церкви петь. Ага, говорю, давай еще запою я... Вот дурь когда есть, выкурю анаши, тут душа и поет, только не слышно ее, тихо подпевает. Не брезгуй мне помощью, говорю, от меня зачтется, подогрев пришлю с воли... А если стуканешь кому - зарежу!
Понял вроде, аж слезы и у него навернулись... Помогу, помогу, говорит.
ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
На следующий, рабочий уже, день вызвал я на беседу этого самого Журавлева. Пришел, замкнутый, нелюдимый, слова не вытащишь, злой.
- Все жалуешься, что посадили невиновного? - спрашиваю.
Знаю, писанины на нем висит много - что-то там у Львова все считает, бухгалтерию свою они заставляют до ума доводить, вроде башковитый в этом плане...
- А что... нельзя, если не виноват? - настороженно меня спрашивает и подвоха ждет.
Все они так отвечают - вопросом на вопрос - оборона у них такая. Сказал и опять, как улитка, замкнулся, нахмурился и стал лицо свое в ракушку-укрытие ужимать, прятать. Непосильна, видать, для него была эта ноша - без вины виноватого, и казался забитым. Таких вот надо на волю отпускать, они сами себя за свою вину съедят, это факт. А видеть эти их молчаливые муки...
- Писать-то пиши, - говорю, - только кажется мне, что ты хочешь и рыбку съесть, и... Ты мечтаешь, что нам следует тебя отпустить... ты же невиновен? А убийца пусть на свободе гуляет, да? Так ведь получается, Журавлев...
Молчит, желваки только ходят на личике его маленьком.
- Ну, даже и отменят тебе приговор, так еще за укрывательство все равно свои пять отсидишь. За все свои поступки отвечать надо, Журавлев...
- Да не знаю я его! - сорвался зэк. - Знал бы - сказал. Сами ловите, я вам не помощник.
- Хорошо. Поймаем, - я ему спокойно отвечаю. - А ты посидишь пока, подождешь, пока мы поймаем.
Вижу, напором ничего от него не добьешься. Опять заползла в домик улитка...
- Иди, - говорю. - И жди у моря погоды...
Вздохнул, пошел. Боится, а кого боится? Кого?
ЗОНА. ЖАВОРОНКОВ
Идем с работы.
Вдруг садимся. Это конвой что-то засек, показалось неладное, сразу садят. Кричат:
- Колонна, внимание! Шаг влево, шаг вправо считаются побегом. Прыжок на месте - конвой открывает огонь без предупреждения.
Ребята говорят, когда я в побег ушел, их вот так держали два часа. Один хмырь обиду за это высказал, мол, сидели тогда из-за тебя. А я отвечаю: братишка, вот если бы ты в побег пошел, я бы отсидел часок за тебя на корточках, и ничего, порадовался бы только.
Чего ж ты, гадина такая, человеческих в себе сил не найдешь порадоваться за другого, когда тот из этой парашной жизни сделал ноги. Чего ж суки такие тут сидят? Надо их гасить тут, пусть и дохнут, если не осталось человеческого ничего...
Так, поднимают. Матерюсь, ноги-то уже затекли. Кирза мерзлая стучит, лицо задубело, вот прогулочка... Пошли, ложная тревога.
Ну, ладно, мне уж недолго осталось здесь бедовать.
Крайняк, мне надо рвать когти, засиделся, дело есть очень важное на воле. Потому снова иду я в побег, ребята...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Бывший матрос, бывший зэк, а теперь самый свободный человек Жаворонков для устрашения был выставлен при входе на вахту.
Шла мимо него с работы черно-серая зэковская толпа, и каждый заглядывал ему в лицо, и лицо Жаворонкова, не веселое, как обычно, а на сей раз грустное и задумчивое, не отвечало приветствием никому. Оно было обледенелым, словно залитым жидким стеклом, и глаза блестели неестественно, как у чучела акулы.
Этот огромный человек был весь во льду и стоял сейчас в большом деревянном ящике, ловко закамуфлированном им для побега под бетонный строительный блок. Второй такой же ящик стоял рядом - пустой. Этакие стоячие деревянные бушлаты.
Кто-то из зэков, близко знавших лихого матрогона Жаворонкова, останавливался, заглядывая в его печальные стеклянные глаза, и тогда толкали их - прикладом в спину, и качались люди от ударов, но не жаловались, не замечали их, - зэкам хотелось увидеть и понять, о чем думал в последние минуты этот большой смелый человек, что вот уже второй раз за этот год бросал дерзкий вызов заведенному здесь невольничье-му порядку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84