– Я сделаю это сам, – оказал он, как и прежде доброжелательно. – Не вижу, какой смысл идти вам. – И добавил: – На вашем месте я бы не ходил. Вы не принесете никакой пользы, только расстроитесь. Зрелище это не из приятных. Не забудьте, мы ведь не знаем, что они испытывают в этом состоянии; возможно, природа более милосердна, чем кажется.
В течение тех часов, что мы с Маргарет провели одни возле кроватки, ребенок плакал не так много, большую часть времени он лежал на боку, почти не двигаясь, бормоча имена людей, персонажей из книг, повторяя отрывки стихов. Часто жаловался, что у него болит голова, и трижды сказал, что болит спина. Когда мы заговаривали с ним, его глаза с сильно расширенными зрачками глядели на нас, будто он нас не слышал.
Нам казалось, что он глохнет; я начал думать, что он нас не узнает. Один раз у него вырвался крик, такой резкий и мучительный, что, казалось, он не только страдает, но и страшно напуган. Когда он кричал, Маргарет говорила с ним, изо всех сил стараясь, чтобы ее слова дошли до его сознания; то же самое делал и я, повышая голос почти до крика. Но он не узнавал нас; перестав кричать, он снова начал бормотать что-то невнятное, разум его помутился.
Без четверти пять вернулся Джеффри, и я на мгновение почувствовал огромное облегчение от сознания того, что мне есть на кого положиться. Он взглянул на ребенка; на его длинном моложаво-гладком лице появилось почти обиженное выражение; он пощелкал языком в знак неодобрения.
– Пока еще не очень действует, – заметил он.
Он сказал, что на улице ждет сестра: они заберут его немедленно. Он снова посмотрел на ребенка, и выражение его лица не было ни сочувствующим, ни серьезным; он скорее походил на человека, которому мешают сделать то, что он хочет.
Он сказал, что, как только ребенка положат в палату, ему введут вторую дозу пенициллина; немного рано, но попробовать стоит; И, как будто между прочим, добавил:
– Кстати, диагноз подтвердился.
– Да, – сказала Маргарет. И спросила: – Нам можно поехать с ним?
Джеффри посмотрел на нее пристально, но совершенно отвлеченно, без всяких воспоминаний, давая ответ так, как будто она была матерью его пациента и только.
– Нет, – сказал он, – вы нам будете мешать. Во всяком случае, пока он будет у нас, я не могу разрешить вам его видеть.
– Ты позвонишь, если что-нибудь изменится? – твердым голосом спросила она. – Независимо от того, станет ему лучше или хуже.
Его голос на мгновение потерял бесстрастность.
– Конечно, позвоню.
Он сказал нам, опять холодно и просто, что мы в любое время можем звонить палатной сестре, но что до вечера обращаться к ней нет смысла. Если мы хотим, завтра утром он будет рад видеть нас в больнице.
После того как санитарная машина ушла, я потерял ощущение времени. Сидя ранним вечером с Маргарет и Морисом, я поминутно смотрел на часы, точно щупал пульс во время болезни; я все надеялся, что прошло уже четверть часа, а взглянув на часы, убеждался, что прошло всего несколько минут. Иногда мне вдруг делалось так страшно, что хотелось остановить время.
Я неотрывно следил за тем, как Маргарет ухаживает за вторым мальчиком. До его прихода она была так бледна, что ей пришлось накрасить щеки, чтобы не испугать его. Она рассказала ему, что Чарльз сильно простудился и его увезли в больницу; и что ему самому теперь будут мерить температуру и следить за ним. Потом она сидела и играла с ним в разные игры, ничем не выдавая своей тревоги; она была очень красива, неестественный румянец на щеках шел ей; она говорила ровным, даже звучным голосом, и единственным признаком страдания была морщина, пересекавшая ее лоб.
Она была благодарна судьбе, что у Мориса нормальная температура и с виду он совершенно здоров.
А я смотрел на них, и меня раздражало, что она так благодарна судьбе. Потом я, в свою очередь, играл с мальчиком; я был не в силах развлекать его, но играл очень старательно и делал разумные ходы; однако меня не могло не раздражать, что он сидит передо мной такой красивый, целый и невредимый и, самое главное, что он будет здоров. Подобно тому как моя мать, когда на нашу семью обрушивалось несчастье, молила бога о войне, которая стерла бы все с лица земли, так и я сейчас страстно желал, чтобы угроза, нависшая над моим сыном, распространилась на всех окружающих; если он в опасности, то пусть никто не останется невредим; если ему суждено умереть, пусть и остальных постигнет та же участь.
Когда Маргарет увела Мориса спать, я остался один в гостиной; делать я ничего не мог, от тревоги и уныния у меня словно отнялись руки и ноги, и я сидел, как паралитик, у которого сохранилось одно чувство: ожидание телефонного звонка. Вошла Маргарет, но мы не обменялись ни единым словом, она просто села напротив, по другую сторону камина и с таким же напряженным вниманием стала ждать звонка; ее мучила еще и тревога за меня.
Зазвонил телефон. Она вопросительно взглянула на меня и сняла трубку. Но в тот же миг на ее лице появилось облегчение и разочарование; в трубке послышался голос одной знакомой, приглашавшей нас на обед на следующей неделе. Маргарет принялась объяснять, что у нас болен младший сынишка и мы не можем никуда ходить, чтобы не разносить инфекцию; она говорила мягко и сдержанно, как с Морисом. Сев на место, она назвала имя женщины, – мы обычно подшучивали над ней, и Маргарет надеялась вызвать у меня улыбку. В ответ я только покачал головой.
Так мы сидели и ждали. Около девяти часов Маргарет окликнула меня и сказала:
– Нам бы, конечно, сообщили, если бы ему стало хуже.
Я уже давно твердил себе то же самое. Но, услышав от нее эти слова, я поверил ей и схватился за эту спасительную мысль.
– Думаю, да.
– Я знаю, сказали бы обязательно. Джеффри обещал… – Она уже повторяла это несколько раз с настойчивостью, с которой люди, теряющиеся в тревожных сомнениях, снова и снова, точно заклинания, повторяют слова надежды. – В этом отношении на него можно полностью положиться.
– Надеюсь, да. – Я уже говорил это раньше и сейчас повторил снова: мне становилось легче. – Он это сделает.
Она продолжала:
– Значит, ему еще нечего нам сказать. – Потом она сказала: – Вряд ли мы что-нибудь узнаем, но не позвонить ли сестре, не послушать ли, что она скажет?
Я колебался. Наконец ответил:
– Я боюсь.
Лицо у нее было измученное, напряженное.
– Может быть, тогда мне?
Я долго не решался ответить. Наконец кивнул. Она сразу подошла к телефону, набрала номер и вызвала дежурную. С ее стороны это была настоящая смелость; но я не думал ни о чем и только ждал, что выразит ее лицо и скажет голос в следующее мгновение.
Она объяснила, что хочет узнать о состоянии ребенка. Женский голос в трубке что-то невнятно проговорил в ответ: слов я не мог разобрать.
На мгновение голос Маргарет стал жестоким:
– Что это значит?
Снова невнятное бормотание.
– Это все, что вы мне можете сказать?
Последовал более пространный ответ.
– Понятно, – заключила Маргарет, – хорошо, мы позвоним завтра утром. – Кладя трубку, она сказала мне: – Они говорят, положение не изменилось.
Слова тяжело упали между нами. Она сделала шаг вперед, хотела утешить меня, но я не мог двинуться, не мог принять ее утешение.
54. «Пойдем со мной»
В середине ночи Маргарет наконец уснула. Мы оба долго лежали, не произнося ни слова, и в тишине я знал, что она не спит точно так же, как много лет назад я это знал, вслушиваясь в дыхание страдавшей бессонницей Шейлы. Но в те далекие ночи она была моей единственной заботой, и как только она засыпала, кончалась и моя вахта; а в эту ночь, когда Маргарет наконец стала дышать ровно, я все лежал, не смыкая глаз, охваченный неотступным страхом.
Я страшился всякого намека на звук, который мог превратиться в телефонный звонок. Я страшился грядущего утра.
Мысли терзали меня, словно в лихорадочном бреду. Мои страх был бы меньше, будь я один.
Было легче, когда мне приходилось заботиться только о Шейле. Эта же ночь оказалась самой мучительной из всех в моей семейной жизни. Маргарет тоже долго лежала без сна, вслушиваясь, ожидая, когда наконец я забудусь; только тяжкая усталость сморила ее первой: она тревожилась за меня, она думала не только о ребенке, но и обо мне.
Она стремилась помочь мне, но я не мог ей этого позволить. В тоске и горе я снова вернулся к тому времени, когда не допускал ничьего вмешательства в мою жизнь.
Ребенком я никогда не делился своими горестями с матерью, я скрывал от нее эти горести, хотел уберечь ее от них. Когда впервые полюбил, то вовсе не случайно выбор мой остановился на женщине, которая была так занята собой, что для нее просто не существовало чужих горестей.
Но для Маргарет они существовали, они составляли суть нашего брака: если бы я скрывал от нее свои беды, если бы не нуждался в ее заботах, наша совместная жизнь была бы бессмысленной. Однако сейчас, ночью, я не мог думать ни о чем, кроме малыша. Беспокойство пронизывало меня до мозга костей: в сердце моем не было места для других чувств; беспокойство гнало меня прочь от других людей, оно гнало меня прочь и от нее.
Я думал о его смерти. Охваченный безумием страха, я считал, что это будет и моей гибелью. Горе заставит меня замкнуться в себе, никого не видеть; у меня не будет сил откликаться на зов жизни. Я останусь один со своим горем и наконец останусь один навсегда.
Я думал о его смерти, а утренний свет уже пробивался по краям занавесей. Комната давила меня; перед глазами вдруг возникла картина, отчетливая и внезапная, как галлюцинация; может быть, ее создало воспоминание или смещение времени. Я шел по берегу моря, но не по песчаной дорожке, а по мощеной. Не знаю, был ли я молод или уже стар. Я шел один по дороге, а справа было море, свинцовое, но спокойное.
Я не надолго забылся, проснулся с чувством внутренней легкости и вдруг вспомнил. Маргарет уже одевалась. Она смотрела на меня, и лицо ее темнело по мере того, как она видела, что я вспоминаю обо всем. Она по-прежнему сохраняла мужество; на этот раз не спрашивая ни о чем, она сказала, что позвонит дежурной. Из спальни я слышал ее голос, – слов нельзя было разобрать, – звяканье звонка, когда она положила трубку, звук ее возвращающихся шагов; это были тяжелые шаги, и я боялся посмотреть ей в глаза. Она сказала:
– Она говорит, что особых изменений нет.
Я смог ответить лишь вопросом, не поехать ли нам к Джеффри в больницу; она может собраться поскорее? Я слышал свой глухой голос, видел, что сквозь собственную боль она смотрит на меня с жалостью, обидой и осуждением.
Пока она кормила Мориса завтраком и провожала в школу, я не выходил из спальни. Наконец она вернулась ко мне; я сказал, что пора ехать.
Она взглянула на меня, и на лице ее появилось выражение, которого я не мог понять.
– Может быть, тебе лучше поехать одному? – спросила она.
И вдруг я увидел, что она все поняла. Мои ночные страхи… Она догадалась о них. У нее хватило сил вынести собственные муки и мою боль за ребенка. Чем еще могла она помочь ему или мне? И все-таки она пыталась облегчить мои страдания. Она с трудом говорила; ее силы были на исходе.
В эту минуту я не мог притворяться. Отказаться от ее предложения идти одному лишь потому, что она страстно хотела этого, я был не в состоянии; отказаться из чувства долга или из-за доброты, проявляемой обычно в любви, я тоже не мог. Существовала одна-единственная сила, которая могла заставить меня отказаться: дело было не в том, что я любил Маргарет, – она была мне необходима.
И вдруг я почувствовал, что ночная фуга кончилась. Та часть моего внутреннего «я», о которой она догадывалась и которой уступала ценой отказа от последней надежды, перестала властвовать надо мной.
Это мгновение не только стянуло в единый узел все нити нашего прошлого; оно стало пророчеством будущего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56