Как он сказал — Гертруда Юргенс? Господи помилуй, только этого ей не хватало — стать «фольксдойче»…
Пересекли Саксонскую площадь, проехали вдоль длинного, усаженного островерхими башенками здания егерских казарм. Нелепая машина — Эрих сказал, что солдаты называют такие «корытами» — «Kubelwagen», — бежала быстро, но прыгала на каждой неровности дороги и была ужасно шумной, вся лязгала и громыхала; хорошо еще, мотор выл где-то сзади. Разговаривать поэтому было трудно, приходилось перекрикиваться — или молчать. Людмила вдруг подумала, что так лучше, и это испугало ее, что же ей — нечего сказать ему в их последний день вместе? А выходит — нечего. Нечего, потому что все уже сказано, можно лишь повторять — люблю, люблю, не хочу, чтобы ты уезжал, хочу быть вместе с тобой, — но что толку, первое уже известно, второе невыполнимо. Остается молчать, чтобы не выть в голос, как воют на проводах деревенские бабы, и даже не плакать слишком уж открыто — пока он здесь. Молчать, вот единственное, что ей остается, самое последнее, это когда уже действительно конец — вот как теперь. В июле сорок первого, — ровно три года назад! — когда Таня провожала своего Сергея, какой крик стоял над забитой красными вагонами товарной станцией, как они кричали, те женщины, как голосили, но, наверное, им было легче: горе-то было одно, общее у всех, и потом, у каждой была надежда — даже тогда, даже тем страшным летом каждая надеялась, что снова увидит своего… А когда нет надежды, остается молчать: «дальнейшее — молчанье»…
Все-таки они действительно ехали быстро, набережная Гинденбурга окончилась, машина прогромыхала по улицам Блазевица, с высоты висячего моста справа и слева распахнулась внизу сверкающая гладь реки. Впереди высился Лошвицкий холм — сады уступами, один выше другого, белые стены, красная черепица крыш, ползущая в небе кабинка подвесной дороги. Потом Вайссер-Хирш, тонущие в зелени виллы и пансионаты, лабиринт крутых извилистых переулков — машина то сердито подвывала, карабкаясь вверх, то облегченно катилась под уклон с примолкшим двигателем, весело позвякивая и погромыхивая. И город кончился сразу, как обрезанный.
— Не могу понять, почему это называется Пустошью, — сказала Людмила, когда они въехали в неширокую просеку между громадными стволами сосен. — Всегда считала, что пустошь — это где растет вереск. Такое ровное открытое место.
— Когда-то, наверное, так оно и было… Потом вырос лес, а название осталось. Хорошо здесь, правда?
— Очень… Тихо так. Хотя, конечно, это не совсем лес, слишком он аккуратный и прибранный. Впечатление такое, что здесь каждый день ходят с граблями и метлой. Лес все-таки должен быть более диким…
— Это ведь, в сущности, нечто вроде пригородного парка. У нас есть и дикие леса — например, Гарц. Брокен — слышала такое место?
— Это где ведьмы?
— Совершенно верно — в прошлом. А сейчас там делают «оружие возмездия».
— На Брокене?
— Рядом. Нордхаузен, Блейхероде… все под землей — заводы, лаборатории, туда перебрались наши ракетчики… после того, как их выбомбили с Узедома.
— Профессор слышал одну передачу из Лондона, они говорят, что «фау» оказались совсем не такими страшными — их сбивают совершенно легко…
— Да, это «фау-один». Конечно, почему не сбивать — обычный беспилотный самолет с гироскопической стабилизацией курса, скорость не выше, чем у «спитфайра», защиты никакой нет. Браун сейчас лезет из кожи, готовит в серию свой «агрегат-четыре» — это будет пострашнее. Хотя тоже, конечно… Ну что, выйдем?
Свернув с просеки, он выключил двигатель. Людмила открыла дверцу, выбралась наружу — ее сразу охватила знойная тишина, безветрие, запахи смолы и хвои. Где-то стучал дятел — Эрих подошел и остановился рядом, запрокинув голову.
— Не вижу, — сказал он. — Дятлы обычно облюбовывают одно место и постоянно прилетают туда расклевывать шишки. Никогда не видела? Под таким деревом всегда валяется шелуха. Находит удобную развилку, вставляет туда шишку, как в тиски, и работает. У нас в Груневальде дятел стучал перед окном спальни, я его иногда видел…
Людмила помолчала, потом спросила:
— Скажи, а твоя жена… она тоже физик?
Эрих удивленно глянул на нее и рассмеялся.
— Рената — физик? Да она не знает таблицы умножения! С чего это тебе пришло в голову?
— Не знаю… просто подумала. Это было бы естественно.
— Ничего естественного в этом не было бы, а что касается Ренаты, то она снимается в кино. Снималась, во всяком случае; не уверен, получится ли это у нее в Бразилии.
— Ах, так она киноактриса…
— Я нарочно не употребил этого слова. Актриса, мне кажется, это уже всерьез — ну, там, Гарбо, Дитрих, не знаю. Хотя некоторым она нравилась, в «Императорском вальсе» ей дали главную роль. Ты этого фильма не видела?
— Пожалуй, нет.
— Ничего не потеряла. Да, представляю себе Ренату-физика! Я, впрочем, вообще не знаю выдающихся физиков-женщин, если не считать Марии Кюри и нашей Мейтнер.
— Мейтнер? Не слышала…
— Ну, что ты. Она сейчас в первой десятке теоретиков. Хотя долгое время ее тоже не принимали всерьез. Году в двадцать третьем или двадцать четвертом, точно не помню, она прочитала в Берлине свою первую лекцию на тему радиоактивности в космических процессах. Знаешь, как об этом сообщили берлинские газеты? «Фрейлейн доктор Мейтнер выступила перед берлинскими студентами с чрезвычайно интересной лекцией „Значение радиоактивности для косметических процессов“…
— Косметических?
— В том-то и дело! Репортер решил, что фрейлейн доктор ни о каких других говорить не может…
Они отошли уже довольно далеко от просеки, где остался их лягушачий «кюбельваген». Эрих бросил на землю пиджак, она села, он лег рядом, положив голову на ее колени.
— Не тяжело? — спросил он, глянув снизу вверх.
— Нет, милый… — Она осторожно коснулась его лба; что у него было по-настоящему красивым, так это лоб — высокий, объемистый. Она провела пальцами, нащупала небольшой рубец. — Что это у тебя здесь — ты был ранен?
— Нет, это с детства. Я уж сейчас и не помню — камнем, вероятно. Тебе действительно не тяжело?
— Нет, нет, что ты…
— А у меня есть для тебя маленький подарок.
— Правда?
— Правда. Дай-ка мой бумажник — он где-то там, во внутреннем кармане… Нашла? Мерси. А теперь закрой глаза и не подглядывай…
Она добросовестно зажмурилась. Послышался хрусткий шелест целлофана, потом что-то легкое и пушистое щекотно коснулось ее носа — Людмила, засмеявшись, машинально отдернула голову и в ту же секунду словно задохнулась этих запахом — странным, горьковатым, полузабытым и бесконечно родным. Вся мгновенно оцепенев, она раскрыла глаза и осторожно взяла из руки Эриха сплющенную серебристую веточку.
— Боже мой, откуда? — шепнула она. — Где ты это достал?
— Я же тебе говорил, был в Румынии. Это севернее Ясс, мы там ждали на полевом аэродроме — он весь зарос этой штукой. А я помню еще по сорок второму году — на Дону ее тоже было много. Для меня теперь этот абсентовый запах навсегда связан с югом России, вот я и подумал, что тебе будет приятно…
Румынская полынь ничем не отличалась от украинской, ее можно было бы сорвать и там, дома, где-нибудь за Татарской балкой. Привядшая, словно покрытая седой пыльцой, она так горько и пронзительно пахла степью, ветром, курганами, что у Людмилы перехватило дыхание.
— Я угадал? — весело спросил Эрих.
Она молча покивала, прижимая к лицу седую веточку, хотела что-то сказать и не смогла. Она опять крепко зажмурилась, слезы жгли ей глаза — ну что я за ничтожество, подумалось ей с отчаяньем, ему сегодня только этого не хватает — любоваться, как я реву…
Не выдержав, она закрыла лицо ладонями, еще ниже опустив голову, вся содрогаясь от подавляемых рыданий. Эрих сидел рядом — молча, не пытаясь успокоить ее или утешить. Какие тут могут быть утешения, подумал он, мне бы раньше догадаться, что этот «подарок» доставит ей больше горя, чем радости…
В лесу было очень тихо, по невидимому отсюда шоссе отдаленно проревел грузовик. Где-то вдали звонко и печально куковала кукушка.
— Прости меня, милый, — проговорила наконец Людмила, отвернувшись и утирая глаза. — Прости, тебе и без меня… трудно…
— Ну что ты, — отозвался он негромко. — Это я должен просить прощения… Получилось, действительно, не очень кстати.
— Нет, нет, ты мне доставил такую радость, — возразила она, всхлипнув. — Конечно, это и тяжело — так вдруг вспомнилось… Но все равно, этот запах — это ведь как весточка из дому… Пройдемся немного?
Он встал и, протянув руку, помог подняться ей. Некоторое время шли молча.
— Эрих, послушай, — сказала она наконец, решившись. — Я не хотела об этом говорить — наверное, не имею права, но… и не сказать тоже не могу.
— О чем?
— О твоих делах там. Я понимаю, ты не можешь ничего об этом рассказать, да это и неважно — знаю я подробности или не знаю. Я знаю главное. Ты сам сказал мне об этом, дал понять — тем, что привез бумаги, и потом насчет сообщения по радио, из которого мы все узнаем… — Голос у нее прервался, она помолчала несколько секунд и, овладев собой, продолжала: — Я догадываюсь, что вы — ты и твои товарищи, неважно кто они, мне это знать не надо, — вы что-то готовите. Что-то важное, не правда ли, от чего вообще может кончиться война — об этом ты тоже мне говорил прошлый раз. Я ошибаюсь? Скажи мне только одно — да или нет.
— Нет, ты не ошибаешься.
— Хорошо. Я думаю, что не ошибаюсь и в том, что это должно произойти в ближайшее время. На это можешь не отвечать. Но вот что меня поражает и… пугает, понимаешь, просто пугает — я тебе утром сказала, у тебя в глазах что-то такое…
— Помню, помню, — весело перебил он, — мы еще говорили о синонимах.
— Да. И вот я хочу — должна — спросить: ты сам веришь, что это у вас получится?
Эрих неопределенно хмыкнул. Подобрав с земли шишку, он подкинул ее на ладони и, широко размахнувшись, швырнул, как бросают гранату. Шишка ударилась о сосновый ствол далеко впереди.
— Получится, — он подмигнул совсем по-мальчишески.
— Я ведь серьезно спрашиваю, — сказала она с укоризной.
— А я так же серьезно отвечаю. Я мог попасть в сосну, а мог и не попасть, — у нас может получиться, а может и не получиться. В любом действии есть примерно равные шансы на успех и неуспех, а соотношение их, естественно, варьируется в известных пределах.
— Но как можно, Эрих! Если ты не уверен совершенно, как же ты тогда можешь, ведь… Есть ведь другие способы — ну, я не знаю, — ты только что был там на Востоке — мог бы перейти фронт…
— Перейти фронт?
— Ну да, а почему нет, ты ведь антифашист, Эрих, там есть этот комитет — ну, ты знаешь — Паулюс, Зейдлиц…
— Прости, — перебил он, — твой пример, боюсь, не слишком удачен. Ни Зейдлиц, ни Паулюс не были перебежчиками, их взяли в плен. Они до конца выполнили свой долг — не будем сейчас разбирать, правильным ли было их понимание долга, это вопрос другой. Если бы меня не вытащили из-под Сталинграда, если бы я там уцелел и оказался в числе тех девяноста тысяч — да, возможно, я тоже примкнул бы к «Свободной Германии», Я готов подписаться под всеми их призывами — покончить с нацизмом, покончить с войной, спасти страну от разгрома. Но, пойми, они к этому призывают, а мы — имею в виду себя и моих товарищей, — мы это делаем, Во всяком случае, пытаемся сделать! Ты видишь разницу?
— Прекрасно вижу, но…
— Какие тут могут быть «но»? Пойми, Люси, что переходить из категории делающих в категорию призывающих я не намерен!
— Но, может быть, они тоже что-то делают?
— Где — в Москве? Вполне возможно! Но я хочу, чтобы судьба Германии решалась здесь — здесь, понимаешь! — а не в Москве или Вашингтоне!
— Почему ты на меня кричишь, Эрих, я ведь только…
— Люси, ради господа бога и всех святых, прекратим этот разговор. Не надо мне сейчас говорить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Пересекли Саксонскую площадь, проехали вдоль длинного, усаженного островерхими башенками здания егерских казарм. Нелепая машина — Эрих сказал, что солдаты называют такие «корытами» — «Kubelwagen», — бежала быстро, но прыгала на каждой неровности дороги и была ужасно шумной, вся лязгала и громыхала; хорошо еще, мотор выл где-то сзади. Разговаривать поэтому было трудно, приходилось перекрикиваться — или молчать. Людмила вдруг подумала, что так лучше, и это испугало ее, что же ей — нечего сказать ему в их последний день вместе? А выходит — нечего. Нечего, потому что все уже сказано, можно лишь повторять — люблю, люблю, не хочу, чтобы ты уезжал, хочу быть вместе с тобой, — но что толку, первое уже известно, второе невыполнимо. Остается молчать, чтобы не выть в голос, как воют на проводах деревенские бабы, и даже не плакать слишком уж открыто — пока он здесь. Молчать, вот единственное, что ей остается, самое последнее, это когда уже действительно конец — вот как теперь. В июле сорок первого, — ровно три года назад! — когда Таня провожала своего Сергея, какой крик стоял над забитой красными вагонами товарной станцией, как они кричали, те женщины, как голосили, но, наверное, им было легче: горе-то было одно, общее у всех, и потом, у каждой была надежда — даже тогда, даже тем страшным летом каждая надеялась, что снова увидит своего… А когда нет надежды, остается молчать: «дальнейшее — молчанье»…
Все-таки они действительно ехали быстро, набережная Гинденбурга окончилась, машина прогромыхала по улицам Блазевица, с высоты висячего моста справа и слева распахнулась внизу сверкающая гладь реки. Впереди высился Лошвицкий холм — сады уступами, один выше другого, белые стены, красная черепица крыш, ползущая в небе кабинка подвесной дороги. Потом Вайссер-Хирш, тонущие в зелени виллы и пансионаты, лабиринт крутых извилистых переулков — машина то сердито подвывала, карабкаясь вверх, то облегченно катилась под уклон с примолкшим двигателем, весело позвякивая и погромыхивая. И город кончился сразу, как обрезанный.
— Не могу понять, почему это называется Пустошью, — сказала Людмила, когда они въехали в неширокую просеку между громадными стволами сосен. — Всегда считала, что пустошь — это где растет вереск. Такое ровное открытое место.
— Когда-то, наверное, так оно и было… Потом вырос лес, а название осталось. Хорошо здесь, правда?
— Очень… Тихо так. Хотя, конечно, это не совсем лес, слишком он аккуратный и прибранный. Впечатление такое, что здесь каждый день ходят с граблями и метлой. Лес все-таки должен быть более диким…
— Это ведь, в сущности, нечто вроде пригородного парка. У нас есть и дикие леса — например, Гарц. Брокен — слышала такое место?
— Это где ведьмы?
— Совершенно верно — в прошлом. А сейчас там делают «оружие возмездия».
— На Брокене?
— Рядом. Нордхаузен, Блейхероде… все под землей — заводы, лаборатории, туда перебрались наши ракетчики… после того, как их выбомбили с Узедома.
— Профессор слышал одну передачу из Лондона, они говорят, что «фау» оказались совсем не такими страшными — их сбивают совершенно легко…
— Да, это «фау-один». Конечно, почему не сбивать — обычный беспилотный самолет с гироскопической стабилизацией курса, скорость не выше, чем у «спитфайра», защиты никакой нет. Браун сейчас лезет из кожи, готовит в серию свой «агрегат-четыре» — это будет пострашнее. Хотя тоже, конечно… Ну что, выйдем?
Свернув с просеки, он выключил двигатель. Людмила открыла дверцу, выбралась наружу — ее сразу охватила знойная тишина, безветрие, запахи смолы и хвои. Где-то стучал дятел — Эрих подошел и остановился рядом, запрокинув голову.
— Не вижу, — сказал он. — Дятлы обычно облюбовывают одно место и постоянно прилетают туда расклевывать шишки. Никогда не видела? Под таким деревом всегда валяется шелуха. Находит удобную развилку, вставляет туда шишку, как в тиски, и работает. У нас в Груневальде дятел стучал перед окном спальни, я его иногда видел…
Людмила помолчала, потом спросила:
— Скажи, а твоя жена… она тоже физик?
Эрих удивленно глянул на нее и рассмеялся.
— Рената — физик? Да она не знает таблицы умножения! С чего это тебе пришло в голову?
— Не знаю… просто подумала. Это было бы естественно.
— Ничего естественного в этом не было бы, а что касается Ренаты, то она снимается в кино. Снималась, во всяком случае; не уверен, получится ли это у нее в Бразилии.
— Ах, так она киноактриса…
— Я нарочно не употребил этого слова. Актриса, мне кажется, это уже всерьез — ну, там, Гарбо, Дитрих, не знаю. Хотя некоторым она нравилась, в «Императорском вальсе» ей дали главную роль. Ты этого фильма не видела?
— Пожалуй, нет.
— Ничего не потеряла. Да, представляю себе Ренату-физика! Я, впрочем, вообще не знаю выдающихся физиков-женщин, если не считать Марии Кюри и нашей Мейтнер.
— Мейтнер? Не слышала…
— Ну, что ты. Она сейчас в первой десятке теоретиков. Хотя долгое время ее тоже не принимали всерьез. Году в двадцать третьем или двадцать четвертом, точно не помню, она прочитала в Берлине свою первую лекцию на тему радиоактивности в космических процессах. Знаешь, как об этом сообщили берлинские газеты? «Фрейлейн доктор Мейтнер выступила перед берлинскими студентами с чрезвычайно интересной лекцией „Значение радиоактивности для косметических процессов“…
— Косметических?
— В том-то и дело! Репортер решил, что фрейлейн доктор ни о каких других говорить не может…
Они отошли уже довольно далеко от просеки, где остался их лягушачий «кюбельваген». Эрих бросил на землю пиджак, она села, он лег рядом, положив голову на ее колени.
— Не тяжело? — спросил он, глянув снизу вверх.
— Нет, милый… — Она осторожно коснулась его лба; что у него было по-настоящему красивым, так это лоб — высокий, объемистый. Она провела пальцами, нащупала небольшой рубец. — Что это у тебя здесь — ты был ранен?
— Нет, это с детства. Я уж сейчас и не помню — камнем, вероятно. Тебе действительно не тяжело?
— Нет, нет, что ты…
— А у меня есть для тебя маленький подарок.
— Правда?
— Правда. Дай-ка мой бумажник — он где-то там, во внутреннем кармане… Нашла? Мерси. А теперь закрой глаза и не подглядывай…
Она добросовестно зажмурилась. Послышался хрусткий шелест целлофана, потом что-то легкое и пушистое щекотно коснулось ее носа — Людмила, засмеявшись, машинально отдернула голову и в ту же секунду словно задохнулась этих запахом — странным, горьковатым, полузабытым и бесконечно родным. Вся мгновенно оцепенев, она раскрыла глаза и осторожно взяла из руки Эриха сплющенную серебристую веточку.
— Боже мой, откуда? — шепнула она. — Где ты это достал?
— Я же тебе говорил, был в Румынии. Это севернее Ясс, мы там ждали на полевом аэродроме — он весь зарос этой штукой. А я помню еще по сорок второму году — на Дону ее тоже было много. Для меня теперь этот абсентовый запах навсегда связан с югом России, вот я и подумал, что тебе будет приятно…
Румынская полынь ничем не отличалась от украинской, ее можно было бы сорвать и там, дома, где-нибудь за Татарской балкой. Привядшая, словно покрытая седой пыльцой, она так горько и пронзительно пахла степью, ветром, курганами, что у Людмилы перехватило дыхание.
— Я угадал? — весело спросил Эрих.
Она молча покивала, прижимая к лицу седую веточку, хотела что-то сказать и не смогла. Она опять крепко зажмурилась, слезы жгли ей глаза — ну что я за ничтожество, подумалось ей с отчаяньем, ему сегодня только этого не хватает — любоваться, как я реву…
Не выдержав, она закрыла лицо ладонями, еще ниже опустив голову, вся содрогаясь от подавляемых рыданий. Эрих сидел рядом — молча, не пытаясь успокоить ее или утешить. Какие тут могут быть утешения, подумал он, мне бы раньше догадаться, что этот «подарок» доставит ей больше горя, чем радости…
В лесу было очень тихо, по невидимому отсюда шоссе отдаленно проревел грузовик. Где-то вдали звонко и печально куковала кукушка.
— Прости меня, милый, — проговорила наконец Людмила, отвернувшись и утирая глаза. — Прости, тебе и без меня… трудно…
— Ну что ты, — отозвался он негромко. — Это я должен просить прощения… Получилось, действительно, не очень кстати.
— Нет, нет, ты мне доставил такую радость, — возразила она, всхлипнув. — Конечно, это и тяжело — так вдруг вспомнилось… Но все равно, этот запах — это ведь как весточка из дому… Пройдемся немного?
Он встал и, протянув руку, помог подняться ей. Некоторое время шли молча.
— Эрих, послушай, — сказала она наконец, решившись. — Я не хотела об этом говорить — наверное, не имею права, но… и не сказать тоже не могу.
— О чем?
— О твоих делах там. Я понимаю, ты не можешь ничего об этом рассказать, да это и неважно — знаю я подробности или не знаю. Я знаю главное. Ты сам сказал мне об этом, дал понять — тем, что привез бумаги, и потом насчет сообщения по радио, из которого мы все узнаем… — Голос у нее прервался, она помолчала несколько секунд и, овладев собой, продолжала: — Я догадываюсь, что вы — ты и твои товарищи, неважно кто они, мне это знать не надо, — вы что-то готовите. Что-то важное, не правда ли, от чего вообще может кончиться война — об этом ты тоже мне говорил прошлый раз. Я ошибаюсь? Скажи мне только одно — да или нет.
— Нет, ты не ошибаешься.
— Хорошо. Я думаю, что не ошибаюсь и в том, что это должно произойти в ближайшее время. На это можешь не отвечать. Но вот что меня поражает и… пугает, понимаешь, просто пугает — я тебе утром сказала, у тебя в глазах что-то такое…
— Помню, помню, — весело перебил он, — мы еще говорили о синонимах.
— Да. И вот я хочу — должна — спросить: ты сам веришь, что это у вас получится?
Эрих неопределенно хмыкнул. Подобрав с земли шишку, он подкинул ее на ладони и, широко размахнувшись, швырнул, как бросают гранату. Шишка ударилась о сосновый ствол далеко впереди.
— Получится, — он подмигнул совсем по-мальчишески.
— Я ведь серьезно спрашиваю, — сказала она с укоризной.
— А я так же серьезно отвечаю. Я мог попасть в сосну, а мог и не попасть, — у нас может получиться, а может и не получиться. В любом действии есть примерно равные шансы на успех и неуспех, а соотношение их, естественно, варьируется в известных пределах.
— Но как можно, Эрих! Если ты не уверен совершенно, как же ты тогда можешь, ведь… Есть ведь другие способы — ну, я не знаю, — ты только что был там на Востоке — мог бы перейти фронт…
— Перейти фронт?
— Ну да, а почему нет, ты ведь антифашист, Эрих, там есть этот комитет — ну, ты знаешь — Паулюс, Зейдлиц…
— Прости, — перебил он, — твой пример, боюсь, не слишком удачен. Ни Зейдлиц, ни Паулюс не были перебежчиками, их взяли в плен. Они до конца выполнили свой долг — не будем сейчас разбирать, правильным ли было их понимание долга, это вопрос другой. Если бы меня не вытащили из-под Сталинграда, если бы я там уцелел и оказался в числе тех девяноста тысяч — да, возможно, я тоже примкнул бы к «Свободной Германии», Я готов подписаться под всеми их призывами — покончить с нацизмом, покончить с войной, спасти страну от разгрома. Но, пойми, они к этому призывают, а мы — имею в виду себя и моих товарищей, — мы это делаем, Во всяком случае, пытаемся сделать! Ты видишь разницу?
— Прекрасно вижу, но…
— Какие тут могут быть «но»? Пойми, Люси, что переходить из категории делающих в категорию призывающих я не намерен!
— Но, может быть, они тоже что-то делают?
— Где — в Москве? Вполне возможно! Но я хочу, чтобы судьба Германии решалась здесь — здесь, понимаешь! — а не в Москве или Вашингтоне!
— Почему ты на меня кричишь, Эрих, я ведь только…
— Люси, ради господа бога и всех святых, прекратим этот разговор. Не надо мне сейчас говорить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82