Когда я был еще совсем ребенком, к нам из Нью-Йорка приезжал на обед кардинал Спеллман — вот только тогда он был то ли епископом, то ли архиепископом, точно не помню. Он навещал нас и в доме в Принстоне, и в нашей огромной двухэтажной квартире на Парк-авеню, от которой мы отказались после несчастного случая с мамой. Порой я слышал, как родители называют его просто по имени, Фрэнк, а однажды, помню, он сам сознался мне, что носит туфли из крокодиловой кожи. Возможно, в тот момент я подсматривал за ним, проверял, не глиняные ли у него ноги.
Должно быть, именно звонок Вэл пробудил во мне все эти воспоминания, а потому и пришли вдруг на ум кардинал Спеллман, отец, туфли из крокодиловой кожи, иезуиты и та давняя ночь, когда я ехал по темной и скользкой дороге и ветер со снегом лепили прямо в ветровое стекло. Я ехал домой один, с плохими новостями, думал, что скажет на это отец, как воспримет очередное разочарование, виной которому был я сам.
Двадцать лет тому назад, даже больше.
Рано утром, когда снежная буря почти стихла и стало светать, патрульные полицейские выехали на поиски жертв стихии. И нашли мой «Шевроле» перевернутым, рядом со сломанным деревом, в самом плачевном виде. А рядом — меня, тоже в весьма плачевном виде и без всяких свидетельств того, что я пытался притормозить, остановить машину на скользкой, покрытой снегом и льдом дороге. И решили, что я, должно быть, уснул. Такое иногда случается. Так вот: ерунда все это. У меня была сломана нога, я страшно замерз, но это не столь важно. Важно было другое: посреди ночи я вдруг понял, что лучше умереть, чем рассказать отцу о себе и иезуитах.
Прозрение. То был типичный случай прозрения. Момент истины, который случается единожды в жизни. И, естественно, отец узнал, что я пытался сделать той ночью. Я прочел это в его глазах, в которых светилось отчаяние. Словно два маячка в ночи, они прожигали насквозь и манили к предательски близкому и опасному берегу, домой, домой. Он знал. Он знал, что я пытался совершить величайший из грехов, и никогда до конца так и не простил мне этого.
Слава богу, что есть Вэл. Так он сказал мне чуть позже в больнице. И вовсе не для того, чтобы унизить или оскорбить меня, просто пробормотал себе под нос, словно разговаривая сам с собой. И тогда я, человек, сознательно выбравший небытие, исключивший отца из советчиков, вдруг почувствовал: да мне плевать, что он там про меня думает. Так сказал я себе. И то был момент моего торжества.
* * *
Я доехал до окраин Принстона, свернул на двухполосную дорогу, на которой некогда учился водить отцовский «Линкольн», и не успел оглянуться, как фары уже осветили сквозь плотную завесу дождя и снега фасад нашего дома. К нему вела длинная, обсаженная тополями аллея, облетевшие листья смешались с грязью и прилипали к шинам. Гравий за поворотом был желтым и тоже сплошь покрыт грязью, розовые кусты выглядели запущенными, словно в этом веке в дом еще ни разу никто не наведывался. В дальнем конце двора темнел гараж с низкой двускатной крышей. Никто даже не удосужился зажечь к моему Приезду фонари. Сам дом находился левее, крупные камни, из которых был выложен фундамент, отливали мокрым блеском в свете фар. И дом тоже был погружен во тьму, и ночь стояла черная, непроглядная и сырая. Вдали, над вершинами деревьев, виднелась россыпь розоватых огней Принстона.
Я вошел в неосвещенный холл с ощущением, что холод и сырость пробирают меня до костей. Но как только щелкнул выключателем, все волшебным образом изменилось. Все было как прежде: дубовый отполированный паркет, деревянная плохо прибитая вешалка для одежды, кремовая лепнина на потолке, лестница, оливково-зеленые стены, зеркала в позолоченных рамах. Я направился прямиком в Длинную залу, в двух шагах от прихожей, где, в основном, и проходили все наши семейные сборища.
Длинная зала. Некогда то было главное помещение таверны восемнадцатого века, вокруг которого и начиналось строительство нашего дома. И свидетельства того до сих пор сохранились: потемневшие балки над головой, несуразный огромный камин шести футов в высоту и десяти в ширину. Но затем за долгие годы тут набралось немало других вещей и деталей: чехлы для мебели в цветочек, книжные полки на стенах, на них же огромные ковры горчично-алых оттенков, два ведерка для угля. У камина стояли кресла, обитые горчичного цвета кожей, на подставках появились медные лампы с желтыми абажурами и медные же горшки с цветами. А в дальнем конце комнаты, у окна с видом на яблоневый сад и ручей, стоял мольберт, за которым отец занимался живописью. Сейчас на нем было закреплено полотно, большое и покрытое куском белой ткани.
В комнате было холодно, сквозь щели в рамах с улицы тянуло сыростью. Угли в камине давно погасли и отсырели, превратились в грязь от попадающего через трубу дождя и пахли осенью. В прежние дни здесь, в комнатах восточного крыла, жили Мэри и Уильям, хлопотали по дому, поддерживали огонь, встречали меня горячим пуншем, и дом при них был полон жизни. Но Уильям умер, Мэри коротала одинокую старость в Скотсдейле, а пара, нанятая отцом, проживала в Принстоне. И комнаты в восточном крыле пустовали.
Я сразу понял, что ее еще нет. Но все равно окликнул сестру по имени, звук эхом раскатился по комнатам и замер где-то вдали. Потом подошел к одной из многочисленных лестниц и снова окликнул. Но услышал в ответ лишь странный шорох, такой звук издают на ветру выброшенные газеты. Очевидно, холод и дождь загнали мышей в дом, под карнизы, там они и бегали, пытаясь понять, где находятся. А находились они там, где появились на свет многочисленные поколения их предков.
Детьми мы с Вэл думали, что шум, слышный в стенах, издают привидения, историй о которых мы наслушались с детства. Вот одна из них. Жил-был юноша, которому удалось убить английского офицера, исподтишка, со спины. За ним устроили погоню, но он исчез. Один из предков Бена Дрискила спрятал его в своем доме на чердаке, но через неделю в дом ворвались англичане, специальный поисковый отряд, и обыскали его. И нашли парнишку, который прятался в темноте, полумертвый от пневмонии. И паренек сразу сознался в содеянном. И тогда они сказали нашему дальнему предку Бену Дрискилу, что собираются повесить его вместе с мальчишкой в назидание всем остальным окрестным бунтовщикам. Но тут в дверях появилась жена Бена, Ханна, с ружьем в руках и обещала проделать в мундире каждого из британцев огромную дыру, если только они посмеют хоть пальцем тронуть ее мужа. Тогда британцы отвесили ей почтительный поклон, предупредили Бена Дрискила, чтоб больше не смел давать приют врагу короля Георга, и ушли. Но все-таки увели с собой парнишку и повесили его в яблоневом саду на веревке, прихваченной из дома тех же Дрискилов. Позже Бен перерезал веревку и похоронил тело здесь же, под большой старой яблоней. Могила сохранилась до сих пор, мы с Вэл часто играли возле нее. И часто слушали с расширенными от ужаса и любопытства глазами эту историю о смерти храброго бунтаря, чье привидение поселилось у нас в доме.
Я поднялся по лестнице и ждал, но никто — ни призрак, ни белка, ни сестра — так и не появился. И тут вспомнилась мама. Даже показалось, что она стоит в дверях в просторном отделанном кружевами пеньюаре и протягивает ко мне руки, точно взывает откуда-то издалека. Как давно это было? Губы ее шевелятся, произносят слова, которые я, должно быть, слышал, но никак не могу припомнить... Почему я не могу вспомнить ее слов и при этом так отчетливо помню запах ее туалетной воды и пудры? И почему ее лицо затеняет тьма? Была ли она тогда молода? Или волосы уже серебрились сединой? Сколько лет было мне самому, когда она вот так вышла навстречу с протянутыми руками, говорила что-то, хотела, чтоб я понял нечто важное?...
Я спустился вниз, взял зонтик и вышел на улицу. Дождь падал косыми струями в желтоватых отблесках фонарей. Я поднял воротник плаща и нырнул в узкий подземный проход между двумя крыльями дома. Наверху дождь громко барабанил по закрытым ставнями окнам и подоконникам, хлестал бешено и злобно, превращался в лед, который все рос и рос и скоро должен был забить водосточные трубы. Нет, многое на этом свете, видно, вообще не меняется.
Я прошел через лужайку, где мы часто играли в крокет и бадминтон. Свет из окон Длинной залы отбрасывал узкие желтоватые стрелы, словно указывал путь к часовне.
Разумеется, у нас была своя собственная часовня. Построил ее еще дед по отцовской линии где-то в начале двадцатых в ответ на настойчивые просьбы бабушки. Часовня была в стиле «того периода», как пишут в путеводителях, сложена из кирпича и камня, с черно-белой отделкой, которую бабушка называла «милой и нисколько не вызывающей», и постоянно нуждалась в ремонте. Мы не являлись английскими католиками, подобно Ивлину Во, и своего, прирученного священника у нас не было. Зато нас не обделяли вниманием священники, служившие в соседней деревне Нью-Пруденс, в церкви Святой Марии. Уже взрослым я часто подумывал, что иметь собственную церковь — просто безумие, но научился помалкивать об этом. А потом пошел в школу Святого Августина, и там выяснилось, что в имениях многих мальчиков тоже есть свои церкви и ничего постыдного в том нет.
Сейчас часовня буквально тонула в дожде, подобные сравнения часто встречаются в поэтических описаниях английских церквей. Темная, мрачная, и мышей там наверняка полным-полно. Газон давно не стригли. Он был покрыт тонкой корочкой льда. Я ухватился за перила и поднялся по ступеням к дубовой, обитой железными полосками двери. Нажал на дверную ручку, она издала жалобный скрип. В темноте слабо мерцала одна-единственная свеча. Одна маленькая тонкая свечка. Внутри стояла полная тьма, если не считать слабого ореола света. Должно быть, Вэл все же побывала здесь, раз свеча горит. А потом куда-то исчезла.
Я пошел обратно к дому, выключил свет. Сама мысль о том, что мне предстоит провести ночь в этом холодном доме без Вэл, была невыносима. И потом это как-то не похоже на нее, заставлять меня ждать. Но погода жуткая, должно быть, она отъехала куда-то по делам и задержалась. Ничего, появится позже.
Я был голоден, и еще страшно хотелось выпить. Сел в машину, бросил последний взгляд на одинокий старый дом под дождем и поехал в Принстон.
* * *
Пивной бар «Нассау Инн» был наполнен оживленным гулом голосов. Народу — не протолкнуться. В воздухе плавали слои табачного дыма. Стены завешаны фотографиями Хоби Бейкера и других героев из прошлого века, столы украшены резьбой в виде тигриных голов. Дымовая завеса словно была призвана переместить завсегдатаев в далекое прошлое.
Я погрузился в кресло в кабинке и заказал двойной «Роб Рой». И только тут осознал, насколько напряжен и взволнован. Все из-за Вэл и нескрываемого страха в ее голосе, но куда она подевалась? Так настойчиво требовала встречи, а потом вдруг исчезла? Может, это вовсе не она зажгла ту одинокую свечку в часовне?
Мне принесли чизбургер, и тут вдруг я услышал, как кто-то окликает меня по имени.
— Бен? Вот так явление из прошлого!
Я поднял голову и увидел мальчишеское голубоглазое лицо Теренса О'Нила. Отца Теренса, который по возрасту находился где-то между мной и Вэл, но всегда и везде выглядел новичком. Ему дали смешное прозвище Персик, очевидно, благодаря изумительному цвету кожи, розово-кремовой, придающей такой невинный и свежий вид. Казалось, мы с Персиком были знакомы вечность. Играли в теннис и гольф, а как-то однажды я тайком напоил его чуть ли не до полусмерти в яблоневом саду. Он смотрел на меня и улыбался, голубые глаза подернулись дымкой приятных воспоминаний.
— Присаживайся, Персик, — пригласил я.
И он протиснулся в кабинку и уселся напротив со своей кружкой пива. Он не собирался быть священником;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
Должно быть, именно звонок Вэл пробудил во мне все эти воспоминания, а потому и пришли вдруг на ум кардинал Спеллман, отец, туфли из крокодиловой кожи, иезуиты и та давняя ночь, когда я ехал по темной и скользкой дороге и ветер со снегом лепили прямо в ветровое стекло. Я ехал домой один, с плохими новостями, думал, что скажет на это отец, как воспримет очередное разочарование, виной которому был я сам.
Двадцать лет тому назад, даже больше.
Рано утром, когда снежная буря почти стихла и стало светать, патрульные полицейские выехали на поиски жертв стихии. И нашли мой «Шевроле» перевернутым, рядом со сломанным деревом, в самом плачевном виде. А рядом — меня, тоже в весьма плачевном виде и без всяких свидетельств того, что я пытался притормозить, остановить машину на скользкой, покрытой снегом и льдом дороге. И решили, что я, должно быть, уснул. Такое иногда случается. Так вот: ерунда все это. У меня была сломана нога, я страшно замерз, но это не столь важно. Важно было другое: посреди ночи я вдруг понял, что лучше умереть, чем рассказать отцу о себе и иезуитах.
Прозрение. То был типичный случай прозрения. Момент истины, который случается единожды в жизни. И, естественно, отец узнал, что я пытался сделать той ночью. Я прочел это в его глазах, в которых светилось отчаяние. Словно два маячка в ночи, они прожигали насквозь и манили к предательски близкому и опасному берегу, домой, домой. Он знал. Он знал, что я пытался совершить величайший из грехов, и никогда до конца так и не простил мне этого.
Слава богу, что есть Вэл. Так он сказал мне чуть позже в больнице. И вовсе не для того, чтобы унизить или оскорбить меня, просто пробормотал себе под нос, словно разговаривая сам с собой. И тогда я, человек, сознательно выбравший небытие, исключивший отца из советчиков, вдруг почувствовал: да мне плевать, что он там про меня думает. Так сказал я себе. И то был момент моего торжества.
* * *
Я доехал до окраин Принстона, свернул на двухполосную дорогу, на которой некогда учился водить отцовский «Линкольн», и не успел оглянуться, как фары уже осветили сквозь плотную завесу дождя и снега фасад нашего дома. К нему вела длинная, обсаженная тополями аллея, облетевшие листья смешались с грязью и прилипали к шинам. Гравий за поворотом был желтым и тоже сплошь покрыт грязью, розовые кусты выглядели запущенными, словно в этом веке в дом еще ни разу никто не наведывался. В дальнем конце двора темнел гараж с низкой двускатной крышей. Никто даже не удосужился зажечь к моему Приезду фонари. Сам дом находился левее, крупные камни, из которых был выложен фундамент, отливали мокрым блеском в свете фар. И дом тоже был погружен во тьму, и ночь стояла черная, непроглядная и сырая. Вдали, над вершинами деревьев, виднелась россыпь розоватых огней Принстона.
Я вошел в неосвещенный холл с ощущением, что холод и сырость пробирают меня до костей. Но как только щелкнул выключателем, все волшебным образом изменилось. Все было как прежде: дубовый отполированный паркет, деревянная плохо прибитая вешалка для одежды, кремовая лепнина на потолке, лестница, оливково-зеленые стены, зеркала в позолоченных рамах. Я направился прямиком в Длинную залу, в двух шагах от прихожей, где, в основном, и проходили все наши семейные сборища.
Длинная зала. Некогда то было главное помещение таверны восемнадцатого века, вокруг которого и начиналось строительство нашего дома. И свидетельства того до сих пор сохранились: потемневшие балки над головой, несуразный огромный камин шести футов в высоту и десяти в ширину. Но затем за долгие годы тут набралось немало других вещей и деталей: чехлы для мебели в цветочек, книжные полки на стенах, на них же огромные ковры горчично-алых оттенков, два ведерка для угля. У камина стояли кресла, обитые горчичного цвета кожей, на подставках появились медные лампы с желтыми абажурами и медные же горшки с цветами. А в дальнем конце комнаты, у окна с видом на яблоневый сад и ручей, стоял мольберт, за которым отец занимался живописью. Сейчас на нем было закреплено полотно, большое и покрытое куском белой ткани.
В комнате было холодно, сквозь щели в рамах с улицы тянуло сыростью. Угли в камине давно погасли и отсырели, превратились в грязь от попадающего через трубу дождя и пахли осенью. В прежние дни здесь, в комнатах восточного крыла, жили Мэри и Уильям, хлопотали по дому, поддерживали огонь, встречали меня горячим пуншем, и дом при них был полон жизни. Но Уильям умер, Мэри коротала одинокую старость в Скотсдейле, а пара, нанятая отцом, проживала в Принстоне. И комнаты в восточном крыле пустовали.
Я сразу понял, что ее еще нет. Но все равно окликнул сестру по имени, звук эхом раскатился по комнатам и замер где-то вдали. Потом подошел к одной из многочисленных лестниц и снова окликнул. Но услышал в ответ лишь странный шорох, такой звук издают на ветру выброшенные газеты. Очевидно, холод и дождь загнали мышей в дом, под карнизы, там они и бегали, пытаясь понять, где находятся. А находились они там, где появились на свет многочисленные поколения их предков.
Детьми мы с Вэл думали, что шум, слышный в стенах, издают привидения, историй о которых мы наслушались с детства. Вот одна из них. Жил-был юноша, которому удалось убить английского офицера, исподтишка, со спины. За ним устроили погоню, но он исчез. Один из предков Бена Дрискила спрятал его в своем доме на чердаке, но через неделю в дом ворвались англичане, специальный поисковый отряд, и обыскали его. И нашли парнишку, который прятался в темноте, полумертвый от пневмонии. И паренек сразу сознался в содеянном. И тогда они сказали нашему дальнему предку Бену Дрискилу, что собираются повесить его вместе с мальчишкой в назидание всем остальным окрестным бунтовщикам. Но тут в дверях появилась жена Бена, Ханна, с ружьем в руках и обещала проделать в мундире каждого из британцев огромную дыру, если только они посмеют хоть пальцем тронуть ее мужа. Тогда британцы отвесили ей почтительный поклон, предупредили Бена Дрискила, чтоб больше не смел давать приют врагу короля Георга, и ушли. Но все-таки увели с собой парнишку и повесили его в яблоневом саду на веревке, прихваченной из дома тех же Дрискилов. Позже Бен перерезал веревку и похоронил тело здесь же, под большой старой яблоней. Могила сохранилась до сих пор, мы с Вэл часто играли возле нее. И часто слушали с расширенными от ужаса и любопытства глазами эту историю о смерти храброго бунтаря, чье привидение поселилось у нас в доме.
Я поднялся по лестнице и ждал, но никто — ни призрак, ни белка, ни сестра — так и не появился. И тут вспомнилась мама. Даже показалось, что она стоит в дверях в просторном отделанном кружевами пеньюаре и протягивает ко мне руки, точно взывает откуда-то издалека. Как давно это было? Губы ее шевелятся, произносят слова, которые я, должно быть, слышал, но никак не могу припомнить... Почему я не могу вспомнить ее слов и при этом так отчетливо помню запах ее туалетной воды и пудры? И почему ее лицо затеняет тьма? Была ли она тогда молода? Или волосы уже серебрились сединой? Сколько лет было мне самому, когда она вот так вышла навстречу с протянутыми руками, говорила что-то, хотела, чтоб я понял нечто важное?...
Я спустился вниз, взял зонтик и вышел на улицу. Дождь падал косыми струями в желтоватых отблесках фонарей. Я поднял воротник плаща и нырнул в узкий подземный проход между двумя крыльями дома. Наверху дождь громко барабанил по закрытым ставнями окнам и подоконникам, хлестал бешено и злобно, превращался в лед, который все рос и рос и скоро должен был забить водосточные трубы. Нет, многое на этом свете, видно, вообще не меняется.
Я прошел через лужайку, где мы часто играли в крокет и бадминтон. Свет из окон Длинной залы отбрасывал узкие желтоватые стрелы, словно указывал путь к часовне.
Разумеется, у нас была своя собственная часовня. Построил ее еще дед по отцовской линии где-то в начале двадцатых в ответ на настойчивые просьбы бабушки. Часовня была в стиле «того периода», как пишут в путеводителях, сложена из кирпича и камня, с черно-белой отделкой, которую бабушка называла «милой и нисколько не вызывающей», и постоянно нуждалась в ремонте. Мы не являлись английскими католиками, подобно Ивлину Во, и своего, прирученного священника у нас не было. Зато нас не обделяли вниманием священники, служившие в соседней деревне Нью-Пруденс, в церкви Святой Марии. Уже взрослым я часто подумывал, что иметь собственную церковь — просто безумие, но научился помалкивать об этом. А потом пошел в школу Святого Августина, и там выяснилось, что в имениях многих мальчиков тоже есть свои церкви и ничего постыдного в том нет.
Сейчас часовня буквально тонула в дожде, подобные сравнения часто встречаются в поэтических описаниях английских церквей. Темная, мрачная, и мышей там наверняка полным-полно. Газон давно не стригли. Он был покрыт тонкой корочкой льда. Я ухватился за перила и поднялся по ступеням к дубовой, обитой железными полосками двери. Нажал на дверную ручку, она издала жалобный скрип. В темноте слабо мерцала одна-единственная свеча. Одна маленькая тонкая свечка. Внутри стояла полная тьма, если не считать слабого ореола света. Должно быть, Вэл все же побывала здесь, раз свеча горит. А потом куда-то исчезла.
Я пошел обратно к дому, выключил свет. Сама мысль о том, что мне предстоит провести ночь в этом холодном доме без Вэл, была невыносима. И потом это как-то не похоже на нее, заставлять меня ждать. Но погода жуткая, должно быть, она отъехала куда-то по делам и задержалась. Ничего, появится позже.
Я был голоден, и еще страшно хотелось выпить. Сел в машину, бросил последний взгляд на одинокий старый дом под дождем и поехал в Принстон.
* * *
Пивной бар «Нассау Инн» был наполнен оживленным гулом голосов. Народу — не протолкнуться. В воздухе плавали слои табачного дыма. Стены завешаны фотографиями Хоби Бейкера и других героев из прошлого века, столы украшены резьбой в виде тигриных голов. Дымовая завеса словно была призвана переместить завсегдатаев в далекое прошлое.
Я погрузился в кресло в кабинке и заказал двойной «Роб Рой». И только тут осознал, насколько напряжен и взволнован. Все из-за Вэл и нескрываемого страха в ее голосе, но куда она подевалась? Так настойчиво требовала встречи, а потом вдруг исчезла? Может, это вовсе не она зажгла ту одинокую свечку в часовне?
Мне принесли чизбургер, и тут вдруг я услышал, как кто-то окликает меня по имени.
— Бен? Вот так явление из прошлого!
Я поднял голову и увидел мальчишеское голубоглазое лицо Теренса О'Нила. Отца Теренса, который по возрасту находился где-то между мной и Вэл, но всегда и везде выглядел новичком. Ему дали смешное прозвище Персик, очевидно, благодаря изумительному цвету кожи, розово-кремовой, придающей такой невинный и свежий вид. Казалось, мы с Персиком были знакомы вечность. Играли в теннис и гольф, а как-то однажды я тайком напоил его чуть ли не до полусмерти в яблоневом саду. Он смотрел на меня и улыбался, голубые глаза подернулись дымкой приятных воспоминаний.
— Присаживайся, Персик, — пригласил я.
И он протиснулся в кабинку и уселся напротив со своей кружкой пива. Он не собирался быть священником;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115