Возможно, Сталин потерял терпение и в Тегеране крепко стукнул по столу кулаком; так или иначе, на Каирской и Тегеранской конференциях были несомненно приняты какие-то важные решения, связанные с подготовкой вторжения в Северную Францию. Начиная с августа, численность американских войск в Англии непрерывно возрастала за счет прибывающих из-за океана и со Средиземноморского театра; если верить разведке, примерно каждые две недели на островах становилось одной американской дивизией больше — можно было легко подсчитать, сколько их там будет к весне…
То, что над безоблачным до сих пор Западом начинают собираться тучи, очень скоро почувствовали работники штаба армии резерва. С каждым днем становилось все труднее удовлетворять требования Восточного фронта, не нарушая строжайших запретов касательно войск, дислоцированных во Франции, Бельгии и Голландии. Впрочем, запреты все равно нарушались — мясорубка на Востоке работала безостановочно. Сроки обучения допризывников и переподготовки резервистов были сокращены до абсурда, полуинвалиды и едва обученные стрелять мальчишки заменяли опытных солдат, отправляемых в Россию откуда только было возможно. Это был чистой воды блеф: хотя численность войск, подчиненных командованию «Запад», в основном сохранялась примерно на одном уровне, их боеспособность катастрофически падала. Дело доходило до анекдотов — на острове Валхерен, например, обосновалась целая «язвенная дивизия» из солдат, страдающих хроническими желудочными заболеваниями (их согнали вместе, дабы удобнее было организовать диетическое довольствие, по приказу начальника военно-санитарной службы ОКХ).
Но это все были трудности «легального», так сказать, характера. Помимо них, каждый заговорщик испытывал еще и постоянно возрастающее напряжение политической ситуации; время словно ускоряло свой бег, с каждой промелькнувшей неделей ощутимо сокращались сроки, когда еще можно было — и стояло — пытаться что-то сделать. Фактически оставалось несколько месяцев: до начала лета, когда метеорологические условия позволят армии вторжения пересечь Канал. Все понимали, что переворот надо осуществить раньше.
Эрих иногда спрашивал себя — смог ли бы он в случае необходимости заменить, скажем, того же Штауффенберга. Нет, скорее всего, не смог бы. Он поражался энергии, душевной силе и нечеловеческой работоспособности подполковника; сам он, Дорнбергер, отвечал за очень ограниченный, очень узкий сектор проблем, связанный с подготовкой переворота, и то эта ответственность и работа, которую приходилось выполнять, полностью поглощали его силы. А если бы пришлось держать в своих руках все нити заговора, как приходится Штауффенбергу? Хотя тот и не считался формально руководителем, и к активной деятельности приступил сравнительно недавно — немного позже хотя бы Ольбрихта, — получилось так, что очень скоро его авторитет стал для всех неоспоримым; исповедуемый Штауффенбергом принцип элитарности был прежде всего воплощен в нем самом — огромная сила убеждения сочеталась у него с личным обаянием, ему все подчинялись, и подчинялись охотно, не чувствуя себя подавляемыми. Пожалуй, впервые в жизни Эрих воочию и вблизи наблюдал, как человек превращается в вождя. Вождя не номинального — эту роль мог с успехом сыграть Людвиг Бек, — а фактического, способного организовать и направить в нужную сторону всю эту огромную хаотическую массу порой совпадающих, порой противоречащих друг другу порывов и устремлений, именуемых заговором. Организовать, направить и суммировать — вот что было главной задачей; сделать так, чтобы вся эта энергия в нужный момент ударила в одну точку, подобно энергии кумулятивного заряда. Иногда Эриху казалось, что этого никогда не случится. Общаясь же со Штауффенбергом, он начинал верить, что этот человек сможет все.
Они работали в разных отделах, но встречаться приходилось чуть ли не каждый день, и за какие-нибудь два месяца их отношения стали почти дружескими. Стремясь к тому, чтобы между заговорщиками установился дух товарищества, Штауффенберг всячески, поощрял внеслужебные контакты. Однажды в субботу утром, встретившись с Эрихом, он поинтересовался его планами на воскресенье. «Могли бы вместе съездить в Бамберг, — предложил он, — буду рад познакомить вас со своим многочисленным и весьма шумным семейством», Эрих был не прочь познакомиться с графиней Штауффенберг — от кого-то он слышал, что она тоже русская, — но принять приглашение не решился, представив себе толпу аристократических тетушек и бабушек. Еще не так поклонишься, не ту вилку схватишь. Он отказался, сославшись на занятость.
— Но у меня, пожалуй, будет просьба к вашей супруге, — сказал он. — Вас не затруднит посоветоваться с нею по несколько необычному вопросу?
— Уверен, она будет рада помочь вам в любом вопросе.
— Видите ли, Штауффенберг, у меня есть одна приятельница, девушка из России. И вот я ломаю себе голову насчет рождественского подарка. У нас не те отношения, чтобы я мог преподнести ей, скажем, что-нибудь из… ну, я не знаю — туалета, что ли! Но и коробку конфет — тоже не то, конфеты можно подарить кому угодно.
— Да, и попробуй еще достань! Понимаю вашу проблему, Дорнбергер, но мне действительно придется спросить у Нины. Сам я подсказывать не берусь — тут, знаете, мы с вами можем попасть впросак. А женщина сумеет посоветовать, тем более соотечественнице. Простите, я только не понял — в каком смысле «из России»? Она дочь эмигранта или…
— Не эмигранта, нет. Ее привезли сюда как «восточную работницу», по трудовой мобилизации. Попала она, правда, в приличные условия — работает домашней помощницей в очень порядочной семье, но все равно. Она дочь физика, превосходно владеет немецким.
— Подумайте. Хорошо хоть, не послали на военный завод. И ей тоже приходится носить этот бело-синий опознавательный знак?
— Не носит, хотя обязана.
— Печально, — Штауффенберг покачал головой. — Я завтра же поговорю с женой, непременно…
В сущности, Эрих тоже мог бы уезжать на воскресенье из этого осточертевшего Берлина — но куда? Слишком частые поездки в Дрезден могут привлечь внимание, он и так уже неосторожен со своими визитами и телефонными звонками. Конечно, Штольницы знают его с детских лет, но в случае чего это не помешает гестаповцам обвинить стариков в «контактах с государственным преступником». А уж Люси — тем более. Не хватает только, чтобы припомнили и эту ее подружку-партизанку!
Тогда на вокзале он не переспросил, что хотела она сказать своей незаконченной фразой: «Нам лучше было бы не…» — смысл был понятен и так. Разумеется, лучше бы не. Вообще — не. Но человеческие судьбы далеко не всегда устраиваются так, как было бы лучше. То, что происходило с ним сейчас, было несусветной глупостью, и глупостью опасной, ему следовало бы как от чумы бежать от Штольницев с их «восточной помощницей». Это он понимал очень хорошо. Но еще лучше понимал он другое: что теперь уже никуда от нее не убежит.
В понедельник — это было уже двадцатого — Штауффенберг вошел в комнату, где Эрих работал в непривычном одиночестве: штабные дамы, изводившие его болтовней и треском машинок, сегодня с утра бегали по лавкам в надежде получить продукты по выданным к празднику дополнительным талонам. Рождественская добавка была в этом году неожиданно щедрой: каждый берлинец старше восемнадцати лет получал 500 граммов муки, 250 — сахара, 200 — мяса или колбасы, по 125 — фасоли, сливочного масла и кондитерских изделий, полбутылки спиртного, 62, 5 грамма сыра и 50 граммов кофе в зернах. Неудивительно, что столичные учреждения наполовину опустели.
— Итак, Дорнбергер, — весело сказал подполковник, — жена все-таки сумела отыскать кое-что для вашей приятельницы! — Он положил перед ним небольшую книжечку с тусклым золотым обрезом, в красном тисненом переплете прошлого века. — Это один русский поэт, современник Гёльдерлина и, кажется, в чем-то с ним схожий…
— О, Пушкин, — сказал Эрих, решив проявить эрудицию.
— Нет, жена говорит — второй после него; Лермонтов. Вы читаете по-русски хоть немного?
— Увы… — Эрих осторожно раскрыл книжечку — единственным, что ему удалось понять на титульном листе, был год издания — 1862, да три напечатанных по-немецки слова: «Лейпциг, Вольфганг Герхард». — Я вижу, это издано у нас?
— Ну, лейпцигские печатники издавна работают на зарубежный рынок.
— Я не знаю, как мне благодарить вашу супругу, Штауффенберг… Это действительно королевский подарок!
— Пустяки. Нина будет рада, что вам понравилось. И, надеюсь, это должно понравиться вашей знакомой. Только позвольте один совет…
— Да?
— Воздержитесь от дарственной надписи. Даже если не указывать имени — почерк все равно останется ваш, вы можете невольно подвести девушку…
Уехать из Берлина в сочельник не удалось — как раз двадцать четвертого ему выпало дежурить, вечерние дежурства устанавливались по графику и просить кого-то о подмене в праздник было неудобно. Поэтому в Дрезден он выехал только днем двадцать пятого, прямо с вокзала отправился на Остра-аллее и поспел к обеду — пакет со всякими вкусными вещами, организованный Бернардисом через обер-кельнера в том же шарлоттенбургском притоне, оказался весьма кстати. Что-то помешало ему сразу вручить Люси подарок — он и сам толком не понял, было ли это внезапно возникшее чувство неловкости перед стариками, как будто в присутствии людей, недавно перенесших горе, не пристало обмениваться праздничными подарками, или просто ему хотелось сделать это наедине.
Профессор и фрау Ильзе держались хорошо, но выдержка стоила им немалых усилий, и это было заметно. Поддерживая нарочито непринужденный застольный разговор о новостях и погоде, Эрих подумал, что надо бы вытащить Люси пройтись — хоть ненадолго дать отдохнуть от этой гнетущей обстановки, он только не знал, не будет ли это бестактно по отношению к старикам. Штольниц, словно прочитав его мысли, посмотрел вдруг в окно и заметил, что «белое рождество» — со снегом — случается в Дрездене не каждый год и почему бы молодежи не воспользоваться такой оказией для прогулки?
Они и на этот раз пошли тем же путем — через Цвингер, весь белый и заснеженный, в безмолвном великолепии сиреневых сумерек напоминающий сейчас роскошную декорацию к какой-нибудь «Спящей красавице». У Павильона курантов им послышалось пение органа, отдаленное и торжественное — в Хофкирхе уже шла вечерняя служба. Людмила молча тронула Эриха за рукав.
— Послушаем, — сказала она. — Правда, это только запись… профессор говорил, здесь был какой-то знаменитый орган, ему двести лет. Тоже увезли и спрятали, как и картины из галереи… Но все равно красиво, правда?
— Красиво, — согласился Эрих, постояв и послушав. — Но странно, я бы сказал.
— Что странно?
— Да вот это! Странно и как-то… некогерентно: это — и война. У вас укладывается в сознании?
Незнакомого слова Людмила не поняла, но спросить о значении почему-то постеснялась. Вообще он прав, подумала она, действительно не укладывается — серебряные трубы пели о мире, о надзвездном покое, а на Земле в эту самую минуту сотни тысяч людей умирали от ран в госпиталях, издали с неба с обломками самолетов, гибли в снегах и джунглях, заживо горели на палубах торпедированных танкеров.
— И все-таки, наверное, правильно, что есть еще это, — сказала она. — Иначе, наверное, совсем бы… было плохо. Идемте, у меня ноги замерзли.
Когда они пришли на Альтмаркт, уже стемнело.
— Вы летом хотели сюда прийти, помните, — сказала Людмила негромко.
— Мне просто вспомнилось детство, — он огляделся, все было таким же — и статуя Германии-воительницы в центре площади, и «Львиная аптека» на углу, и знакомые вывески — «Реннер», «ДЕФАКА», — и привычно темнеющий над крышами силуэт колокольни Кройцкирхе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
То, что над безоблачным до сих пор Западом начинают собираться тучи, очень скоро почувствовали работники штаба армии резерва. С каждым днем становилось все труднее удовлетворять требования Восточного фронта, не нарушая строжайших запретов касательно войск, дислоцированных во Франции, Бельгии и Голландии. Впрочем, запреты все равно нарушались — мясорубка на Востоке работала безостановочно. Сроки обучения допризывников и переподготовки резервистов были сокращены до абсурда, полуинвалиды и едва обученные стрелять мальчишки заменяли опытных солдат, отправляемых в Россию откуда только было возможно. Это был чистой воды блеф: хотя численность войск, подчиненных командованию «Запад», в основном сохранялась примерно на одном уровне, их боеспособность катастрофически падала. Дело доходило до анекдотов — на острове Валхерен, например, обосновалась целая «язвенная дивизия» из солдат, страдающих хроническими желудочными заболеваниями (их согнали вместе, дабы удобнее было организовать диетическое довольствие, по приказу начальника военно-санитарной службы ОКХ).
Но это все были трудности «легального», так сказать, характера. Помимо них, каждый заговорщик испытывал еще и постоянно возрастающее напряжение политической ситуации; время словно ускоряло свой бег, с каждой промелькнувшей неделей ощутимо сокращались сроки, когда еще можно было — и стояло — пытаться что-то сделать. Фактически оставалось несколько месяцев: до начала лета, когда метеорологические условия позволят армии вторжения пересечь Канал. Все понимали, что переворот надо осуществить раньше.
Эрих иногда спрашивал себя — смог ли бы он в случае необходимости заменить, скажем, того же Штауффенберга. Нет, скорее всего, не смог бы. Он поражался энергии, душевной силе и нечеловеческой работоспособности подполковника; сам он, Дорнбергер, отвечал за очень ограниченный, очень узкий сектор проблем, связанный с подготовкой переворота, и то эта ответственность и работа, которую приходилось выполнять, полностью поглощали его силы. А если бы пришлось держать в своих руках все нити заговора, как приходится Штауффенбергу? Хотя тот и не считался формально руководителем, и к активной деятельности приступил сравнительно недавно — немного позже хотя бы Ольбрихта, — получилось так, что очень скоро его авторитет стал для всех неоспоримым; исповедуемый Штауффенбергом принцип элитарности был прежде всего воплощен в нем самом — огромная сила убеждения сочеталась у него с личным обаянием, ему все подчинялись, и подчинялись охотно, не чувствуя себя подавляемыми. Пожалуй, впервые в жизни Эрих воочию и вблизи наблюдал, как человек превращается в вождя. Вождя не номинального — эту роль мог с успехом сыграть Людвиг Бек, — а фактического, способного организовать и направить в нужную сторону всю эту огромную хаотическую массу порой совпадающих, порой противоречащих друг другу порывов и устремлений, именуемых заговором. Организовать, направить и суммировать — вот что было главной задачей; сделать так, чтобы вся эта энергия в нужный момент ударила в одну точку, подобно энергии кумулятивного заряда. Иногда Эриху казалось, что этого никогда не случится. Общаясь же со Штауффенбергом, он начинал верить, что этот человек сможет все.
Они работали в разных отделах, но встречаться приходилось чуть ли не каждый день, и за какие-нибудь два месяца их отношения стали почти дружескими. Стремясь к тому, чтобы между заговорщиками установился дух товарищества, Штауффенберг всячески, поощрял внеслужебные контакты. Однажды в субботу утром, встретившись с Эрихом, он поинтересовался его планами на воскресенье. «Могли бы вместе съездить в Бамберг, — предложил он, — буду рад познакомить вас со своим многочисленным и весьма шумным семейством», Эрих был не прочь познакомиться с графиней Штауффенберг — от кого-то он слышал, что она тоже русская, — но принять приглашение не решился, представив себе толпу аристократических тетушек и бабушек. Еще не так поклонишься, не ту вилку схватишь. Он отказался, сославшись на занятость.
— Но у меня, пожалуй, будет просьба к вашей супруге, — сказал он. — Вас не затруднит посоветоваться с нею по несколько необычному вопросу?
— Уверен, она будет рада помочь вам в любом вопросе.
— Видите ли, Штауффенберг, у меня есть одна приятельница, девушка из России. И вот я ломаю себе голову насчет рождественского подарка. У нас не те отношения, чтобы я мог преподнести ей, скажем, что-нибудь из… ну, я не знаю — туалета, что ли! Но и коробку конфет — тоже не то, конфеты можно подарить кому угодно.
— Да, и попробуй еще достань! Понимаю вашу проблему, Дорнбергер, но мне действительно придется спросить у Нины. Сам я подсказывать не берусь — тут, знаете, мы с вами можем попасть впросак. А женщина сумеет посоветовать, тем более соотечественнице. Простите, я только не понял — в каком смысле «из России»? Она дочь эмигранта или…
— Не эмигранта, нет. Ее привезли сюда как «восточную работницу», по трудовой мобилизации. Попала она, правда, в приличные условия — работает домашней помощницей в очень порядочной семье, но все равно. Она дочь физика, превосходно владеет немецким.
— Подумайте. Хорошо хоть, не послали на военный завод. И ей тоже приходится носить этот бело-синий опознавательный знак?
— Не носит, хотя обязана.
— Печально, — Штауффенберг покачал головой. — Я завтра же поговорю с женой, непременно…
В сущности, Эрих тоже мог бы уезжать на воскресенье из этого осточертевшего Берлина — но куда? Слишком частые поездки в Дрезден могут привлечь внимание, он и так уже неосторожен со своими визитами и телефонными звонками. Конечно, Штольницы знают его с детских лет, но в случае чего это не помешает гестаповцам обвинить стариков в «контактах с государственным преступником». А уж Люси — тем более. Не хватает только, чтобы припомнили и эту ее подружку-партизанку!
Тогда на вокзале он не переспросил, что хотела она сказать своей незаконченной фразой: «Нам лучше было бы не…» — смысл был понятен и так. Разумеется, лучше бы не. Вообще — не. Но человеческие судьбы далеко не всегда устраиваются так, как было бы лучше. То, что происходило с ним сейчас, было несусветной глупостью, и глупостью опасной, ему следовало бы как от чумы бежать от Штольницев с их «восточной помощницей». Это он понимал очень хорошо. Но еще лучше понимал он другое: что теперь уже никуда от нее не убежит.
В понедельник — это было уже двадцатого — Штауффенберг вошел в комнату, где Эрих работал в непривычном одиночестве: штабные дамы, изводившие его болтовней и треском машинок, сегодня с утра бегали по лавкам в надежде получить продукты по выданным к празднику дополнительным талонам. Рождественская добавка была в этом году неожиданно щедрой: каждый берлинец старше восемнадцати лет получал 500 граммов муки, 250 — сахара, 200 — мяса или колбасы, по 125 — фасоли, сливочного масла и кондитерских изделий, полбутылки спиртного, 62, 5 грамма сыра и 50 граммов кофе в зернах. Неудивительно, что столичные учреждения наполовину опустели.
— Итак, Дорнбергер, — весело сказал подполковник, — жена все-таки сумела отыскать кое-что для вашей приятельницы! — Он положил перед ним небольшую книжечку с тусклым золотым обрезом, в красном тисненом переплете прошлого века. — Это один русский поэт, современник Гёльдерлина и, кажется, в чем-то с ним схожий…
— О, Пушкин, — сказал Эрих, решив проявить эрудицию.
— Нет, жена говорит — второй после него; Лермонтов. Вы читаете по-русски хоть немного?
— Увы… — Эрих осторожно раскрыл книжечку — единственным, что ему удалось понять на титульном листе, был год издания — 1862, да три напечатанных по-немецки слова: «Лейпциг, Вольфганг Герхард». — Я вижу, это издано у нас?
— Ну, лейпцигские печатники издавна работают на зарубежный рынок.
— Я не знаю, как мне благодарить вашу супругу, Штауффенберг… Это действительно королевский подарок!
— Пустяки. Нина будет рада, что вам понравилось. И, надеюсь, это должно понравиться вашей знакомой. Только позвольте один совет…
— Да?
— Воздержитесь от дарственной надписи. Даже если не указывать имени — почерк все равно останется ваш, вы можете невольно подвести девушку…
Уехать из Берлина в сочельник не удалось — как раз двадцать четвертого ему выпало дежурить, вечерние дежурства устанавливались по графику и просить кого-то о подмене в праздник было неудобно. Поэтому в Дрезден он выехал только днем двадцать пятого, прямо с вокзала отправился на Остра-аллее и поспел к обеду — пакет со всякими вкусными вещами, организованный Бернардисом через обер-кельнера в том же шарлоттенбургском притоне, оказался весьма кстати. Что-то помешало ему сразу вручить Люси подарок — он и сам толком не понял, было ли это внезапно возникшее чувство неловкости перед стариками, как будто в присутствии людей, недавно перенесших горе, не пристало обмениваться праздничными подарками, или просто ему хотелось сделать это наедине.
Профессор и фрау Ильзе держались хорошо, но выдержка стоила им немалых усилий, и это было заметно. Поддерживая нарочито непринужденный застольный разговор о новостях и погоде, Эрих подумал, что надо бы вытащить Люси пройтись — хоть ненадолго дать отдохнуть от этой гнетущей обстановки, он только не знал, не будет ли это бестактно по отношению к старикам. Штольниц, словно прочитав его мысли, посмотрел вдруг в окно и заметил, что «белое рождество» — со снегом — случается в Дрездене не каждый год и почему бы молодежи не воспользоваться такой оказией для прогулки?
Они и на этот раз пошли тем же путем — через Цвингер, весь белый и заснеженный, в безмолвном великолепии сиреневых сумерек напоминающий сейчас роскошную декорацию к какой-нибудь «Спящей красавице». У Павильона курантов им послышалось пение органа, отдаленное и торжественное — в Хофкирхе уже шла вечерняя служба. Людмила молча тронула Эриха за рукав.
— Послушаем, — сказала она. — Правда, это только запись… профессор говорил, здесь был какой-то знаменитый орган, ему двести лет. Тоже увезли и спрятали, как и картины из галереи… Но все равно красиво, правда?
— Красиво, — согласился Эрих, постояв и послушав. — Но странно, я бы сказал.
— Что странно?
— Да вот это! Странно и как-то… некогерентно: это — и война. У вас укладывается в сознании?
Незнакомого слова Людмила не поняла, но спросить о значении почему-то постеснялась. Вообще он прав, подумала она, действительно не укладывается — серебряные трубы пели о мире, о надзвездном покое, а на Земле в эту самую минуту сотни тысяч людей умирали от ран в госпиталях, издали с неба с обломками самолетов, гибли в снегах и джунглях, заживо горели на палубах торпедированных танкеров.
— И все-таки, наверное, правильно, что есть еще это, — сказала она. — Иначе, наверное, совсем бы… было плохо. Идемте, у меня ноги замерзли.
Когда они пришли на Альтмаркт, уже стемнело.
— Вы летом хотели сюда прийти, помните, — сказала Людмила негромко.
— Мне просто вспомнилось детство, — он огляделся, все было таким же — и статуя Германии-воительницы в центре площади, и «Львиная аптека» на углу, и знакомые вывески — «Реннер», «ДЕФАКА», — и привычно темнеющий над крышами силуэт колокольни Кройцкирхе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82