Что касается местных крестьянок, то они вообще терпеть не могли «чужаков», в этой злобной неприязни было что-то первобытное, дикое, — так, наверное, могли щетиниться на все чуждое обитатели какого-нибудь древнего городища. Если в будни Людмиле приходилось общаться с другими хотя бы по работе, то по воскресеньям она оставалась совершенно одна, и это было самым трудным. Именно в эти свободные и одинокие часы ее одолевали воспоминания настолько мучительные, что она с нетерпением ждала вечера — поскорее бы лечь, закрыть глаза, провалиться в сон, как в небытие…
Она не могла даже читать. Томик Лермонтова был ее сокровищем, забота о котором доходила порой до мании, — работая, она то и дело ловила себя на мысли, что если вдруг загорится чердак, где были расположены каморки работниц, то можно не успеть добраться до чемоданчика… Но читать даже любимые свои стихи она сейчас не могла: стоило увидеть красный переплет с летящим золотым ангелом, как у нее темнело в глазах и все окружающее исчезало, оставался тот зимний вечер, органное пение из Кройцкирхе, запах снега и призрачный синий свет фонарей-канделябров. Запах рождественского снега, и запах полыни, и долгий, лживый счет кукушки в соснах, истекающих смолой на полуденном солнце, и гудение пчел над изгородью из подстриженной бирючины. Почему она не умерла в тот день, господи, почему не погибли они вдвоем, вместе, висячий мост мог рухнуть под их лягушачье-пятнистым «кюбельвагеном», или они могли потерять управление и разбиться на шоссе — позже, вечером, когда он сообразил, что уже опаздывает на поезд, и гнал вслепую, почти не видя дороги…
Это воскресенье оказалось восьмым, Людмила подсчитала наконец, сопоставив дату своего приезда в Мариендорф со штемпелем на повестке. Повестку привез на своем облупленном красном велосипеде старик почтальон Фицке, она была из аугсбургского центра по регистрации и распределению беженцев и составлена в суровых выражениях: «С получением сего Вам надлежит незамедлительно явиться…» — Людмила даже испугалась, но потом сообразила, что текст стандартный и отпечатан в типографии, а от руки вписаны лишь ее имя и дата. Это несколько успокаивало, свидетельствуя о массовости мероприятия, — вряд ли таким образом арестовывают. Скорее всего, спохватились и теперь пошлют куда-нибудь на военный завод. А, какая разница.
Она показала повестку хозяйке, фрау Каспар, та по обыкновению проворчала что-то насчет бездельниц, которые жрать жрут, а работать не работают. Строго говоря, можно было и не отпрашиваться, вызов носил явно официальный характер, но к чему лишние конфликты? Местный поезд проходил здесь после обеда; Людмила решила ехать сегодня же, чтобы переночевать в лагере и завтра с утра выяснить, в чем дело.
В пять вечера она была уже в Аугсбурге. Беженский лагерь находился довольно далеко от станции, на берегу Леха, рядом с хлопкопрядильной фабрикой и газовым заводом, но Людмила пошла пешком, чтобы отдышаться после переполненного вагона. Лагерь выглядел еще более уныло, чем тогда, в августе; под низким октябрьским небом серые бараки и аккуратно посыпанные шлаком дорожки наводили тоску. У доски объявлений торчал с меланхоличным видом красивый долговязый мальчишка лет семнадцати — некто Гейм, эвакуированный из Берлина сын чешско-австрийского фабриканта. Звали его Ян-Сигизмунд, но сам он представлялся по-английски — «Джон».
— Какая приятная неожиданность, — произнес юный красавец, томно поднимая брови. — Рад видеть вас, мадмуазель Юргенс! Как буколическая жизнь на лоне природы?
— Что ж, там хоть не бомбят. И питание нормальное.
— Весьма существенно то и другое, я бы сказал. Как вы наладили отношения с туземцами из племени баюваров?
— Никак. А почему — как ты их назвал — баювары?
— Это не я, Трудхен, это римляне их так назвали. Еще в то время, когда Август Октавиан пытался приобщить эту публику к цивилизации — как оказалось, совершенно безуспешно. Видите ли, я имел возможность наблюдать жизнь и повадки плебса в нескольких странах Центральной Европы… Вообще зрелище неприглядное. Но смею вас уверить — хуже всего это выглядит именно здесь, в Баварии.
— Ты думаешь?
— Я знаю, поскольку мог сравнить. Баварский плебей, Трудхен, это ведь не просто плебей, — это плебей в квадрате, в кубе, это квинтэссенция самой идеи плебейства как такового. Ужасно! Между нами говоря, подозреваю, что именно он и является тем самым «недостающим звеном», которое так долго и безуспешно ищут антропологи…
— Недостающим звеном?
— Ну да, между последней обезьяной и первым человеком.
— Ах вот ты о чем. Это, пожалуй, интересная мысль, Джонни. Скажи, а почему ты до сих пор околачиваешься здесь в лагере?
— Еще два дня, и вы бы меня здесь не застали. Я уже нашел себе комнату в самом центре — на Катариненгассе, рядом с домом Фуггеров. На работу будет совсем близко, через железную дорогу…
— Куда тебя направили?
— На так называемый завод сельскохозяйственных машин — военный, естественно. Отвратительное место. А вас что привело назад в эту юдоль слез?
— Я получила повестку, — сказала она. — Интересно, что это может быть?
— Понятия не имею, — лениво отозвался он. — Вы же знаете, неисповедимы пути бюрократии. Какая-нибудь проверка, вероятно.
— Ты думаешь? А я так испугалась, что даже не сообразила, что сегодня воскресенье и канцелярия в лагере закрыта. Здесь сейчас есть свободные койки? Мне придется переночевать, не ехать же обратно.
— У нас свободных мест много, а как в женских бараках — не знаю. Однако холодает, пойдемте в кантину, там сейчас никого нет, можно посидеть и поговорить…
В кантине действительно было почти пусто, только в одном углу сидели с вязаньем несколько пожилых женщин, а в другом играли в шахматы двое стариков. Здесь по-прежнему держался неистребимый запах эрзац-кофе, дезинфекции и бульонных кубиков «Магги», и те же плакаты пестрели на стенах: «Победа или Сибирь», «Тс-с — враг подслушивает», «Свет в окне — бомба на крышу». По обеим сторонам окошка, через которое с кухни подавали еду, висели инструкция по борьбе с зажигательными бомбами и еще один плакат, где небритый Коленклау в бандитской кепчонке утаскивал мешок наворованного угля, а еще более гнусный с виду Грошендиб, оглянувшись с циничной и явно пораженческой ухмылкой, нелегально включал в электросеть огромную плитку. Словом, и тут все было, как прежде.
— Да… вот так и существуем, — философски заметил Гейм. — Европа двадцатого века, докатились… И ведь были благодушные ослы, искренне веровавшие в разум, прогресс и благодетельные плоды просвещения.
— Война скоро кончится, теперь уже недолго.
— Ну и что? Вы чего-нибудь ждете от конца войны? Я — нет. Разве что перестанут убивать так уж открыто, а в остальном… — он не договорил, пожал плечами. — Весь ужас в том, Трудхен, что к лучшему наш мир уже не изменится, кто бы ни победил в этой бессмысленной потасовке. Все они стоят друг друга, поверьте; я теперь так понимаю беднягу Меркуцио — «A plague a both your houses», — помните?
— Вспомню, может быть, если ты скажешь это по-немецки.
— «Чума на оба ваши дома» — вот как это звучит по-немецки. Ладно, я тогда оставлю вас на минутку — пойду разыщу Гудрун, пусть позаботится о ночлеге…
— Разыщешь кого? — не поняла Людмила.
— А я тут завязал полезное знакомство… с одной местной активисткой. Довольно милая девчонка, к сожалению слегка помешанная на почве бомбобоязни, — беженка из Вартегау, в пути потеряла своих, словом обычная история. Сейчас я ее приведу, она вам все устроит…
Гейм вышел и скоро вернулся в сопровождении девушки в форменной блузке БДМ и накинутом на плечи военном кителе со споротыми знаками различия. Белокурые косы и удивленно-испуганное выражение глаз придавали ей вид школьницы.
— Добрый вечер, — сказала она робко. — Ян просил узнать насчет койки…
— Да, если можно, на одну ночь.
— Я думаю, это можно устроить, сейчас тут есть свободные места, только не знаю, как с постельным бельем… Я спрошу у кастелянши. Если вы дадите мне свои документы…
— Да, пожалуйста, — Людмила расстегнула сумку и достала бумаги. — Я становилась на учет в августе.
— И еще придется сдать на кухню продовольственные карточки, они вам оформят талоны на ужин и на завтрак. Вы дайте их мне, я занесу…
Людмила отдала ей и карточки.
— Вы, кстати, не знаете, зачем меня могли вызвать? Я получила вот такую штуку, посмотрите…
— Вероятно, это по поводу одежды, — сказала Гудрун, прочитав повестку. — Вы зарегистрировались как пострадавшая от бомбежек?
— Не помню точно, — Людмила пожала плечами. — Может быть, и регистрировалась.
— Да, это из эн-эс-фау, насчет одежды. Сейчас они выдают пострадавшим обувь и одежду, я вот получила этот китель и ботинки, почти новые…
— Бог ты мой, — сказала Людмила. — И из-за этого мне пришлось тащиться в такую даль? Никогда бы не поехала, если б знала.
— Ах, что вы, как можно! У нас ведь нет обычных карточек на кожу и текстиль, как у местных жителей, а скоро зима. Завтра я вам с утра принесу формуляры и покажу, как заполнить…
— Формуляры, формуляры, — вздохнул Джонни Гейм. — Я иногда думаю, Трудхен, что едва ли не самое омерзительное в современной войне — это ее гнусная бюрократическая регламентированность. На каждом шагу какие-то ордера, пропуска, разрешения, формуляры, причем каждая из этих бумажек всесильна, наделена поистине сатанинским могуществом… Нет, в самом деле — живешь себе, строишь какие-то планы, и вдруг является ее величество Бумага — повестка, или предписание, или распоряжение, — и ты превращаешься в бесправное ничто, в последнего раба, в илота. Ну что у меня теперь за жизнь, скажите на милость? Каждое утро я поднимаюсь затемно, тащусь через весь город на этот идиотский завод и там до самого вечера подвожу на тележке какие-то грязные металлические предметы к станку, за которым работает совершенно чудовищный плебей; посмотрели бы вы на него, Трудхен, это же истинный морлок. И он на меня еще кричит, если я запаздываю с тележкой! Слов, какими это животное меня обзывает, не сыщешь ни в одном лексиконе… Что же тут смешного, помилуйте? Вообще должен сказать, что такого царства хамов, как эта блистательная «третья империя», еще никогда не было. Но вы думаете, другая сторона лучше? Единственная страна, еще сохранившая тень старого благородства, это Англия. А Соединенные Штаты? Вдумайтесь в этот кошмар: какой-нибудь вчерашний фермер, может быть даже негр, не прочитавший за всю свою гнусную жизнь дюжины книг, забирается в кабину «летающей крепости» и одним движением руки превращает в кучу мусора готический собор, который строился триста лет… Кстати, Трудхен, вы ведь не чистокровная немка?
— Так называемая «народная», — объяснила она. Чем-то весь этот разговор начинал ей не нравиться.
— Я не о том, простите. Разумеется, вы «народная немка», если родились не в Германии. Но ваши родители — они оба немцы в самом деле?
— В общем, не совсем.
— Я так и думал, — кивнул Гейм. — У вас глаза не немки.
— Какие же у меня глаза? — она засмеялась несколько принужденно, все еще не понимая, к чему он клонит.
— Славянские, это сразу видно, я-то знаю — моя мать чистокровная полька.
— Вот как? А я и не знала. И… где же она теперь, Ян?
— В Англии. Мы уехали туда в тридцать восьмом, а летом тридцать девятого я вернулся навестить обожаемого родителя — он этого потребовал. Ему-то хорошо — он благополучно погиб в Берлине от бомбежки, а каково мне? Вообразите проблему, Трудхен, не сегодня-завтра меня могут призвать в этот идиотский новый «фольксштурм» — слышали, наверное?
Людмила кивнула — да, эту новость она слышала. Неделю назад, в годовщину Битвы народов под Лейпцигом, Гитлер объявил о создании «народного ополчения».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Она не могла даже читать. Томик Лермонтова был ее сокровищем, забота о котором доходила порой до мании, — работая, она то и дело ловила себя на мысли, что если вдруг загорится чердак, где были расположены каморки работниц, то можно не успеть добраться до чемоданчика… Но читать даже любимые свои стихи она сейчас не могла: стоило увидеть красный переплет с летящим золотым ангелом, как у нее темнело в глазах и все окружающее исчезало, оставался тот зимний вечер, органное пение из Кройцкирхе, запах снега и призрачный синий свет фонарей-канделябров. Запах рождественского снега, и запах полыни, и долгий, лживый счет кукушки в соснах, истекающих смолой на полуденном солнце, и гудение пчел над изгородью из подстриженной бирючины. Почему она не умерла в тот день, господи, почему не погибли они вдвоем, вместе, висячий мост мог рухнуть под их лягушачье-пятнистым «кюбельвагеном», или они могли потерять управление и разбиться на шоссе — позже, вечером, когда он сообразил, что уже опаздывает на поезд, и гнал вслепую, почти не видя дороги…
Это воскресенье оказалось восьмым, Людмила подсчитала наконец, сопоставив дату своего приезда в Мариендорф со штемпелем на повестке. Повестку привез на своем облупленном красном велосипеде старик почтальон Фицке, она была из аугсбургского центра по регистрации и распределению беженцев и составлена в суровых выражениях: «С получением сего Вам надлежит незамедлительно явиться…» — Людмила даже испугалась, но потом сообразила, что текст стандартный и отпечатан в типографии, а от руки вписаны лишь ее имя и дата. Это несколько успокаивало, свидетельствуя о массовости мероприятия, — вряд ли таким образом арестовывают. Скорее всего, спохватились и теперь пошлют куда-нибудь на военный завод. А, какая разница.
Она показала повестку хозяйке, фрау Каспар, та по обыкновению проворчала что-то насчет бездельниц, которые жрать жрут, а работать не работают. Строго говоря, можно было и не отпрашиваться, вызов носил явно официальный характер, но к чему лишние конфликты? Местный поезд проходил здесь после обеда; Людмила решила ехать сегодня же, чтобы переночевать в лагере и завтра с утра выяснить, в чем дело.
В пять вечера она была уже в Аугсбурге. Беженский лагерь находился довольно далеко от станции, на берегу Леха, рядом с хлопкопрядильной фабрикой и газовым заводом, но Людмила пошла пешком, чтобы отдышаться после переполненного вагона. Лагерь выглядел еще более уныло, чем тогда, в августе; под низким октябрьским небом серые бараки и аккуратно посыпанные шлаком дорожки наводили тоску. У доски объявлений торчал с меланхоличным видом красивый долговязый мальчишка лет семнадцати — некто Гейм, эвакуированный из Берлина сын чешско-австрийского фабриканта. Звали его Ян-Сигизмунд, но сам он представлялся по-английски — «Джон».
— Какая приятная неожиданность, — произнес юный красавец, томно поднимая брови. — Рад видеть вас, мадмуазель Юргенс! Как буколическая жизнь на лоне природы?
— Что ж, там хоть не бомбят. И питание нормальное.
— Весьма существенно то и другое, я бы сказал. Как вы наладили отношения с туземцами из племени баюваров?
— Никак. А почему — как ты их назвал — баювары?
— Это не я, Трудхен, это римляне их так назвали. Еще в то время, когда Август Октавиан пытался приобщить эту публику к цивилизации — как оказалось, совершенно безуспешно. Видите ли, я имел возможность наблюдать жизнь и повадки плебса в нескольких странах Центральной Европы… Вообще зрелище неприглядное. Но смею вас уверить — хуже всего это выглядит именно здесь, в Баварии.
— Ты думаешь?
— Я знаю, поскольку мог сравнить. Баварский плебей, Трудхен, это ведь не просто плебей, — это плебей в квадрате, в кубе, это квинтэссенция самой идеи плебейства как такового. Ужасно! Между нами говоря, подозреваю, что именно он и является тем самым «недостающим звеном», которое так долго и безуспешно ищут антропологи…
— Недостающим звеном?
— Ну да, между последней обезьяной и первым человеком.
— Ах вот ты о чем. Это, пожалуй, интересная мысль, Джонни. Скажи, а почему ты до сих пор околачиваешься здесь в лагере?
— Еще два дня, и вы бы меня здесь не застали. Я уже нашел себе комнату в самом центре — на Катариненгассе, рядом с домом Фуггеров. На работу будет совсем близко, через железную дорогу…
— Куда тебя направили?
— На так называемый завод сельскохозяйственных машин — военный, естественно. Отвратительное место. А вас что привело назад в эту юдоль слез?
— Я получила повестку, — сказала она. — Интересно, что это может быть?
— Понятия не имею, — лениво отозвался он. — Вы же знаете, неисповедимы пути бюрократии. Какая-нибудь проверка, вероятно.
— Ты думаешь? А я так испугалась, что даже не сообразила, что сегодня воскресенье и канцелярия в лагере закрыта. Здесь сейчас есть свободные койки? Мне придется переночевать, не ехать же обратно.
— У нас свободных мест много, а как в женских бараках — не знаю. Однако холодает, пойдемте в кантину, там сейчас никого нет, можно посидеть и поговорить…
В кантине действительно было почти пусто, только в одном углу сидели с вязаньем несколько пожилых женщин, а в другом играли в шахматы двое стариков. Здесь по-прежнему держался неистребимый запах эрзац-кофе, дезинфекции и бульонных кубиков «Магги», и те же плакаты пестрели на стенах: «Победа или Сибирь», «Тс-с — враг подслушивает», «Свет в окне — бомба на крышу». По обеим сторонам окошка, через которое с кухни подавали еду, висели инструкция по борьбе с зажигательными бомбами и еще один плакат, где небритый Коленклау в бандитской кепчонке утаскивал мешок наворованного угля, а еще более гнусный с виду Грошендиб, оглянувшись с циничной и явно пораженческой ухмылкой, нелегально включал в электросеть огромную плитку. Словом, и тут все было, как прежде.
— Да… вот так и существуем, — философски заметил Гейм. — Европа двадцатого века, докатились… И ведь были благодушные ослы, искренне веровавшие в разум, прогресс и благодетельные плоды просвещения.
— Война скоро кончится, теперь уже недолго.
— Ну и что? Вы чего-нибудь ждете от конца войны? Я — нет. Разве что перестанут убивать так уж открыто, а в остальном… — он не договорил, пожал плечами. — Весь ужас в том, Трудхен, что к лучшему наш мир уже не изменится, кто бы ни победил в этой бессмысленной потасовке. Все они стоят друг друга, поверьте; я теперь так понимаю беднягу Меркуцио — «A plague a both your houses», — помните?
— Вспомню, может быть, если ты скажешь это по-немецки.
— «Чума на оба ваши дома» — вот как это звучит по-немецки. Ладно, я тогда оставлю вас на минутку — пойду разыщу Гудрун, пусть позаботится о ночлеге…
— Разыщешь кого? — не поняла Людмила.
— А я тут завязал полезное знакомство… с одной местной активисткой. Довольно милая девчонка, к сожалению слегка помешанная на почве бомбобоязни, — беженка из Вартегау, в пути потеряла своих, словом обычная история. Сейчас я ее приведу, она вам все устроит…
Гейм вышел и скоро вернулся в сопровождении девушки в форменной блузке БДМ и накинутом на плечи военном кителе со споротыми знаками различия. Белокурые косы и удивленно-испуганное выражение глаз придавали ей вид школьницы.
— Добрый вечер, — сказала она робко. — Ян просил узнать насчет койки…
— Да, если можно, на одну ночь.
— Я думаю, это можно устроить, сейчас тут есть свободные места, только не знаю, как с постельным бельем… Я спрошу у кастелянши. Если вы дадите мне свои документы…
— Да, пожалуйста, — Людмила расстегнула сумку и достала бумаги. — Я становилась на учет в августе.
— И еще придется сдать на кухню продовольственные карточки, они вам оформят талоны на ужин и на завтрак. Вы дайте их мне, я занесу…
Людмила отдала ей и карточки.
— Вы, кстати, не знаете, зачем меня могли вызвать? Я получила вот такую штуку, посмотрите…
— Вероятно, это по поводу одежды, — сказала Гудрун, прочитав повестку. — Вы зарегистрировались как пострадавшая от бомбежек?
— Не помню точно, — Людмила пожала плечами. — Может быть, и регистрировалась.
— Да, это из эн-эс-фау, насчет одежды. Сейчас они выдают пострадавшим обувь и одежду, я вот получила этот китель и ботинки, почти новые…
— Бог ты мой, — сказала Людмила. — И из-за этого мне пришлось тащиться в такую даль? Никогда бы не поехала, если б знала.
— Ах, что вы, как можно! У нас ведь нет обычных карточек на кожу и текстиль, как у местных жителей, а скоро зима. Завтра я вам с утра принесу формуляры и покажу, как заполнить…
— Формуляры, формуляры, — вздохнул Джонни Гейм. — Я иногда думаю, Трудхен, что едва ли не самое омерзительное в современной войне — это ее гнусная бюрократическая регламентированность. На каждом шагу какие-то ордера, пропуска, разрешения, формуляры, причем каждая из этих бумажек всесильна, наделена поистине сатанинским могуществом… Нет, в самом деле — живешь себе, строишь какие-то планы, и вдруг является ее величество Бумага — повестка, или предписание, или распоряжение, — и ты превращаешься в бесправное ничто, в последнего раба, в илота. Ну что у меня теперь за жизнь, скажите на милость? Каждое утро я поднимаюсь затемно, тащусь через весь город на этот идиотский завод и там до самого вечера подвожу на тележке какие-то грязные металлические предметы к станку, за которым работает совершенно чудовищный плебей; посмотрели бы вы на него, Трудхен, это же истинный морлок. И он на меня еще кричит, если я запаздываю с тележкой! Слов, какими это животное меня обзывает, не сыщешь ни в одном лексиконе… Что же тут смешного, помилуйте? Вообще должен сказать, что такого царства хамов, как эта блистательная «третья империя», еще никогда не было. Но вы думаете, другая сторона лучше? Единственная страна, еще сохранившая тень старого благородства, это Англия. А Соединенные Штаты? Вдумайтесь в этот кошмар: какой-нибудь вчерашний фермер, может быть даже негр, не прочитавший за всю свою гнусную жизнь дюжины книг, забирается в кабину «летающей крепости» и одним движением руки превращает в кучу мусора готический собор, который строился триста лет… Кстати, Трудхен, вы ведь не чистокровная немка?
— Так называемая «народная», — объяснила она. Чем-то весь этот разговор начинал ей не нравиться.
— Я не о том, простите. Разумеется, вы «народная немка», если родились не в Германии. Но ваши родители — они оба немцы в самом деле?
— В общем, не совсем.
— Я так и думал, — кивнул Гейм. — У вас глаза не немки.
— Какие же у меня глаза? — она засмеялась несколько принужденно, все еще не понимая, к чему он клонит.
— Славянские, это сразу видно, я-то знаю — моя мать чистокровная полька.
— Вот как? А я и не знала. И… где же она теперь, Ян?
— В Англии. Мы уехали туда в тридцать восьмом, а летом тридцать девятого я вернулся навестить обожаемого родителя — он этого потребовал. Ему-то хорошо — он благополучно погиб в Берлине от бомбежки, а каково мне? Вообразите проблему, Трудхен, не сегодня-завтра меня могут призвать в этот идиотский новый «фольксштурм» — слышали, наверное?
Людмила кивнула — да, эту новость она слышала. Неделю назад, в годовщину Битвы народов под Лейпцигом, Гитлер объявил о создании «народного ополчения».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82