А впрочем, может, это и к лучшему, что он не сразу едет в Берлин. В Берлине не избежать встречи с Розе, а тот опять примется за свое. Тут им действительно не понять друг друга: шпионаж есть шпионаж, какими бы высокими мотивами он ни прикрывался. Тем более — в этой области… Надо бы поподробнее расспросить Розе о той поездке Гейзенберга к Бору. Гейзенберг, похоже, хотел предложить «папе Нильсу» заключить нечто вроде джентльменского соглашения между физиками воюющих стран: добровольно отказаться на время войны от всех работ, связанных с ядерным делением. И, похоже, «папа Нильс» уклонился от разговора. Хотя встреча имела место в оккупированном Копенгагене, вряд ли Бор мог подозревать Гейзенберга в провокации — скорее всего, просто понимал, что время джентльменских соглашений уже кончилось.
Узнав, что у нас работают с ураном, союзники не могли не форсировать аналогичных работ у себя. Это естественно. В последний свой отпуск он говорил с одним коллегой и поинтересовался — есть ли заслуживающие внимания публикации в английских и американских журналах (Институт кайзера Вильгельма получал их через Женеву). Оказалось, что уже два года в специальной периодике нет ни строчки по поводу урана — это значит, что тема взята под контроль правительствами, стала секретной, военной. Какие уж тут, к черту, «джентльменские соглашения». А передача информации в таких условиях?
— Привет, капитуся! — окликнул Дорнбергера молодой женский голос. Вздрогнув, он обернулся — перед ним стояло чумазое существо, которое он на первый взгляд принял бы за мальчишку, если бы не слишком явно обрисовывающий фигуру тесный и латаный комбинезон. На груди и на бедрах комбинезон был особенно засален — похоже, об него вытирала руки целая бригада смазчиков.
— Спокойно, спокойно, капитан, честь можете не отдавать, — снисходительно объявила девчонка с генеральскими интонациями в голосе и села рядом. — Закурить есть?
Дорнбергер, посмеиваясь, достал из портфеля нераспечатанную пачку «Юно».
— Почему «Юно» круглые? — задала девчонка рекламный вопрос и, подмигнув, тут же ответила на него не менее общеизвестной непристойностью. — Покорнейше благодарю, майор. Далеко ли изволите держать путь?
— К победе, уважаемая, куда же еще.
— Наконец-то истинно германский ответ! А то, знаете, кругом одни пораженцы. Я вот к чему — с поездами сейчас сами знаете как; если до вечера уехать не удастся, так у меня жилье тут рядом. Мать работает в ночную, сестренок-братишек нет, все тип-топ. А?
— Сколько тебе лет? — полюбопытствовал Дорнбергер.
— Мне-то? Шестнадцать, а чего? Я знаете какая развратная, — объявила она с гордостью. — Мне известны сто способов!
— Неужто целых сто? Скажи на милость, а я и не подозревал, что их столько. Привык как-то обходиться одним. Ты что же, здесь работаешь?
— Надо ведь помогать героям фронта, — объяснила она, закинув ногу на ногу и отводя от губ сигарету жестом Марики Рёкк, играющей даму из высшего света. — Пошлют к Хейнкелю или на «Крупп-Грузон», там и вовсе сдохнешь! Через два года я смогу в зенитчицы, — у тех жизнь шикарная, а пока тут на сцепке… Ну так как — организуем это дело? Помоюсь после работы, переоденусь, и — зиг хайль!
— Да нет, боюсь, ты меня найдешь дилетантом. Мы лучше давай вот что сделаем — я дам деньги и запишу номер поезда, а ты мне организуй билет, хорошо? Ты ведь знаешь, к кому тут обратиться.
— Знать-то я знаю! А сигареты еще есть?
— Нет, только талоны.
— Сойдет, можно талонами. Эту пачку я забираю, и гоните еще на две.
— Помилуй, это же просто грабеж!
— Да вам чего, собственно, требуется — ехать или сидеть тут на заднице и курить свои сигареты?! Ну и сидите на здоровье!!
— Хорошо, хорошо, только визжать не надо… — Дорнбергер отделил требуемое количество талонов и отдал девчонке вместе с вырванным из записной книжки листком, где написал номер поезда и станцию назначения. Когда та удалилась, насвистывая модный шлягер и узывно виляя тощими бедрами, он подумал, что разумнее было бы талоны не отдавать. Скорее всего, паршивка и не пойдет ни за каким билетом, а сейчас будет рассказывать о доверчивом простофиле.
Ну и черт с ними со всеми, решил он, имея в виду обеих сразу. Билет в Берлин у него есть, дождется следующего поезда и уедет, а в Эссен можно дать телеграмму. Пусть-ка изложит свой «крайне важный вопрос» в письменном виде. Он достал письмо, перечитал, украдкой понюхал и фыркнул с неодобрением. От запятых отказалась, поскольку все равно не умеет ими пользоваться, но чтобы бумага была не надушена — это никогда. И эти английские словечки, это идиотское написание имени без конечного «ха» — Эрик вместо Эрих, — вероятно, кажущееся ей таким изысканным! «Вечная женственность», пропади она пропадом…
Он доел бутерброды, допил согревшееся и ставшее от этого еще более мерзким эрзац-пиво и собрался было снова идти к бараку, чтобы узнать насчет ближайшего берлинского поезда, как вдруг услышал голос развратной сцепщицы.
— Эгей, группенфюрер! Алли-алло! — визжала она, высовываясь из окна багажного отделения. — Шпарьте сюда, быстро!
— Ну, билет я организовала, — сообщила она, когда он подошел, — но только кассирше тоже чего-то надо дать. Я ей не стала говорить, что у вас есть табачные талоны, а как насчет этого?
Она состроила гримаску и потерла большим пальцем об указательный. Дорнбергер кивнул, полез за бумажником.
— Хватит с нее пяти марок, — объявила сцепщица. — Нечего их баловать, все равно половину билетов разворовывают! Знаете, сколько надо отвалить, чтобы устроиться на железной дороге в кассу? Зато и живут они — как бог во Франции, вот чтоб меня завтра разбомбило! Я сама знаю одну кассиршу, которая курит только американские сигареты, трофейные, и окурки кидает на землю — вот так запросто, а картошку каждый день жарит на сливочном масле… Ну, ладно! Проездные документы у вас в порядке? А то, может, вы вообще шпион, я почем знаю, верно? Давайте сюда, и пошли. К самой кассе не подходите — подождете меня вон там…
Не прошло и десяти минут, как она вернула ему бумаги вместе с билетом до Эссена.
— Поезд будет через два часа, — сказала она, — жаль, уже не успеем. А то я бы вас уговорила!
— Ты, милая моя, когда-нибудь доиграешься.
— Ну и доиграюсь, — отозвалась она беспечно, — подумаешь! Все равно скоро конец. Тут ведь бомбят каждый день — это сегодня вам повезло, что тихо. А так, — она махнула рукой. — Ясно, кругом сплошь военные заводы, один «Юнкерс» чего стоит! Целый город. Я знаю, у меня там мать в кузнечно-прессовом. Штампует какую-то фигню для пикировщиков. Ю-87, «штука» — слыхали? Ладно, капитан, счастливого пути. А я еще почему хотела сделать вам удовольствие — вид у вас очень уж невеселый…
Поезд ушел из Магдебурга почти по расписанию, но уже через полчаса остановился на каком-то разъезде и ждал бесконечно долго, пропуская товарные составы. Потом объявили воздушную тревогу. Было уже темно, в купе едва тлела под потолком маленькая синяя лампочка, попутчики — в основном тоже отпускники — храпели, привалившись кто в угол дивана, кто на плечо соседу. Вагон был итальянский, с прикрепленными к исцарапанным лакированным панелям видами Лигурийской Ривьеры; над головой у спящего напротив летчика было, в качестве дополнительного украшения, отбито по трафарету белой краской: «Il Duce ha sempre raggione» — «Дуче всегда прав», — не столько понял, сколько догадался Дорнбергер по аналогии со знакомыми латинскими корнями. Почему эти нынешние подонки с таким упорством твердят о собственной непогрешимости? Черт побери, были же и раньше ничем не ограниченные в своих действиях властители, была абсолютная монархия, но ведь вот ни Старому Фрицу, ни Королю-Солнцу и в голову не могло прийти украсить Берлин или Париж подобными изречениями, хотя скромностью не отличался ни тот, ни другой…
Дорнбергеру вспомнилась теоретическая конференция в Риме в начале тридцать седьмого года — они ездили туда с Бонхоффером, Суэссом и еще одним молодым радиохимиком из Гейдельберга. Их познакомили с профессором Ферми — легендарный автор теории бета-распада оказался темпераментным человечком с живыми черными глазами на оливковом тонкогубом лице, у него была еще странная особенность: сидя он был нормального роста, а стоя — ниже других. После закрытия конференции ее участников повезли на два дня в Альпы, где «дотторе Энрико» (даром что коротышка) показал себя совсем неплохим горнолыжником… Двумя годами позже Ферми, уже нобелевский лауреат, эмигрировал в Соединенные Штаты.
Из Италии тогда уехало еще несколько его сотрудников — Сегре, Разетти… Интересно, что в Германии такого не было. Отсюда уехали только те, кого вынудили это сделать. Да и то в большинстве иностранцы, как Лиза Мейтнер — австриячка или тогдашний директор берлинского института датчанин Питер Дебай. По сути дела, остались все, причем независимо от своих политических убеждений.
Надо полагать, такая профессия. Писатели, например, те разбежались. Хотя опять-таки — большинству пришлось это сделать. Вилли Грот сказал однажды о Томасе Манне, которого обожал и мог перечитывать без конца, что нацисты его наверняка бросили бы в кацет, и не только за грехи брата. А почему, казалось бы? Если они так заботятся о престиже «арийской расы», то должны были бы гордиться, что Германия дала миру писателей такого масштаба. Сам Дорнбергер не читал «Волшебной горы», но покойный тесть, мнению которого он вполне доверял, советовал непременно прочитать.
Да, интересно, как им сейчас работается в Америке… Соединенные Штаты, похоже, стали мировым центром физики — шутка ли, с такими именами, как Эйнштейн, Ферми, Сциллард… Розе слышал от кого-то, что старика Бора последнее время усиленно уговаривают бежать из Дании; если «папа Нильс» действительно исчезнет, можно не сомневаться, что и он рано или поздно окажется там же. Америка, страна радужных надежд…
А вот Гейзенберг не захотел, хотя ему перед самой войной предлагали кафедру в Колумбийском университете. При всей своей отключенности от жизни он несомненно понимал, что война неизбежна, и все же вернулся, не захотел остаться в Штатах. По каким мотивам? Не хотелось бы думать, что здесь сыграла роль близость к сильным мира сего (в частности, семейное знакомство с Гиммлером); Гейзенберг мог не сомневаться, что его положение в Америке тоже было бы достаточно высоким, И уж во всяком случае, куда более прочным…
Ну, Гейзенберг ладно — это хоть человек, относящийся к режиму вполне лояльно, пусть не столько из симпатии, сколько из осторожности. Так или иначе, конфликтов с властью у него не было. А что удержало от эмиграции неистового Макса фон Лауэ, открыто конфликтующего где только можно? Говорят, послушание у немцев в крови; может, все дело в этом? Послушание не самого прямого и примитивного вида, а лежащее где-то глубже. Макс до сих пор не боится во всеуслышание называть Эйнштейна величайшим физиком современности — значит, не настолько уж он «послушен». Однако уехать, порвать со своей страной…
Да, не так это просто. В Сталинграде все понимали преступную бессмыслицу происходящего, но продолжали драться. Сам он тоже понимал, но ведь ему и в голову не могло прийти — взять, скажем, и сдаться в плен. Если бы сдалась армия, дело иное; Паулюсу следовало сдать армию еще в ноябре, когда окружение стало фактом. Сдать армию — и застрелиться. Но Паулюс не сделал ни того ни другого — армия продолжала драться, и каждому солдату оставалось только умереть рядом с товарищами. Или выжить, если повезет, но тоже вместе с другими. Какое, собственно, право было бы у него пытаться спасти свою жизнь, когда рядом гибли тысячи таких же, как он?
Он постепенно задремал, потом несколько раз просыпался, возвращаясь к своим мыслям, и снова они начинали путаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82