Там можно воочию увидеть слияние Востока и Запада. Но вот большой верхний купол, определенно христианский и византийский, очень похож на Сан-Марко.
— И тоже свинцовый, как здесь? — Я махнула рукой через площадь.
— Да, совсем как здесь, только больше. София поражает огромностью. Просто дыхание перехватывает.
— О! — сказала я. — А можно мне еще стакан, пожалуйста?
Отец бросил на меня яростно-настороженный взгляд, но было поздно. Я уже поняла, что он тоже бывал в Стамбуле.
ГЛАВА 12
«16 декабря 1930 г. Тринити колледж, Оксфорд.
Мой дорогой и злосчастный преемник!
С этого места мой рассказ начинает догонять меня — или я его, — и я должен описать события, приближающиеся к настоящему времени. На этом, надеюсь, я смогу остановиться, поскольку мне невыносима мысль, что будущее может принести с собой новые ужасы.
Как я уже говорил, я в конце концов снова потянулся к странной книге, как пьяница к стакану. При этом я уверил себя, что жизнь моя вернулась в привычную колею, что происшествия в Стамбуле, может, и необычны, но безусловно объяснимы, и только дорожная усталость заставила меня преувеличивать их значение. Итак я, в буквальном смысле, потянулся к книге, и, полагаю, описать этот момент следует без всяких иносказаний.
Был дождливый октябрьский вечер, всего два месяца назад. Начался учебный год, и я сидел в своей комнате, в приятном уединении, коротая часок после ужина. Я ждал к себе друга, Хеджеса, «дона» всего десятью годами старше меня. Он был особенно дорог мне своей застенчивостью и добродушием, манерой виновато пожимать плечами и доброй стеснительной улыбкой, скрывавшей ум такой остроты, что мне не раз случалось радоваться, что Хеджес обращает его на проблемы литературы восемнадцатого столетия, а не на своих коллег. Если бы не застенчивость, он мог бы чувствовать себя комфортно в обществе Аддисона, Свифта и Попа, собравшихся в лондонской кофейне. У него было не много друзей, он ни разу не осмелился поднять взгляд на женщину, не находящуюся с ним в родстве, его мечты не простирались за пределы окрестностей Оксфорда, по которым он любил бродить, облокачиваясь порой на изгородь, чтобы полюбоваться жующими жвачку коровами. Мягкость его проступала в очертаниях крупной головы, полных рук и в спокойных карих глазах, так что он представлялся этаким медведем или барсуком, пока наружу не прорывался его жалящий сарказм. Я любил послушать его рассказы о работе, которую он описывал с энтузиазмом, сдерживаемым лишь скромностью; а Хеджес неустанно подбадривал меня в моих исследованиях. Звали его… нет, его имя ты сам легко найдешь, порывшись в библиотеке, ведь он воскресил для простого читателя немало английских литературных дарований. Я же стану звать его Хеджес — Колючка — nom- de- guerre моего собственного изобретения, чтобы в этом повествовании сохранить за ним достоинство и скрытность, определявшие всю его жизнь.
В тот вечер Хеджес собирался занести мне домой черновики двух статей, которые мне удалось выжать из поездки на Крит. Он по моей просьбе прочел и выправил их; хотя он и не мог судить о верности или ошибочности моих умозаключений, касающихся торговли в античном Средиземноморье, зато писал он, как ангел — из тех ангелов, тонкость которых позволяет им собираться на острие иглы, — и часто предлагал мне стилистические поправки. Я предвкушал час, посвященный дружеской критике, потом стакан Шерри и тот чудный миг, когда верный друг протягивает ноги к камину и спрашивает, как дела. Я не стал бы рассказывать ему о своих натянутых до звона нервах, но мы могли бы поговорить о чем-нибудь — да обо всем на свете.
Ожидая его, я пошевелил кочергой огонь, подложил еще поленце, выставил на стол два стакана и осмотрел приборы. В моих комнатах кабинет совмещался с гостиной, и я позаботился, чтобы в нем царили уют и порядок, соответствующие обстановке прошлого века. За день я успел провернуть несколько дел, к шести часам поужинал и разобрал оставшиеся бумаги. Темнело уже рано, и в сгустившихся сумерках закапал тусклый косой дождь. Такие осенние вечера не нагоняли на меня уныние, а казались даже приятными, и я ощутил разве что легчайшую дрожь предчувствия, когда в поисках чтения, чтобы занять десять минут, рука моя наткнулась на древний том, которого я так долго избегал. Я оставил его на полке над письменным столом среди более безобидных изданий. Теперь же я уселся за стол, снова ощутив ладонями мягкость старинной замши переплета, и открыл книгу.
Я немедленно ощутил некоторую странность. Запах, исходивший от страниц, не был знакомым мне тонким ароматом старой бумаги и потрескавшегося пергамена. Это было зловоние разложения, ужасная тошнотворная вонь тухлого мяса или гниющего трупа. Прежде я никогда не ощущал его и потому склонился ниже, недоверчиво принюхался и тотчас захлопнул книгу. Через полминуты я открыл ее снова, и снова желудок у меня сжался от поднимавшегося от страниц смрада. Маленький томик словно жил в моих руках, но запах его был запахом смерти.
Это отвратительное зловоние воскресило все страхи, пережитые мною при возвращении с континента, и только большим усилием воли я сумел утихомирить свои расходившиеся нервы. Старые книги подвержены, как известно, гниению, а я этим летом носил ее под дождем. Этим, несомненно, и объяснялось появление запаха. Вероятно, мне следовало снова отнести том в отдел редкой книги и узнать, как можно очистить его и устранить запах.
Я сознательно, усилием воли подавил естественный порыв немедленно отбросить книгу, снова убрать ее подальше. Из чувства противоречия впервые за много недель я заставил себя вернуться к изображению на развороте: к распростершему крылья дракону, скалящему клыки над девизом на вымпеле. И тогда я с пугающей ясностью словно увидел его заново и впервые понял — никогда я не отличался особой остротой зрительной памяти, однако некое натяжение возбужденных нервов заставило меня обратить внимание на очертания всего зверя с его расправленными крыльями и загнутым петлей хвостом. В приступе любопытства я вытащил и перерыл привезенные из Стамбула бумаги, забытые в ящике стола. Вскрыв пакет, я быстро отыскал нужный лист: вырванную из моего блокнота страничку со сделанным в архиве наброском — копией первой из найденных там карт.
Как ты помнишь, всего там было три карты, возрастающие по масштабу, так что одна и та же местность изображалась все более подробно. Эта местность, даже срисованная моей неопытной рукой, имела вполне определенные очертания. Они, как ни смотри, изображали зверя с симметрично расправленными крыльями. Длинная река, вытекавшая из нее на юго-запад, повторяла изгиб драконова хвоста. Я разглядывал гравюру, и руки у меня странно подрагивали. Гребенчатый хвост дракона оканчивался стрелкой, указывавшей — здесь я чуть не ахнул вслух, забыв все долгие недели лечения от прежней мании, — на место, соответствующее в моей карте расположению проклятой гробницы.
Очевидное сходство двух изображений было слишком разительным, чтобы оказаться совпадением. Как я мог еще в архиве не заметить, что область, изображенная на карте, в точности повторяла силуэт моего дракона, словно он, раскинув крылья, парил над ней и отбрасывал свою тень на землю? Значит, гравюра, над которой я столько раздумывал перед поездкой, содержала определенный смысл, сообщение? Она должна была грозить и запугивать, должна была увековечить силу и власть. Однако для настойчивого читателя она могла оказаться и ключом: хвост указывал на гробницу, как палец человека указывает ему в грудь, говоря: «Это я. Я здесь». Но кто же был там, в той центральной точке, в той «проклятой гробнице»? Ответ дракон сжимал в своих хищных когтях: " Drakulya".
В горле у меня встал едкий комок, словно собственная моя кровь готова была прорваться наружу. Вся моя выучка историка советовала удержаться от поспешных заключений, но убежденность была сильнее доводов разума. Ни одна из карт не изображала озера Снагов, где, как считалось, похоронен был Влад Дракула. Следовательно, Цепеш — Дракула — покоится в другом месте — в месте, названия которого не сохранилось даже в легендах. Но где же? Этот вопрос невольно вырвался у меня сквозь стиснутые зубы. И почему могила его окружена такой тайной?
Я сидел там, пытаясь сложить кусочки головоломки, когда за стеной, в коридоре колледжа послышались шаги — шаркающая, милая походка Хеджеса, — и я рассеянно подумал, что надо бы спрятать бумаги, отворить дверь, разлить шерри и настроиться на задушевный разговор. Я уже приподнялся, собирая листки, когда услышал наступившую тишину. Это было как заминка в мелодии: нота, прозвучавшая на долю такта дольше, чем нужно, и режущая слух сильней, чем явная фальшь. Знакомые, добродушные шаги затихли у моей двери, но Хеджес не постучался, как обычно. Вместо не прозвучавшего стука в дверь резко стукнуло мое сердце. Сквозь шелест бумаги и журчание воды в водосточной трубе над потемневшим окном я услышал гул — гул крови в ушах. Я уронил книгу, кинулся к наружной двери, отпер ее и распахнул.
Хеджес был там, за дверью, но он лежал навзничь на гладком полу, запрокинув назад голову, и тело его было как-то свернуто набок, будто его свалил страшной силы удар. Мысль, что я не слышал ни крика, ни звука падения, принесла с собой припадок тошноты. Глаза его были открыты и смотрели мимо меня. Бесконечно долгое мгновенье я думал, что он мертв. Потом голова его шевельнулась и он застонал. Я склонился к нему:
— Хеджес!
Он снова застонал и быстро заморгал глазами.
— Ты меня слышишь? — задохнулся я, чуть не всхлипывая от облегчения, что друг жив.
В этот миг голова его склонилась, открыв кровяное пятно сбоку шеи. Ранка была невелика, но казалась глубокой. Такую рану могла бы оставить прыгнувшая и рванувшая клыком собака. Кровь струей лилась на воротник и на пол у его плеча.
— Помогите! — закричал я.
Думаю, за века существования этих обитых дубовыми панелями стен никто так дерзко не нарушал здесь тишину. Я не знал, услышит ли кто-нибудь мой крик: в этот вечер большинство моих коллег ужинали у ректора. Потом дверь в дальнем конце коридора распахнулась и из комнаты выбежал камердинер профессора Джереми Форестера — славный малый по имени Рональд Эгг. (Он уже оставил место.) Он, видимо, с первого взгляда все понял, глаза у него вылезли на лоб, однако он тут же принялся, опустившись на колени, перевязывать рану на шее Хеджеса носовым платком.
— Вот, — сказал он мне, — надо его усадить, сэр, чтобы кровь отлила от раны, если только нет других повреждений.
Он тщательно ощупал с ног до головы напрягшееся тело Хеджеса, и, убедившись, что в остальном мой друг невредим, мы усадили его, прислонив к стене. Он тяжело склонился набок, закрыв глаза, и я подпер его плечом.
— Я за доктором, — сказал Рональд и убежал по коридору.
Я пальцем нащупал пульс: голова Хеджеса упала на мое плечо, но сердце билось ровно. Мне все хотелось привести его в чувство.
— Что случилось, Хеджес? Тебя кто то ударил? Ты меня слышишь, Хеджес?
Он открыл глаза, взглянул на меня. Лицо его перекосилось, обмякло и посинело с одной стороны, но говорил он разборчиво:
— Он велел сказать тебе…
— Что? Кто?
— Велел сказать тебе, что не терпит нарушителей границ.
Голова Хеджеса откинулась к стене — его большая прекрасная голова, скрывавшая один из лучших умов Англии. Я обнял его, и кожа у меня на руках пошла мурашками.
— Кто, Хеджес? Кто это тебе сказал? Это он тебя ранил? Ты его разглядел?
В уголках губ у него пузырилась слюна, а пальцы сжимались в кулаки и разжимались снова.
— Не терпит нарушителей, — выдавил он.
— Лежи-ка спокойно, — уговаривал я. — Не разговаривай. Сейчас будет врач. Попробуй расслабиться и дышать ровно.
— Господи, — бормотал Хеджес, — аллитерации у Поупа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
— И тоже свинцовый, как здесь? — Я махнула рукой через площадь.
— Да, совсем как здесь, только больше. София поражает огромностью. Просто дыхание перехватывает.
— О! — сказала я. — А можно мне еще стакан, пожалуйста?
Отец бросил на меня яростно-настороженный взгляд, но было поздно. Я уже поняла, что он тоже бывал в Стамбуле.
ГЛАВА 12
«16 декабря 1930 г. Тринити колледж, Оксфорд.
Мой дорогой и злосчастный преемник!
С этого места мой рассказ начинает догонять меня — или я его, — и я должен описать события, приближающиеся к настоящему времени. На этом, надеюсь, я смогу остановиться, поскольку мне невыносима мысль, что будущее может принести с собой новые ужасы.
Как я уже говорил, я в конце концов снова потянулся к странной книге, как пьяница к стакану. При этом я уверил себя, что жизнь моя вернулась в привычную колею, что происшествия в Стамбуле, может, и необычны, но безусловно объяснимы, и только дорожная усталость заставила меня преувеличивать их значение. Итак я, в буквальном смысле, потянулся к книге, и, полагаю, описать этот момент следует без всяких иносказаний.
Был дождливый октябрьский вечер, всего два месяца назад. Начался учебный год, и я сидел в своей комнате, в приятном уединении, коротая часок после ужина. Я ждал к себе друга, Хеджеса, «дона» всего десятью годами старше меня. Он был особенно дорог мне своей застенчивостью и добродушием, манерой виновато пожимать плечами и доброй стеснительной улыбкой, скрывавшей ум такой остроты, что мне не раз случалось радоваться, что Хеджес обращает его на проблемы литературы восемнадцатого столетия, а не на своих коллег. Если бы не застенчивость, он мог бы чувствовать себя комфортно в обществе Аддисона, Свифта и Попа, собравшихся в лондонской кофейне. У него было не много друзей, он ни разу не осмелился поднять взгляд на женщину, не находящуюся с ним в родстве, его мечты не простирались за пределы окрестностей Оксфорда, по которым он любил бродить, облокачиваясь порой на изгородь, чтобы полюбоваться жующими жвачку коровами. Мягкость его проступала в очертаниях крупной головы, полных рук и в спокойных карих глазах, так что он представлялся этаким медведем или барсуком, пока наружу не прорывался его жалящий сарказм. Я любил послушать его рассказы о работе, которую он описывал с энтузиазмом, сдерживаемым лишь скромностью; а Хеджес неустанно подбадривал меня в моих исследованиях. Звали его… нет, его имя ты сам легко найдешь, порывшись в библиотеке, ведь он воскресил для простого читателя немало английских литературных дарований. Я же стану звать его Хеджес — Колючка — nom- de- guerre моего собственного изобретения, чтобы в этом повествовании сохранить за ним достоинство и скрытность, определявшие всю его жизнь.
В тот вечер Хеджес собирался занести мне домой черновики двух статей, которые мне удалось выжать из поездки на Крит. Он по моей просьбе прочел и выправил их; хотя он и не мог судить о верности или ошибочности моих умозаключений, касающихся торговли в античном Средиземноморье, зато писал он, как ангел — из тех ангелов, тонкость которых позволяет им собираться на острие иглы, — и часто предлагал мне стилистические поправки. Я предвкушал час, посвященный дружеской критике, потом стакан Шерри и тот чудный миг, когда верный друг протягивает ноги к камину и спрашивает, как дела. Я не стал бы рассказывать ему о своих натянутых до звона нервах, но мы могли бы поговорить о чем-нибудь — да обо всем на свете.
Ожидая его, я пошевелил кочергой огонь, подложил еще поленце, выставил на стол два стакана и осмотрел приборы. В моих комнатах кабинет совмещался с гостиной, и я позаботился, чтобы в нем царили уют и порядок, соответствующие обстановке прошлого века. За день я успел провернуть несколько дел, к шести часам поужинал и разобрал оставшиеся бумаги. Темнело уже рано, и в сгустившихся сумерках закапал тусклый косой дождь. Такие осенние вечера не нагоняли на меня уныние, а казались даже приятными, и я ощутил разве что легчайшую дрожь предчувствия, когда в поисках чтения, чтобы занять десять минут, рука моя наткнулась на древний том, которого я так долго избегал. Я оставил его на полке над письменным столом среди более безобидных изданий. Теперь же я уселся за стол, снова ощутив ладонями мягкость старинной замши переплета, и открыл книгу.
Я немедленно ощутил некоторую странность. Запах, исходивший от страниц, не был знакомым мне тонким ароматом старой бумаги и потрескавшегося пергамена. Это было зловоние разложения, ужасная тошнотворная вонь тухлого мяса или гниющего трупа. Прежде я никогда не ощущал его и потому склонился ниже, недоверчиво принюхался и тотчас захлопнул книгу. Через полминуты я открыл ее снова, и снова желудок у меня сжался от поднимавшегося от страниц смрада. Маленький томик словно жил в моих руках, но запах его был запахом смерти.
Это отвратительное зловоние воскресило все страхи, пережитые мною при возвращении с континента, и только большим усилием воли я сумел утихомирить свои расходившиеся нервы. Старые книги подвержены, как известно, гниению, а я этим летом носил ее под дождем. Этим, несомненно, и объяснялось появление запаха. Вероятно, мне следовало снова отнести том в отдел редкой книги и узнать, как можно очистить его и устранить запах.
Я сознательно, усилием воли подавил естественный порыв немедленно отбросить книгу, снова убрать ее подальше. Из чувства противоречия впервые за много недель я заставил себя вернуться к изображению на развороте: к распростершему крылья дракону, скалящему клыки над девизом на вымпеле. И тогда я с пугающей ясностью словно увидел его заново и впервые понял — никогда я не отличался особой остротой зрительной памяти, однако некое натяжение возбужденных нервов заставило меня обратить внимание на очертания всего зверя с его расправленными крыльями и загнутым петлей хвостом. В приступе любопытства я вытащил и перерыл привезенные из Стамбула бумаги, забытые в ящике стола. Вскрыв пакет, я быстро отыскал нужный лист: вырванную из моего блокнота страничку со сделанным в архиве наброском — копией первой из найденных там карт.
Как ты помнишь, всего там было три карты, возрастающие по масштабу, так что одна и та же местность изображалась все более подробно. Эта местность, даже срисованная моей неопытной рукой, имела вполне определенные очертания. Они, как ни смотри, изображали зверя с симметрично расправленными крыльями. Длинная река, вытекавшая из нее на юго-запад, повторяла изгиб драконова хвоста. Я разглядывал гравюру, и руки у меня странно подрагивали. Гребенчатый хвост дракона оканчивался стрелкой, указывавшей — здесь я чуть не ахнул вслух, забыв все долгие недели лечения от прежней мании, — на место, соответствующее в моей карте расположению проклятой гробницы.
Очевидное сходство двух изображений было слишком разительным, чтобы оказаться совпадением. Как я мог еще в архиве не заметить, что область, изображенная на карте, в точности повторяла силуэт моего дракона, словно он, раскинув крылья, парил над ней и отбрасывал свою тень на землю? Значит, гравюра, над которой я столько раздумывал перед поездкой, содержала определенный смысл, сообщение? Она должна была грозить и запугивать, должна была увековечить силу и власть. Однако для настойчивого читателя она могла оказаться и ключом: хвост указывал на гробницу, как палец человека указывает ему в грудь, говоря: «Это я. Я здесь». Но кто же был там, в той центральной точке, в той «проклятой гробнице»? Ответ дракон сжимал в своих хищных когтях: " Drakulya".
В горле у меня встал едкий комок, словно собственная моя кровь готова была прорваться наружу. Вся моя выучка историка советовала удержаться от поспешных заключений, но убежденность была сильнее доводов разума. Ни одна из карт не изображала озера Снагов, где, как считалось, похоронен был Влад Дракула. Следовательно, Цепеш — Дракула — покоится в другом месте — в месте, названия которого не сохранилось даже в легендах. Но где же? Этот вопрос невольно вырвался у меня сквозь стиснутые зубы. И почему могила его окружена такой тайной?
Я сидел там, пытаясь сложить кусочки головоломки, когда за стеной, в коридоре колледжа послышались шаги — шаркающая, милая походка Хеджеса, — и я рассеянно подумал, что надо бы спрятать бумаги, отворить дверь, разлить шерри и настроиться на задушевный разговор. Я уже приподнялся, собирая листки, когда услышал наступившую тишину. Это было как заминка в мелодии: нота, прозвучавшая на долю такта дольше, чем нужно, и режущая слух сильней, чем явная фальшь. Знакомые, добродушные шаги затихли у моей двери, но Хеджес не постучался, как обычно. Вместо не прозвучавшего стука в дверь резко стукнуло мое сердце. Сквозь шелест бумаги и журчание воды в водосточной трубе над потемневшим окном я услышал гул — гул крови в ушах. Я уронил книгу, кинулся к наружной двери, отпер ее и распахнул.
Хеджес был там, за дверью, но он лежал навзничь на гладком полу, запрокинув назад голову, и тело его было как-то свернуто набок, будто его свалил страшной силы удар. Мысль, что я не слышал ни крика, ни звука падения, принесла с собой припадок тошноты. Глаза его были открыты и смотрели мимо меня. Бесконечно долгое мгновенье я думал, что он мертв. Потом голова его шевельнулась и он застонал. Я склонился к нему:
— Хеджес!
Он снова застонал и быстро заморгал глазами.
— Ты меня слышишь? — задохнулся я, чуть не всхлипывая от облегчения, что друг жив.
В этот миг голова его склонилась, открыв кровяное пятно сбоку шеи. Ранка была невелика, но казалась глубокой. Такую рану могла бы оставить прыгнувшая и рванувшая клыком собака. Кровь струей лилась на воротник и на пол у его плеча.
— Помогите! — закричал я.
Думаю, за века существования этих обитых дубовыми панелями стен никто так дерзко не нарушал здесь тишину. Я не знал, услышит ли кто-нибудь мой крик: в этот вечер большинство моих коллег ужинали у ректора. Потом дверь в дальнем конце коридора распахнулась и из комнаты выбежал камердинер профессора Джереми Форестера — славный малый по имени Рональд Эгг. (Он уже оставил место.) Он, видимо, с первого взгляда все понял, глаза у него вылезли на лоб, однако он тут же принялся, опустившись на колени, перевязывать рану на шее Хеджеса носовым платком.
— Вот, — сказал он мне, — надо его усадить, сэр, чтобы кровь отлила от раны, если только нет других повреждений.
Он тщательно ощупал с ног до головы напрягшееся тело Хеджеса, и, убедившись, что в остальном мой друг невредим, мы усадили его, прислонив к стене. Он тяжело склонился набок, закрыв глаза, и я подпер его плечом.
— Я за доктором, — сказал Рональд и убежал по коридору.
Я пальцем нащупал пульс: голова Хеджеса упала на мое плечо, но сердце билось ровно. Мне все хотелось привести его в чувство.
— Что случилось, Хеджес? Тебя кто то ударил? Ты меня слышишь, Хеджес?
Он открыл глаза, взглянул на меня. Лицо его перекосилось, обмякло и посинело с одной стороны, но говорил он разборчиво:
— Он велел сказать тебе…
— Что? Кто?
— Велел сказать тебе, что не терпит нарушителей границ.
Голова Хеджеса откинулась к стене — его большая прекрасная голова, скрывавшая один из лучших умов Англии. Я обнял его, и кожа у меня на руках пошла мурашками.
— Кто, Хеджес? Кто это тебе сказал? Это он тебя ранил? Ты его разглядел?
В уголках губ у него пузырилась слюна, а пальцы сжимались в кулаки и разжимались снова.
— Не терпит нарушителей, — выдавил он.
— Лежи-ка спокойно, — уговаривал я. — Не разговаривай. Сейчас будет врач. Попробуй расслабиться и дышать ровно.
— Господи, — бормотал Хеджес, — аллитерации у Поупа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108