А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

("Эта подлая браконьерша", – называли они ее.) Но не будем на этом задерживать внимания. По существу, для целей настоящего рассказа можем пропустить шесть последующих лет и в результате подходим к нынешнему времени, к тому случившемуся неделю назад, день в день, событию, когда я имел удовольствие впервые познакомиться с ее светлостью. Теперь она, как вы, должно быть, уже догадались, не только заправляла всей "Тэртон пресс", но и, как следствие, являла собою значительную политическую силу в стране. Я отдаю себе отчет в том, что женщины проделывали подобное и прежде, но что делает этот случай исключительным, так это то обстоятельство, что она иностранка, и никто толком так и не знал, откуда она приехала – из Югославии, Болгарии или России.
Итак, в прошлый четверг я отправился на небольшую вечеринку к одному лондонскому приятелю. Когда мы стояли в гостиной, дожидаясь приглашения к столу, потягивали отличное мартини и беседовали об атомной бомбе и мистере Биване, в комнату заглянула служанка, чтобы объявить о приходе последнего гостя.
– Леди Тэртон, – произнесла она.
Разговора никто не прервал: мы были слишком хорошо воспитаны. Никто и головы не повернул. В ожидании ее появления мы лишь скосили глаза в сторону двери.
Она вошла быстрой походкой – высокая, стройная женщина в красно-золотистом платье с блестками; улыбаясь, протянула руку хозяйке, и, клянусь, это была красавица, честное слово.
– Милдред, добрый вечер!
– Моя дорогая леди Тэртон! Как я рада!
Мне кажется, в эту минуту мы все-таки умолкли и, повернувшись, уставились на нее и принялись покорно ждать, когда нас ей представят, точно она была королевой или знаменитой кинозвездой. Однако выглядела она лучше королевы или актрисы. У нее были черные волосы, а к ним в придачу бледное, круглое невинное лицо, вроде тех, что изображали фламандские художники в пятнадцатом веке, почти как у мадонны Мемлинга или Ван Эйка. Таково, по крайней мере, было первое впечатление. Позднее, когда пришел мой черед пожать ей руку, я рассмотрел ее поближе и увидел, что, кроме очертания и цвета лица, она не была похожа на мадонну – пожалуй, ей далеко до нее.
Скажем, ноздри у нее были весьма странные, несколько более открытые, более широкие, чем мне когда-либо приходилось видеть, и к тому же чрезмерно выгнутые. Это придавало всему носу какой-то фыркающий вид. Что-то в нем было от дикого животного вроде мустанга.
Глаза же, когда я увидел их вблизи, были не такими широкими и круглыми, как на картинах художников, рисовавших мадонну, а узкие и полузакрытые. В них застыла то ли улыбка, то ли печаль, и вместе с тем что-то в них было вульгарное, что так или иначе сообщало ее лицу утонченно-рассеянное выражение. Что еще примечательнее – они не глядели прямо на вас, а как-то медленно откуда-то выкатывались, отчего мне становилось не по себе. Я пытался разглядеть, какого они цвета; поначалу мне показалось – бледно-серые, но я в этом не был уверен.
Затем ее повели через всю комнату, чтобы познакомить с другими гостями. Я стоял и наблюдал за ней. Очевидно было одно: она понимала, что пользуется успехом, и чувствовала, что эти лондонцы раболепствуют перед ней. "Вы только посмотрите на меня, – будто бы говорила она, – я приехала сюда всего лишь несколько лет назад, однако я уже богаче любого из вас, да и власти у меня побольше". В походке ее было нечто величественное и надменное.
Спустя несколько минут нас пригласили к столу, и, к своему удивлению, я обнаружил, что сижу по правую руку от ее светлости. Мне показалось, что наша хозяйка выказала таким образом любезность по отношению ко мне, полагая, что я смогу найти какой-нибудь материал для колонки светской хроники, которую каждый день пишу для вечерней газеты. Я уселся, намереваясь с интересом провести время. Однако знаменитая леди не обращала на меня ни малейшего внимания; она все время разговаривала с тем, кто сидел слева от нее, то есть с хозяином. И так продолжалось до тех пор, пока наконец, в ту самую минуту, когда я доедал мороженое, она неожиданно не повернулась ко мне и, протянув руку, не взяла со стола мою карточку и не прочитала мое имя. После чего, как-то странно закатив глаза, она взглянула мне в лицо. Я улыбнулся и чуть заметно поклонился. Она не улыбнулась в ответ, а принялась забрасывать меня вопросами, причем вопросами личного свойства – работа, возраст, семейное положение и всякое такое, и голос ее при этом как-то странно журчал. Я поймал себя на том, что стараюсь ответить на них как можно полнее.
Во время этого допроса среди прочего выяснилось, что я являюсь поклонником живописи и скульптуры.
– В таком случае вы должны как-нибудь к нам приехать и посмотреть коллекцию моего мужа.
Она сказала это невзначай, как бы в смысле поддержания разговора, но, как вы понимаете, в моем деле нельзя упускать подобную возможность.
– Как это любезно с вашей стороны, леди Тэртон. Мне бы очень этого хотелось. Когда я могу приехать?
Она склонила голову и заколебалась, потом нахмурилась, пожала плечами и сказала:
– О, все равно. В любое время.
– Как насчет этого уикенда? Это вам будет удобно?
Она медленно перевела взор на меня, задержав его на какое-то мгновение на моем лице, после чего вновь отвела глаза.
– Думаю, что да, если вам так угодно. Мне все равно.
Вот так и получилось, что в ближайшую субботу я ехал в Утон, уложив в багажник автомобиля чемодан. Вы можете подумать, будто я сам напросился на приглашение, но иным способом получить его я не мог. И помимо профессиональной стороны дела мне просто хотелось побывать в этом доме. Утон – один из самых известных особняков раннего английского Возрождения. Как и его собратья Лонглит, Уолатон и Монтакьют, он был сооружен во второй половине шестнадцатого столетия, когда впервые для аристократов стали строить удобные жилища, а не замки, и когда новая волна архитекторов, таких, как Джон Торп, начали возводить удивительные постройки по всей стране. Утон расположен к югу от Оксфорда, близ небольшого городка под названием Принсиз-Ризборо, – от Лондона это недалекий путь, – и, когда я завернул в главные ворота, небо темнело и наступал ранний зимний вечер.
Я неспешно двинулся по длинной дорожке, стараясь разглядеть как можно больше. Особенно мне хотелось увидеть знаменитый сад с подстриженными кустами, о котором я столько слышал. И должен сказать, это было впечатляющее зрелище. По обеим сторонам стояли огромные тисовые деревья, подстриженные так, что они имели вид куриц, голубей, бутылок, башмаков, стульев, замков, рюмок для яиц, фонарей, старух с развевающимися юбками, высоких колонн; некоторые были увенчаны шарами, другие – большими круглыми крышами и флеронами, похожими на шляпку гриба. В наступившей полутьме зеленый цвет превратился в черный, так что каждая фигура, то есть каждое дерево, казалась точеной скульптурой. В одном месте я увидел расставленные на лужайке гигантские шахматные фигуры, причем каждая, чудесным образом исполненная, была живым тисовым деревом. Я остановил машину, вышел и принялся бродить среди них; фигуры были в два раза выше меня. Что особенно удивительно, комплект был полный – короли, ферзи, слоны, кони, ладьи и пешки стояли в начальной позиции, готовые к игре.
За следующим поворотом я увидел огромный серый дом и обширный передний двор, окруженный высокой стеной с парапетом и небольшими павильонами в виде колонн по внешним углам. Устои парапетов были увенчаны каменными обелисками – итальянское влияние на мышление Тюдоров, – а к дому вел лестничный марш шириной не меньше сотни футов.
Подъехав к переднему двору, я с немалым удивлением обнаружил, что чашу фонтана, стоявшую посередине его, поддерживала большая статуя Эпстайна. Вещь, должен вам сказать, замечательная, но она явно не гармонировала с окружением. Потом, поднимаясь по лестнице к парадной двери, я оглянулся и увидел, что повсюду, на всех маленьких лужайках и газонах, стояли и другие современные статуи и множество разнообразных скульптур. Мне показалось, что в отдалении я разглядел работы Годье Бжеска, Бранкузи, Сент-Годана, Генри Мура и снова Эпстайна.
Дверь мне открыл молодой лакей, который провел меня в спальню на втором этаже. Ее светлость, объяснил он, отдыхает, как и прочие гости, но все спустятся в главную гостиную примерно через час, переодевшись к ужину.
В моей работе уикенд занимает важное место. Полагаю, что в год я провожу около пятидесяти суббот и воскресений в чужих домах и, как следствие, весьма восприимчив к непривычной обстановке. Едва войдя в дверь, я уже носом чую, повезет мне тут или нет, а в доме, в который я только что вошел, мне сразу же не понравилось. Здесь как-то не так пахло. В воздухе точно слабо веяло предощущением беды; я это чувствовал, даже когда нежился в огромной мраморной ванне, и только и тешил себя надеждой, что ничего неприятного до понедельника не случится.
Первая неприятность, хотя скорее это была неожиданность, произошла спустя десять минут. Я сидел на кровати и надевал носки, когда дверь неслышно открылась и в комнату проскользнул какой-то древний кривобокий гном в черном фраке. Он объяснил, что служит тут дворецким, а зовут его Джелкс, и ему надобно знать, хорошо ли я устроился и все ли у меня есть, что нужно.
Я ему отвечал, что мне удобно и у меня все есть.
На это он сказал, что сделает все возможное, чтобы я приятно провел уикенд. Я поблагодарил его и стал ждать, когда он уйдет. Он замялся в нерешительности, а потом елейным голосом попросил у меня дозволения затронуть один весьма деликатный вопрос. Я велел ему не церемониться.
Если откровенно, сказал он, речь о чаевых. Вся эта процедура с чаевыми делает его глубоко несчастным.
Вот как? Это почему же?
Ну, если мне это действительно интересно, то ему не нравится то, что гости, покидая дом, чувствуют себя как бы обязанными давать ему чаевые – но они просто не могут их не давать. А это унизительно как для дающего, так и для берущего. Более того, он отлично понимает, какие душевные муки одолевают некоторых гостей вроде меня, которые, если позволите, повинуясь условности, иногда ощущают желание дать больше, чем они могут себе позволить.
Он умолк, и его маленькие лукавые глазки испытующе заглянули в мои глаза. Я пробормотал, что насчет меня ему нечего беспокоиться.
Напротив, сказал он, он искренне надеется на то, что я с самого начала соглашусь не давать ему никаких чаевых.
– Что ж, – отвечал я. – Давайте сейчас не будем об этом говорить, а придет время, посмотрим, какое у нас будет настроение.
– Нет, сэр! – вскричал он. – Прошу вас, я предпочел бы настоять на своем.
И я согласился.
Он поблагодарил меня и, волоча ноги, приблизился еще на пару шагов, после чего, склонив голову набок и стиснув руки, как священник, едва заметно пожал плечами, словно извинялся. Он так и не сводил с меня своих маленьких острых глаз, а я выжидал, сидя в одном носке и держа в руке другой, и пытался угадать, что будет дальше.
Все, что ему нужно, тихо произнес он, так тихо, что его голос прозвучал, точно музыка, которую можно услышать на улице, проходя мимо концертного зала, все, что ему нужно взамен чаевых, так это чтобы я отдал ему тридцать три и три десятых процента от суммы, которую выиграю в карты в продолжение уикенда.
Все это было сказано так тихо и спокойно и прозвучало столь неожиданно, что я даже не удивился.
– Здесь много играют в карты, Джелкс?
– Да, сэр, очень много.
– Тридцать три и три десятых – не слишком ли это круто?
– Я так не думаю, сэр.
– Дам вам десять процентов.
– Нет, сэр, на это я не пойду.
Он принялся рассматривать ногти на пальцах левой руки, терпеливо хмурясь.
– Тогда пусть будет пятнадцать. Согласны?
– Тридцать три и три десятых. Это вполне разумно. В конце концов, сэр, я даже не знаю, хороший ли вы игрок, и то, что я делаю – простите, но я не имею в виду вас лично, – это ставлю на лошадь, которую еще не видел в деле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124